355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Матвей Тевелев » «Свет ты наш, Верховина…» » Текст книги (страница 12)
«Свет ты наш, Верховина…»
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:26

Текст книги "«Свет ты наш, Верховина…»"


Автор книги: Матвей Тевелев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц)

22

Шумит проливной дождь. Сквозь окна видно, как в его струях дробится свет уличного фонаря.

Чонка в плаще с поднятым воротником, мрачный, расстроенный, сидит у меня во флигеле, не выпуская из рук мокрого полузакрытого зонтика. Вода, стекая с зонтика, образовала лужу, но мы не обращаем на нее внимания.

– Каков мерзавец! – повторяет Чонка. – Ай, ай, ай, какой мерзавец! Тут крупно заплачено. Он сам ее и написал, чтобы мне с этого места не сойти!

Я почти не слышу, что говорит Чонка. Мысли мои путаются.

На столе валяется смятая газета с напечатанной статьей. Но статья это не моя. Она обо мне. В грязном, бульварном фельетоне называли меня шарлатаном и неучем, а мою записку – бессмысленной чепухой, при помощи которой будто бы я рассчитывал сделать карьеру.

Я был совершенно убит, когда прочитал этот фельетон, под которым стояли ничего не говорящие инициалы «А. Б.».

– Это дело Лещецкого, – произносит после горестного раздумья Чонка. – Простая коммерция: Казарик понес твою статью Лещецкому, чтобы выудить побольше денежек, чем он от нас получил. А Лещецкий купил и твою статью и самого пана Казарика. Вот как это все делается!.. Но ты не отчаивайся, Иване, слышишь, не отчаивайся, что поделаешь! Мы еще, может быть, что-нибудь придумаем. Хочешь, набьем и Казарику и Лещецкому морду? Ну, не молчи ты, ради бога, Иване!

– Да, да, что-нибудь придумаем, – машинально повторяю я.

Чонка встает и делает несколько шагов по комнате, морща лоб.

– И все-таки, Иване, не придавай, пожалуйста, дорогой, всему этому такого большого значения. Забудется, вот увидишь, забудется!

Он еще долго тяжело вздыхает и чертыхается, открывая и закрывая зонтик.

Когда Чонка ушел, я почувствовал, что не в силах оставаться один в комнате. Накинув плащ, без шляпы, я вышел под дождь, пересек двор и очутился на пустынной улице.

Она тянулась передо мной бесконечным черным коридором. Огни у подъездов домов горели тускло и сиротливо, точно их случайно забыли здесь среди сырого мрака.

Дождь, смочивший мою непокрытую голову, и порывы холодного ветра освежили меня. Оцепеневшая было мысль робко, с перебоями, будто долго стоявшие и вновь заведенные часы, начала свой прерванный бег… «Правду нелегко слушать…» Кто это сказал?.. Куртинец… И передо мною всплыло его лицо и сизое облачко табачного дыма под усами, словно очень далекое воспоминание… «Правду нелегко слушать». Вот она, правда…

Я свернул в переулок и оказался перед светящейся дверью ночного буфета. Машинально толкнул ее и вошел в задымленное помещение, освещенное зеленоватым светом газового рожка. Поздние посетители пили вино у буфетной стойки. Два тощих цыгана, закатывая глаза и отбивая такт ногами, пиликали на скрипках.

Я подошел к стойке.

– Какого пан прикажет? – спросил хозяин, выжидающе склонив набок голову.

– Все равно, – сказал я.

Хозяин взял с полки стакан и стал наполнять его розоватым вином.

Посетители были пьяны и разговаривали громко, словно глухие.

Я выпил вино, не переводя дыхания, как пьют при сильной жажде воду.

– Лучшее в Ужгороде! – щелкнул языком хозяин. – Не правда ли?

Я промолчал и знаком попросил налить второй. Был налит второй и третий; я пил вино залпами и не пьянел, а испытывал только знобящую теплоту во всем теле.

– Еще? – вопрошающе, с бутылкой в руке, глядел на меня буфетчик.

– Да, еще, – кивал я.

И розоватая жидкость, вся в искорках, булькая, заполняла стакан. А я не пьянел. В голове становилось легко, просторно, и каждое слово «еще», которое я произносил, звучало вызывающе громко среди пьяного смутного говора посетителей. Один из них, стоявший ко мне спиной, неожиданно обернулся. Мутные глаза его уставились на меня.

