355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Матвей Тевелев » «Свет ты наш, Верховина…» » Текст книги (страница 22)
«Свет ты наш, Верховина…»
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:26

Текст книги "«Свет ты наш, Верховина…»"


Автор книги: Матвей Тевелев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 30 страниц)

…Понуро и молча один за другим сходили мы с плотов на берег. По сторонам от нас смутно виднелись фигуры вооруженных волошинцев. Я шел мимо них, закусив до крови губы, с отчаянием нагло преданного в самую решающую минуту и бессильного уже что-либо изменить человека.

47

Колючие шипы проволочных заграждений впились в живое тело края. Прикрученные к столбам в несколько рядов тянулись они с юго-востока на северо-запад, пересекая дороги и пашни, с тупой жестокостью отрывая горы от равнины. Это была новая граница.

Две недели тому назад ночью под Береговом впервые прикоснулся я к такой проволоке. Она задребезжала, послышался оклик, и над тем местом, где я притаился, просвистели пули. Вслед за выстрелами в воздух нехотя взвилась ракета, и ее болезненный свет разлился по земле.

Уткнувшись в мокрую траву лицом, ни жив ни мертв, распластавшись, лежал я у остатков какого-то строения, куда успел откатиться, как только услышал оклик. Ракета светила долго, целую вечность, и когда она наконец погасла, я вскочил и побежал прочь от заграждений, проклиная свою первую неудачу.

И вот уже четырнадцатый день я брел вдоль границы в сторону Ужгорода, днем отсиживаясь в селах, чтобы меня не заметила пограничная стража, а ночью снова и снова возобновляя попытку перейти границу. И все безуспешно. Я был не один. По ту и по эту сторону бродили десятки, а может быть, и сотни людей, оказавшихся отрезанными от своих домов. Днем, как и я, они хоронились где придется, а ночью загорались ракеты, гремели выстрелы, и у проволочных заграждений тут и там находили себе вечное успокоение те, кто еще минуту назад жаждал и надеялся соединиться со своими близкими.

Я оброс, одежда моя запачкалась, обтрепалась, и было нечто чудовищно нелепое в том, что меня не пускали домой, к Ружане и сыну, думы о которых приводили меня в отчаяние. Как подбитая птица напрягает все силы, чтобы дотянуться до своего гнезда, так и я тянулся домой. Мозг мой отупевал, тело становилось нечувствительным к невзгодам, и в моем упорном стремлении к дому было уже больше от инстинкта, чем от сознания. У меня был теперь один враг – колючая проволока, на ней сосредоточилась вся моя ненависть. Порою мною овладевало такое бешенство, что я был готов не ночью, а при свете дня, не таясь, броситься к заграждениям и рвать проволоку руками. Огромным, почти невероятным усилием воли я удерживал себя от такого безумного шага.

Продвигаясь на северо-запад, я брел вдоль границы, потеряв счет своим попыткам перейти ее. И если можно верить в чудо, так чудом было то, что меня еще не свалила пуля венгерской или волошинской пограничной стражи.

Однажды на предвещающем погожий день рассвете, я очутился на окраине города. Первые несколько минут я растерянно оглядывался, не понимая, каким образом мне удалось забраться сюда. Мелькнула мысль: неужто ночью на каком-нибудь оставшемся незагороженным участке никем не замеченный я перешел границу и в темноте городскую окраину принял за село? Боже мой, уж не в бреду ли я? Не снится ли мне все это? Нет, кажется, ничего вокруг не походило на сон. Солнце еще не поднялось, но город был виден как на ладони.

Улицы были пустынны. Слева на одинокой горе, прикрывая выход на равнину, высилась тяжелая громада древнего замка. Но в этот утренний час он скорее походил на наседку, под защиту которой, как птенцы, сбегались из оголенных садов белые домики городка.

Нет, это не чудилось мне. Я стоял на северной окраине Ужгорода, в каких-нибудь десяти минутах ходьбы от моего дома. Я видел его подернутую инеем черепичную крышу, трубу, из которой поднимался дымок.

Мне стало жарко. Лоб покрылся испариной.

– Ружана!.. Илько! – крикнул я беззвучно и, перемахнув через плетень примыкающего к маленькому домику сада, вне себя от радости бросился вперед. Но, пробежав несколько метров, почувствовал, что силы изменяют мне, что я сейчас упаду, и, чтобы не упасть, ухватился с разбегу за ветки низкорослой старой яблони.