– Пане, – произнес он, с трудом выталкивая заплетающимся языком слова, – я хочу выпить с вами за то, чтобы все на свете шло к черту, вот за что… Все к черту!.. – и, мгновенно забыв обо мне, уронил голову на стойку.

– Лучшие экипажи в городе! – шепнул мне хозяин буфета, кивая на охмелевшего посетителя. – А жена сбежала с кошицким вояжером, не слыхали? Об этом говорит весь город!.. Еще стаканчик?

– Нет, – покачал я головой и стал расплачиваться.

Очутившись на улице, я снова почувствовал озноб.

Лицо мое горело, глазам было больно глядеть даже в темноте. Я шел в каком-то полузабытьи. Минутами сознание, как от толчка, начинало работать лихорадочно и ясно. Да, Куртинец прав, прав во всем, что он говорил. То, чего я добивался и что мечтал осуществить, было не только не нужно пану губернатору, Лещецкому, всем этим депутатам и сенаторам, не только не нужно, но и враждебно им. И Горуля понимал это. Сознание опять мутилось, и все исчезало, кроме болезненного озноба, трясшего меня.

Я не помню, как очутился у дома Лембея, как отпер калитку и вошел во флигель. Я помню только, как взял со стола зеленую папку и спокойным, размеренным движением начал вырывать из нее страницы, одну за другой. Затем так же спокойно я сунул весь этот бумажный ворох в печку и поджег его.

Синее пламя лениво поползло по одной из страниц. Смятый лист расправился, как живой, и я успел заметить, что это была первая страница вводной части записки, а когда лист расправился еще больше, мелькнула строка из сказки о ключе Миколы: «… А земля все стоит и стоит запертая». Но вот синеватый огонь лизнул эту строку и обуглил ее. Я не ощущал ни сожаления, ни раскаяния; полное безразличие овладело мною. Вдруг весь ворох занялся ярким золотистым огнем, клочки черного пепла выпали из печки, – и больше я уже ничего не помнил.

23

Десять дней… Их следует считать вычеркнутыми из моей жизни. Единственно, что осталось в памяти, – это короткие проблески сознания, когда сквозь мутную пелену забытья я еле различал очертания лиц склонившихся надо мной людей и слышал звуки их голосов. Но стоило чуть-чуть напрячь силы, чтобы пошевельнуться или что-то произнести, как лица таяли, звуки сливались в одну дребезжащую ноту, и я вновь впадал в беспамятство.

Десять дней, теперь они остались позади. Мои глаза открыты, и надо мною, склонившись, стоит Ружана. Лицо девушки осунулось, и я ясно вижу, как дрожат слезинки на ее ресницах.

– Почему вы плачете? – спрашиваю я, и собственный мой голос кажется мне чужим и далеким.

– Не знаю, пане Белинец… Теперь будет все хорошо…

Жизнь со всеми ее ощущениями, памятью и желаниями осторожно, будто пробуя, выдержу ли я весь этот груз, возвращается ко мне. Я уже сознаю, где я и что со мной произошло; я вижу, что на улице день, светит солнце и ветер качает под окном голые ветки дерева. Вижу склянки с аптечными сигнатурками на столике возле кровати и чувствую, как Ружана подносит к моим запекшимся губам ложечку с лимонной водой.

– Выпейте, – просит она.

Я пью покорно, но неловко, по капле.

– Совсем разучился.

На лице Ружаны выражение материнской заботы, от которой на душе делается легко и спокойно.

– Какой сегодня день? – спрашиваю я.

Ружана отвечает.

– Я был очень болен?

– Да, вы были очень больны, пане Белинец, но теперь все прошло. Прошу вас, ни о чем не думайте и не разговаривайте много: это вредно… Я только об одном хочу вам сказать: когда вы были больны, вами интересовался пан Матлах. Он говорил, что вы с ним из одного села, и просил передать, что, как только представится возможность, ему нужно встретиться с вами.

– Матлах? – переспрашиваю я. – Да, мы с ним односельчане… Что ему надо?

– Ну вот, вы уже и волнуетесь, – укоризненно говорит Ружана. – Знала бы, ничего не сказала.

– Нет, я не волнуюсь… Матлах?.. Он не говорил, зачем я ему нужен?

– Нет. Он приезжал в Ужгород к врачам. У него ноги больны, не может передвигаться… Скоро он снова приедет. Все! Больше и не вздумайте расспрашивать!