Дыхание мое было прерывистое, кровь билась в висках с такой силой, что казалось, еще немного – и, не выдержав ее ударов, разорвутся сосуды. Но я продолжал стоять, оттянув книзу ветки, и смотрел, смотрел не отрываясь от белого дымка над крышей. Ни окон, ни калитки не было видно, только крыша, труба и этот ленивый дымок.

– Что вы здесь делаете? – послышался позади испуганный шепот.

Я даже не обернулся.

– Там мой дом… Я иду домой…

– Туда нельзя, пане, – снова послышался шепот. – Видите, граница.

И только теперь я увидел, что впереди, в двадцати метрах от меня, разделяя сад, тянулась проклятая колючая проволока.

– Нет, нет, – быстро проговорил я, – не может этого быть… Там мой дом… Смотрите, справа на горе видна его крыша…

И повернулся к стоявшему позади меня человеку. Это был почтальон Мучичка.

– Пане инженер! – с изумлением воскликнул он. – Боже мой, я вас с трудом узнаю! Что с вами?.. Почему вы здесь, а не в Ужгороде?

И, выслушав мое бессвязное объяснение, он засуетился и стал звать меня в дом.

– Идемте отсюда, пане. Может пройти пограничная стража, и вас заметят, а это нехорошо. Здесь очень строго – граница! – Мучичка беззвучно засмеялся. – Граница!.. Ваш дом за границей, моя служба осталась за границей, мои яблони, вон те яблони, пане, я их сам посадил десять лет тому назад, принадлежат теперь другой стране.

Почтальон смеялся, но смех его был невеселый.

С неделю я прожил у Мучички, не оставляя надежды на то, что здесь мне все же удастся перейти границу. Я пробовал через Мучичку завязать знакомство с пограничной стражей или найти такого человека, кто смог бы мне помочь. Но все мои попытки и все старания почтальона ни к чему не приводили.

И здесь по ночам вспыхивали ракеты, раздавались выстрелы. Кого-то ловили и, поймав, волокли к домику, где размещалась пограничная стража. Пойманные упирались, молили, кричали, другие шли молча. А днем… днем через чердачное окошко я часами смотрел на крышу своего дома, думая о Ружане и сыне. Это была настоящая пытка – сознавать, что я так близок от них и что я бессилен соединиться с ними.

Наконец, не выдержав всего этого, я решил ехать в Хуст. Может быть, там мне удастся выхлопотать официальное разрешение на переход границы?

48

В студенческие годы в маленьком городишке под Брно мне случайно довелось увидеть представление заезжей опереточной труппы.

Жуликоватый антрепренер с напомаженными бачками, зазывая в свой театр зрителей, крикливо убеждал, что их осчастливит своей игрой знаменитая труппа, пользовавшаяся феерическим успехом в Вене, Праге, Париже и других столицах Европы.

– Сам великий Оффенбах целовал руки нашей примадонне! – выкрикивал антрепренер. – Только патриотические чувства заставили нас, прежде чем отбыть в Будапешт, дать несколько представлений в этом удивительно приятном городке нашей республики. Вас ожидает, господа, океан удовольствий, реки слез и каскады смеха!

Что-то комическое и между тем страшное было и в этой лживой рекламе антрепрепера-зазывалы, и в том, что вместо парика-лысины на голову старого опереточного барона – обладателя пышной шевелюры – был натянут телесного цвета чулок.

Все это всплыло в моей памяти, когда я очутился в Хусте – новоиспеченной столице волошинской «Карпатской Украины».

Небольшой, тихий, с пыльными улицами городок, ставший вдруг административным центром, столицей края, перенаселился и теперь походил на шумную, но далеко не веселую ярмарку. Казалось, что городские здания, бывшие не в силах вместить всю разношерстную нахлынувшую в Хуст людскую массу, не выдержав, лопнули, как лопаются старые, набитые до отказа зерном мешки. Люди растекались по дворам, переулкам, улицам, ресторанчикам и кафе, и теперь уже невозможно было их собрать обратно.