Я ощущаю такую усталость, что глаза мои смыкаются, и я засыпаю…

Возвращаясь из банка, Чонка сразу забегает ко мне во флигелек.

– Рад, что все обошлось и ты выкарабкался, – говорит он, грузно опускаясь в кресло. – Слушай, а не глотнуть ли нам по случаю твоего выздоровления? Нельзя? Почему нельзя? А, эта Ружана! Но что женщины понимают в вине? Ровным счетом ничего.

Чонка тоже говорит мне о Матлахе.

– Черт его знает, зачем ты ему понадобился! Но Матлах – это серьезно. Он высоко котируется, его побаиваются. Груб? Да, груб, но человек своего слова. Скажет: «Я вас съем» – и съест, даже косточек не останется. Скажет: «Я вас озолочу» – озолотит!

– И тоже косточек не останется? – улыбается Ружана.

– В деловом мире и так бывает, – соглашается Чонка.

Только через несколько дней Ружана разрешила мне прогулки по дворовому садику. Ей доставляло большое удовольствие опекать меня, а мне – подчиняться ее опеке. Иногда она сама подолгу бродила со мной взад и вперед по коротким дорожкам садика, расспрашивая о Верховине, Брно, о людях, которых мне приходилось встречать. Я рассказывал ей о Горуле, быстровском учителе, Гафии, докторе Мареке. Для Ружаны это были люди из другого мира, совсем не похожие на тех, каких знала она.

Но радостное чувство выздоровления омрачилось. Я очень скоро заметил, как сухо разговаривали со мной старый и пани Юлия. Красные глаза Ружаны и раздражительность Чонки были тоже достаточно красноречивы. Было ясно, что в доме Лембеев разлад и виновник его я.

В конце концов Чонка рассказал мне о том, какая буря поднялась в семье, когда Ружана не дала увезти меня в больницу и, пренебрегая возмущением домашних, приняла на себя тяжелую обязанность сиделки. Она не отходила от моей постели в течение десяти дней, строго выполняя все указания врача.

– Представляешь себе, – говорил Чонка, – впервые взбунтовалась, и еще как! Старый и Юлия до сих пор не могут прийти в себя. А к тому же они ведь верят, Иване, всему, что было про тебя написано в той паршивенькой статейке… Но не обращай на это, пожалуйста, внимания, пусть думают, что хотят. Если на то пошло, черт побери, хозяин здесь я! Я тащу их на своей шее, вот и все!

Я был благодарен Чонке, но как ни велика была моя благодарность и как ни был я теперь привязан к Ружане, я чувствовал, что задыхаюсь в затхлой атмосфере дома Лембеев. Самолюбие мое страдало ужасно, и сознание, что сейчас мне некуда идти, было мучительно.

Поисками службы я занялся, едва только оказался в состоянии кое-как держаться на ногах.

Сначала мне как будто повезло, я узнал сразу два адреса, где требовались инженеры сельского хозяйства. Помчался по первому адресу, но, увы, как только назвал свою фамилию, наступила пауза и мне вежливо ответили, что, к сожалению, вакансия уже занята. То же самое произошло и в другом месте.

Отказали и Чонке, когда тот попытался устроить меня на должность переписчика в частной конторе. Днем еще он уверял, что нечего беспокоиться и должность за мною, а вечером, вернувшись из банка, уныло развел руками.

– Ничего не получилось, Иванку. Эта паршивая статейка портит все дело.

Потянулись тяжелые недели бесплодных поисков работы. Первое время я еще лелеял надежду на какую-нибудь счастливую случайность, но в конце концов даже от этой призрачной надежды ничего не осталось. И к числу тех, кто целыми днями простаивал на пешеходном мосту и набережной, мрачно наблюдая за рыболовами, прибавился еще один неудачник.

Осень быстро наводила на реке свои порядки. Уж стал многоводным, быстрым от идущих в горах дождей. Убрались восвояси рыболовы, оставив под мостом до весны свои вышки-сиденья, только я и те, кто стали теперь моими товарищами, попрежнему часами в отупении глядели на бурую реку.