Это были ученики Мукачевской торговой академии, понаехавшие правительственные чиновники, беженцы, вооруженные до зубов, которым волошинские златоусты вскружили слабые головы, и не первой молодости, повидавшие виды нездешние мужчины. Последних становилось в Хусте с каждым днем все больше и больше. Они слетались сюда из разных краев Европы и Америки, воспрянувшие духом гетмановцы, петлюровцы, оуновцы [35]35
  ОУН – организация украинских националистов.


[Закрыть]
. Их можно было видеть главным образом в кафе и на устраиваемых по нескольку раз в день митингах, где охрипшие волошинские министры обещали вооружить всех искренне преданных батьку Волошину украинцев и создать непобедимую армию сечевиков.

Академисты и не первой молодости мужчины кричали «слава» и клялись уничтожить всех коммунистов.

Все это походило бы на виденное мною некогда представление опереточной труппы, если бы и здесь люди расплачивались за дурную игру только геллерами. Но им приходилось расплачиваться слишком дорогой ценой.

Приютили меня постоянно жившие в Хусте родители Чонки. Их небольшой домик был забит жильцами, и мне предоставили место для ночлега в столярной мастерской на случайно не занятом верстаке.

– Прежде всего, – повздыхав над моими злоключениями, заявил отец Чонки, костлявый старик, носивший постоянно за ухом огрызок столярского карандаша, – прежде всего вам надо привести себя в порядок. Повстречались бы вы мне на улице, я бы принял вас за бродягу. Ну вот. А когда вы примете человеческий вид, тогда будем вместе думать, что предпринять… Вы ведь, кажется, знакомы с паном превелебным Новаком?

– Да, знаком, – через силу ответил я, припомнив нашу последнюю встречу. – Он здесь, в Хусте?

– Ну конечно! – ответил старый Чонка. – Где же ему теперь быть, как не в Хусте? Правда, он не вошел почему-то в кабинет министров, но… – Он сделал паузу и заговорил тише: – Злые языки поговаривают, что министры побаиваются духовного отца.

Старик повел меня умываться, затем он принес костюм и пальто одного из своих сыновей и очень обрадовался тому, что одежда пришлась мне впору.

Владелец «Хустской мебельной фирмы» (так громко именовалась столярная мастерская) и его жена, грузная, страдающая одышкой женщина, слыли за людей чудаковатых. Чудаковатость эта, с точки зрения хустских обывателей, заключалась в том, что Чонки постоянно устраивали чью-нибудь неудачную судьбу, тратя на это много времени, сил и даже средств, хотя средствами они были чрезвычайно стеснены, и свою собственную жизнь им никак не удавалось наладить. Их, казалось, нисколько не смущало, что порою те, в судьбе которых они принимали живое участие, платили им неблагодарностью. Но самой кровной обидой было, особенно для старика, когда их называли непрактичными. Как же так: он владелец мебельной фирмы – и непрактичный человек? «Фирма» была слабостью старого Чонки, и ради ее процветания он однажды поддался корыстному чувству и женил своего сына Василия… Впрочем, об этом старикам было всегда тяжело вспоминать.

К существующим партиям старый Чонка относился неодобрительно.

– Бог создал человека по своему подобию, – сказал он мне однажды, когда речь у нас зашла о политике, – а раз так, то и жить человек должен как бог. Вот если бы появилась такая партия, которая взялась бы сделать для людей такую жизнь, я бы сам записался в эту партию.

– Но ведь партия коммунистов, – говорил я, – стремится к тому же!

– С коммунистами мне не по дороге, – ответил Чонка, – они против моей фирмы.

…Пока старики собирали мне поесть, а я приводил себя в порядок, мысль моя была занята Новаком. Это был единственный теперь человек, к которому я мог обратиться за помощью, и моя неприязнь к нему не должна была служить помехой.

* * *

Розовощекий, вооруженный карабином детина, печатая прусский шаг, вел меня по застекленной галерее одноэтажного здания и, остановившись перед тяжелой дверью, сказал:

– Входите.

Помедлив немного, я нажал на резную ручку. Дверь, к моему удивлению, подалась очень легко и совершенно бесшумно, и я очутился в довольно большой светлой комнате, вся обстановка которой состояла из солдатской кровати, письменного стола, нескольких стульев и жесткого, с высокой спинкой кресла. В этом кресле за письменным столом сидел пан превелебный Новак.

Это произошло на третий день после моего приезда в Хуст.

Новак что-то писал, но, заслышав мои шаги, он отложил перо и, вскинув на лоб очки, поднялся из-за стола.

– Я был приятно удивлен, сын мой, – сказал Новак, подставляя руку для целования, – когда узнал, что вы в Хусте… – Но, видимо не желая услышать от меня правды, добавил: – Впрочем, к чему удивляться. Все сдвинулось, сын мой, чтобы из хаоса и заблуждений вновь возвратиться к извечному порядку.

– Возможно, отче, – ответил я. – Но разве раздел нашего края ведет к новому порядку, о каком вы говорите?

– Это наша жертва, – вздохнул Новак. – Жертва, за которой придет награда в будущем, в недалеком будущем.

– Можно было бы принять ваши слова за общее пасторское упование, – внутренне насторожившись, проговорил я, – если бы вы не произнесли: «в недалеком будущем». Значит, вы уже знаете, в чем будет состоять награда?

– Это теперь не секрет, – ответил Новак. – Нам обещана Украина, вся Украина…

– Следовательно – война? – вырвалось у меня.

– Что ж, – пожал плечами Новак, – все в руке божьей, ни один волосок не упадет без его воли.

Мне стало не по себе, но я промолчал. А Новак, жестом пригласив меня сесть, продолжал в раздумье:

– Украина… Мы уже сегодня, здесь, начинаем создавать ее, и ради этой святой цели с нами объединяются те, кто еще вчера колебался или даже враждебно относился к нам.

Новак сделал паузу и, наклонив голову, спросил:

– Надеюсь, сын мой, что и ваше появление в Хусте не случайно?

– Нет, случайно, отче, – ответил я прямо. – Пришел просить вашей помощи. Возможно, что и я уехал бы сюда вместе с другими, но меня не было в Ужгороде, когда это все произошло.

Пришедшие было в движение морщинки на лице Новака вдруг застыли, и он внимательно выслушал мой рассказ.

Я очень волновался, говорил сбивчиво и, конечно, утаил в своем рассказе о плотогонах.

– Так Ружана и ваш сын остались в Ужгороде? – переспросил Новак.

– Да, отче.

– И вы ничего не знаете о них?

– Ничего, – ответил я с отчаянием. – Сможете ли вы мне помочь?

Новак не ответил. Он задумался и погодя немного спросил:

– Где вы остановились в Хусте?

Я назвал адрес Чонки.

Новак не записал его. У него оказалась отличная память. В этом я убедился несколько дней спустя.

– Бог милостив, – сказал мне на прощание пан превелебный. – Я ничего не могу обещать, но подумаю, чем можно помочь вам.

После свидания с Новаком мои думы и тревога о Ружане и Ильке обострились. Надежда сменялась отчаянием, отчаяние снова надеждой. Я не спал ночами, ворочался на своем верстаке в пропахшей стружками и лаком мастерской.

Днем дом старого Чонки пустел, а вечером, когда собирались все жильцы, он становился похожим на Ноев ковчег. В мастерской, помимо меня, ночевали еще трое: прыщеватый юнец из Мукачевской торговой академии, бросивший учение, чтобы вступить в сечевики, и чрезвычайно гордый тем, что был допущен к участию в облаве на коммунистов; финансовый чиновник из Ужгорода и седой, с военной выправкой, молчаливый мужчина, о котором говорили, что когда-то он состоял в свите гетмана Скоропадского и сейчас приехал в Хуст из Берлина.

В комнатах ютились две семьи беженцев, а одну из комнат, самую большую в доме, занимал с женой адвокат Дулович, сорокалетний крепыш с розовой лысиной, служивший теперь в личной канцелярии премьера. Это был словоохотливый, но, безусловно, неглупый и наблюдательный человек. Свой цинизм он очень умело прикрывал националистическим словоблудием и восторженными одами в честь Волошина. Через несколько дней после нашего знакомства пан Дулович доверительно мне сообщил, что он взял на себя миссию быть историографом волошинской Украины, и даже показал мне пухлую тетрадь в обложке с золотым тиснением.

– Это начало моей летописи, пане, – объявил Дулович, – так сказать, дневник, который должен послужить основой для истории.

Разумеется, тетрадь Дулович мне в руки не дал, а тотчас же спрятал ее обратно в шкаф.