Однажды утром, собираясь выйти из дому, у дверей флигелька я столкнулся с Ружаной. Теперь при каждой встрече, вопреки всем угнетавшим меня невзгодам, мы оба испытывали волнующее, двойственное чувство радости и смущения. Простые, дружески откровенные отношения, установившиеся было с первых дней нашего знакомства, незаметно для нас самих стали уступать место стеснительной неловкости и какой-то наивной осторожности, будто мы пытались скрыть друг от друга появившуюся у каждого из нас тайну. Но именно потому, что тайна, в сущности, не была тайной, мы не испытывали прежней свободы. Порой казалось, что нам не о чем больше говорить, и мы подолгу молчали, боясь взглянуть друг на друга. И в то же время эта несвобода, эти долгие минуты молчания не только не тяготили нас, а, наоборот, были нам дороги, наполняли наши существа ожиданием счастья. И подобно тому, как от света, вспыхнувшего в ночи, еще плотнее становится темень вокруг, так и все то враждебное, что окружало меня сейчас, делалось еще более враждебным, готовым, казалось, лишить меня и самой Ружаны.

– Пане Белинец, – проговорила Ружана, поправляя свои пушистые волосы, – это вам, – и подала мне письмо.

Я развернул листок, на котором каллиграфическим секретарским почерком было написано: «Пане Белинец, прочитал вашу записку. Если вы теперь не хвораете, прошу зайти ко мне в отель Берчини. Петро Матлах».

Я протянул письмо Ружане и, когда она пробежала его глазами, недоумевая, спросил:

– Откуда у Матлаха взялась моя записка? Я ведь ее не посылал ему.

– А разве это нехорошо, что она оказалась у Матлаха?

– Просто загадочно, – ответил я. – Да и зачем она понадобилась Матлаху?

Ружана смутилась.

– Простите, что я сделала это без вашего разрешения. Экземпляр, который вы послали в министерство, вернулся обратно еще во время вашей болезни. Отец Новак заинтересовался запиской и захотел ее прочесть. Он очень образованный и отзывчивый человек, пане Белинец. Он мне сказал, что его христианский долг помочь вам стать на дорогу.

– А от отца Новака записка попала к Матлаху?

– Да, пан Матлах, когда бывает в Ужгороде, беседует с отцом духовным… Не ругайте меня, пожалуйста. И я и отец Новак желаем вам только хорошего.

Наступила пауза.

– Там ждут ответа, – робко напомнила Ружана и повела головой в сторону дома.

Я встрепенулся.

– Ответа? Кто?

– Мужчина, который принес письмо.

Мы пересекли с Ружаной двор и подошли к дому. У ступеней, ведущих на галерею, стоял, ожидая меня, посланец Матлаха, его секретарь Сабо. В один миг мне припомнилось все, что рассказывал о Сабо Горуля, припомнилась жердь, пущенная вслед Олене, бегущей по улице Студеницы, и меня охватило чувство омерзения к этому человеку, который, шаркнув по-гимназически ножкой, быстро проговорил:

– Честь имею.

Узнал ли он меня? Мне показалось, что узнал. Глаза его вдруг воровато метнулись и потупились.

Теперь уж я имел полную возможность внимательно разглядеть матлаховского секретаря.

На вид ему было лет около сорока пяти. Все казалось в нем узким – и лицо, и плечи, и вытянутые книзу восковой прозрачности уши, и кисти с длинными, находящимися в постоянном движении пальцами шулера. Он носил брюки гольф, галстук бабочкой и пиджак неопределенного цвета с большими накладными карманами. Костюм только подчеркивал тщедушие Сабо, но ничего жалкого в этом тщедушном человеке не было. Печать порочности и трусливой жестокости лежала на всем его облике, и ни вкрадчивая улыбка, ни угодливая поза не могли их скрыть от внимательного взгляда.

– Очень приятно познакомиться, пане инженер, – заговорил Сабо. – Я секретарь пана Матлаха, Сабо. Ваша супруга? – и он кинул взгляд на Ружану. – Ах, нет? Прошу прощения, пани. А я подумал: какая прекрасная и, должно быть, счастливая пара! Еще раз простите.

– Прошу передать пану Матлаху, – прервал я словоизлияния Сабо, – что буду у него завтра в два часа.

– Завтра в два часа? – подхватил Сабо. – Слушаю, пане, будет передано. Честь имею.

И он опять шаркнул ножкой.

24

Черный, сверкающий, нарисованный на стекле ботинок, кусок мыла в лучистом ореоле, два ряда ослепительно белых зубов… И надписи:

«Сегодня Европа признала обувь Бати самой практичной и удобной, завтра это признает все человечество!»

«Лучшее в мире мыло «Лебедь»!»

Это дверь ужгородского отеля Берчини. Я открыл ее и очутился перед конторкой.

– Пан Матлах в двадцать втором, – сказал портье, узнав, к кому я пришел. – Но вам придется подождать немного пана, пока от него не уйдут врачи. Три врача! – И, обернувшись, он крикнул: – Йошка!

Из чуланчика под лестницей выскочил худенький мальчик-рассыльный.

– Проводи пана в двадцать второй!

Мальчик поклонился и, пробираясь бочком возле перил, повел меня по лестнице на второй этаж.

– Пятая дверь направо, – пояснил он, указывая на полутемный длинный коридор. – А подождать вы можете здесь, – кивнул он в сторону старинного плюшевого дивана.

Ждать мне пришлось не очень уж долго, каких-нибудь минут десять, но мне они показались бесконечными.

«Что нужно от меня Матлаху?» – уже в который раз спрашивал я себя.

Но вот в полутемном коридоре хлопнула одна из дверей, и по вестибюлю мимо меня прошли, застегивая на ходу пальто, трое. «Три врача», – вспомнились мне слова портье. Следом за врачами прошли Сабо и здоровенный парень с румяным, лоснящимся, чрезвычайно самодовольным лицом. Это был младший Матлах.

Я выждал немного, затем пошел по коридору и, найдя двадцать второй номер, постучался.

– Да, да. Кто там? – послышался раздраженный голос.

Я вошел.

Посреди комнаты, держась одной рукой за край стола, а другой за спинку стула, стоял грузный человек с дряблым, вытянутым вперед лицом. Чувствовалось, что стоять человеку тяжело, а он упрямо, словно кому-то наперекор, не садился. Все было на нем тесно и куце: на животе из-под жилетки торчала белая сорочка, брюки едва прикрывали щиколотки, а из коротких рукавов пиджака вылезали большие, красные, словно только что вымытые холодной водой руки. Да, он постарел, Матлах!

– Жулики они, вот что я вам скажу! – выкрикнул Матлах, даже не ответив на мое приветствие. – Я этих докторов вижу насквозь. То не ешь, то не пей, хотят упрятать меня в какой-то санаторий на целый год. Пусть лучше скажут, что ничем не могут помочь, – и дело с концом! Пусть так и скажут, а не тянут с меня грόши. Мои грόши не для того добыты, чтобы их по ветру без толку пускать.

С большим трудом, неуверенно, как ребенок, который учится ходить, Матлах сделал два шага по комнате, не выпуская из рук спинку стула, и сел на край кровати. Его возмущение против врачей погасло, я даже удивился такому внезапно наступившему спокойствию.

– Жду, жду вас, пане Белинец, – деловито приветствовал он меня, и неприятный, ощупывающий взгляд бесцеремонно пополз по мне сверху вниз и остановился где-то на носках моих ботинок. – С батьком вашим мы были когда-то добрые знакомые… Прошу садиться.

Я поблагодарил за приглашение и сел, ожидая, что сейчас начнутся обычные в таких случаях воспоминания и расспросы, но, к моему удивлению, ничего этого не последовало.

– Будем говорить с вами о деле, пане Белинец, – произнес Матлах, едва я только опустился на стул. – Читал, читал, чтό про вас в газетке было написано, и все, что сами написали… Ну, на газетку я начихал. У них там своя коммерция: не сбрехнешь – ноги протянешь. Вон и мне от вас крепко досталось, ох, и крепко!

– Я писал то, что думал, – сказал я сухо.

– И зря так думали, – продолжал Матлах. – Что я, зверь? Ну, было, конечно, вон Штефакову Олену мои дураки обидели. Нехорошо… Был бы я дома, разве ж я б позволил? Ну, что про прошлое вспоминать, если человеку дан и сегодняшний день и завтрашний!

Он пошарил взглядом вокруг и, видимо найдя то, что искал, попросил:

– Не посчитайте за труд дать мне вашу книжечку, или как она по-ученому называется… Вон, на столе лежит.

Я поднялся, взглянул на стол и только теперь заметил знакомую зеленую папку. Горячая волна прихлынула к лицу, пальцы дрогнули, я взял папку и передал ее Матлаху.

– Читал, что вы написали, – повторил Матлах и стал перелистывать страницы; они шелестели под его пальцами, как пересчитываемые денежные банкноты. – Я и не гадал раньше, пане Белинец, что на Верховине такое богатство может быть, а вы вот сразу и увидели! – Матлах перестал листать, остановившись на одной из страниц. – А ну, – сказал он, протянув записку, – прочитайте мне еще раз то, что я карандашом отметил.