Теперь эта тетрадь лежит предо мною. Старый, ныне здравствующий еще отец Чонки привез ее мне в Ужгород. Старик нашел тетрадь в шкафу после поспешного бегства Дуловича вместе с Волошиным в Румынию. И летопись Дуловича дает мне возможность рассказывать не только о том, что я сам видел в Хусте, но и о том, что было скрыто для многих.

Дни шли, и Хуст все больше и больше становился похож на вооруженный лагерь. Организовывались штурмовые отряды, названные «Карпатской сечью», а душой их был пан превелебный Стефан Новак.

– Там, где пройдет сечевик, – говорил он, – земля должна стать бесплодной для семян коммунизма.

И сечевики вершили свою расправу. Они рыскали по селам и городкам, допытывались не только о коммунистах, но и о тех, кто лишь предположительно мог сочувствовать им. Арестованных уводили в тюрьмы Тячева и Хуста, а имущество их отдавали доносчикам.

Официального поста в правительстве Волошина Новак не занимал. Он никогда не был тщеславным человеком, но вряд ли кто-нибудь другой знал не только о делах, но и о настроениях членов кабинета так, как знал о них Новак, и после немецкого консула в Хусте Гофмана он был вторым, которому не решались перечить не только министры, но и сам Волошин. И если Волошин чувствовал себя на положении слуги, которому щедро платили за верную службу, то Новак чувствовал себя на положении одного из тех, кто платил.

Как-то утром, когда дом Чонки только начал просыпаться, в мастерскую вбежал хозяин.

– Вас спрашивают, – прошептал он. – Ради бога, скорее!

Я быстро оделся и вышел на кухню. Там, обогревая над плитой озябшие руки, стоял вооруженный карабином сечевик.

– Вы Белинец? – спросил он, окинув меня взглядом.

– Я Белинец.

– Идемте. Вас ждет пан превелебный Новак.

Минут через пятнадцать я снова очутился в знакомой уже мне комнате.

Новак был болен. Накинув на плечи черный крестьянский плед, он сидел в кресле и потягивал из чашки горячий напиток.

– Как видите, простыл, – сказал он добродушно. – И вот лечусь сваренным с сахаром вином, – прекрасное средство от простуды!

Сказав это, пан превелебный дотянулся рукой до стола, поднял подсвечник, под которым оказался сложенный листок бумаги. Он взял этот листок и протянул его мне.

– Пока, сын мой, все, что я смог для вас сделать.

Еще ничего не понимая, я развернул листок и едва не вскрикнул от изумления. Я не верил глазам своим. Листок был исписан мелким почерком, и это был почерк Ружаны.

«Дорогой мой! – писала она. – Мы живы и счастливы знать, что и ты жив. Нам тяжело без тебя. Так тяжело… Неужели нет возможности снова быть вместе? Сделай все, что в твоих силах, Иванку. Обнимаю тебя.

Ружана. Илько».

Я был взволнован до крайности и все еще не мог поверить, что в моих руках письмецо Ружаны. Я не думал сейчас о том, каким образом оно дошло до Хуста, кем был тот человек, которому Ружана вручила его. Я только ясно представлял себе, как волновалась она, когда писала эти строчки, и как не верила в то, что они дойдут до меня.

– Что вам пишут? – глухо спросил Новак.

Я подал ему листок.

Новак прочитал его и, помедлив немного, поднял на меня свои утонувшие в орбитах глаза.

– Вы бы хотели, чтобы ваша жена и ваш сын были здесь, с вами?

– Боже! – воскликнул я. – Но можно ли это сделать? И как?

– Они будут здесь, если вы захотите, – спокойно сказал Новак. – А как?.. Об этом не следует спрашивать.

– Но чем я должен отплатить за это? – уже насторожившись, спросил я.

– Ничем, сын мой, – дружелюбно улыбнулся Новак. – Исполните свой долг украинца перед своим народом – вот и все… Вы, должно быть, уже знаете, что в недалеком будущем состоятся выборы в сейм? Этому сейму предстоит провозгласить самостоятельность Карпатской Украины и решительно сказать о наших претензиях на все украинские земли… Объединенная Украина!.. – мечтательно произнес Новак. – Это ведь чаяние народа, и в том числе ваше личное, – не так ли?

– Конечно, отче, – подтвердил я, силясь предугадать, к чему клонит Новак. – Но не кажется ли вам несколько странной, если не смешной, претензия присоединить море к капле?