Я взял протянутую папку и увидел на полях страницы две жирные карандашные линии.

– Вот это и прочитайте, – ткнул пальцем Матлах в подчеркнутый абзац.

То была мысль, навеянная мне мечтаниями Горули у костра в колыбе. Давно ли это все было? А кажется, что бог весть сколько прошло с тех пор.

«Кто знает, – начал я читать, – может быть, со временем, когда проблема хлеба на Верховине будет разрешена, там может возникнуть высокопродуктивное молочное животноводство, не уступающее животноводству Швейцарии. Человек превратит оскудевшие земли полонины и склонов в прекрасные пастбища, и молочные фермы станут неотъемлемой частью верховинского пейзажа. Но теперь это область мечтаний. Хлеб насущный – вот что нужно нашей Верховине».

На какой-то миг вспомнился мне день и час, когда я это писал, и та владевшая мною уверенность в успехе, и те прекрасные картины будущего родного края, рисовавшиеся так ярко моему воображению…

И вдруг голос Матлаха:

– А что, пане Белинец, если я буду ставить молочные фермы на Верховине?

– Вы?

– Ну да.

– Вы хотите моего совета?

– Ни, – сказал Матлах, – совет вы уже мне дали. Я его тут вычитал, – и он кивнул на записку.

– Какой же это совет? – проговорил я, ощущая смутное беспокойство. – В своей записке я говорю не об отдельном хозяйстве, а о целом крае, и к тому же молочный скот, фермы – это просто мечтание о возможном будущем…

– Для кого и мечтания, – усмехнулся Матлах, – а для меня добрый совет.

– Что же, – сказал я, принужденно улыбаясь, – дело хозяйское. Если есть возможность поставить ферму и обеспечить ее кормом, она может принести немалую выгоду.

– Вот и я так решил, – произнес Матлах, и в глазах его вспыхнула жадная искорка. – Сначала поставлю одну, потом другую, а там, даст бог, третью и десятую.

Он произнес это глуховато, почти шепотом, с жестокой силой уверенного в себе человека.

– Думаете, у меня на то грошей не хватит? Хватит! Батя, кажут, с сапожника начал, а стал обувным королем! Почему бы и мне не попробовать? Начну с малого, а добьюсь того, чтобы наилучшим маслом люди считали масло Матлаха, чтобы наилучшим сыром считался не какой-нибудь там швейцарский, а мой, матлаховский, сыр! Я на то грошей не пожалею, чтобы над крышами и мое имя горело электрикой. Что для этого надо? Добрый скот взамен нашего карпатского бурого? Что же, завезу швицкий. Полонины? Пока и такой земли хватит, а не хватит – скуплю! Пастухов надо? Будут пастухи!

Планы Матлаха показались мне пустыми фантазиями тщеславного, одержимого одним только стремлением к богатству человека, и Матлах словно угадал мою мысль.

– Ну, знаю, знаю, пане Белинец, – сказал он с усмешкой, – что вы сейчас думаете, да чего не скажете: «Уж не тронулся ли ты умом, старый Матлах?» Так ведь?.. Нет, не тронулся. Я все подсчитал, пане Белинец, ночи не спал, а считал. Поглядите, вот они, мои подсчеты! – И с этими словами он распахнул ворот сорочки, извлек из-за пазухи бычий пузырь, в котором вместе с пачкой денег была завернута пухлая и потрепанная записная книжка, и стал листать ее исписанные цифрами страницы.

– Что теперь скажете? – спросил Матлах. – Гроши для этого нужны? Не считайте моих грошей, то уж моя забота… А вы, пане Белинец, дайте моим фермам корм, побольше да получше. Такой человек, как вы, мне нужен.

Будто плетью хлестнули меня последние слова. Служить у Матлаха? Так вот зачем я понадобился ему?! Я чувствовал, как кровь прихлынула к моему лицу. В номере стало вдруг темно, и было такое ощущение, что кто-то тянет меня к самому краю крутого обрыва.

– Нет, пане Матлах, – проговорил я сдавленным голосом, – ваше предложение я принять не могу.

– Зря, – нахмурился Матлах, – ей-богу, зря. Ведь все равно вам служить у кого-нибудь надо. Не у меня, так у другого. Так не все ли равно? – И добродушно добавил: – Ну ладно, не слышал я вашего отказа, пане Белинец. Подумайте лучше. Только, по чести сказать, чего тут долго думать