– Но море обещано нам, – сделав ударение на последнем слове, произнес Новак. – Обещано той силой, которой будет покорен мир. И выборы в сейм должны показать этой благостной силе наше единодушие, нашу способность руководить. Я не стану от вас скрывать, сын мой, – и голос Новака зазвучал доверительно и мягко, – я не стану от вас скрывать, что умы людей, особенно на Верховине, еще не освободились от заблуждений. Вы, сын мой, свой человек в горах, вас знают во многих селах, к вашему голосу прислушиваются без предубеждений – и вы должны помочь нашему общему делу…

«Так вот к чему он клонит!» – подумал я и, охваченный душевным смятением, поднялся со стула.

– Мне надлежит стать доверенным лицом на выборах, так я вас понял, отче?

– Одним из них, – уточнил Новак.

– И от моего согласия или отказа зависит, будет ли со мной моя семья или нет?

Новак не ответил. Но и без его ответа мне было уже понятно, что это именно так. Страшнее пытки нельзя было придумать, и более подлой цены нельзя было назначить.

– Прошу прощения, отче, – сказал я, сохраняя самообладание, – но я не тот человек, какой вам нужен.

– Печально, – вздохнул Новак, – очень печально… Да хранит вас бог.

…Ночью за мной пришли. Сечевики обшарили весь дом старого Чонки. Но меня уже в Хусте не было. Я уехал оттуда на селянской подводе еще днем, сознавая, что мой отказ принять предложение Новака делает мое пребывание в Хусте небезопасным.

Возница был для меня человеком совершенно незнакомым. Понурый, с вытянутым, боязливым лицом, он с неохотой взял меня на подводу и всю дорогу молчал.

В сумерках мы добрались до пограничного села и остановились на его окраине перед приземистой хатой.

– Ну, я дома, пане, – проговорил селянин. – А вам куда?

– Некуда, – чистосердечно признался я.

– Как же то? – удивился селянин. – У каждого человека есть дом.

– Мой – в Ужгороде.

– Вот оно что! – почесал затылок возница. – Ужгород за мадьярами. Туда неможно.

– Знаю, – кивнул я.

– Знаете? А куда же мне вас девать? К себе пустить не могу. Нехорошо мне чужого держать.

– Что же, я пойду. Спасибо и за то, что подвезли.

– Вот те на, «пойду»! – недовольно буркнул селянин. – Куда вы пойдете? Еще схватят. Идите в хату, пока никто не заметил. На одну ночь – уж так и быть.

Но вместо одной ночи прожил я у этого понурого человека около месяца – и за это время привык к тому, что после обычных: «Нельзя, пане», «Не могу, пане», – делалось все наоборот. И когда я однажды осмелился заговорить с хозяином о моем решении попытать снова счастья и перейти границу, он всплеснул руками:

– И не думайте, пане! То неможно. Упаси вас бог!

Но в одну вьюжную ночь он сам разбудил меня и сказал:

– Собирайтесь.

– Куда? – удивился я.

– Как это куда? Домой, в Ужгород…

Он вел меня сначала полем, потом по глубокому оврагу. Ветер носил по насту вихри колючего снега, и сухие снежинки шуршали и скреблись, словно мыши под полом.

В заснеженных кустах мы остановились и прислушались. Впереди тихо звенела вода.

– Прямо через ручей, пане, – шепнул хозяин. – Тут проволоки нет и стражи не будет.

Меня охватило сомнение, но размышлять было некогда. Я пожал руку своему бескорыстному проводнику и двинулся вперед.

Дно в ручье было каменистое. Вода достигала мне выше колен. Тело обжигало холодом. Я ступал осторожно, чтобы никто не услышал плеска воды.

За ручьем опять было поле. Снежные вихри кружились над ним, рассыпались и возникали снова. Промокшие полы моей одежды обледенели, и от движения льдинки ломались и звенели. Я шел не останавливаясь, сначала полем, потом ощутил под ногами дорогу. И хотя я сознавал теперь, что граница осталась позади, а впереди Ужгород, встреча с Ружаной и Ильком, на душе было смутно и тоскливо.

В ту же ночь на маленькой железнодорожной станции я увидел первые надписи на венгерском языке и первых хортиевских полицейских.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю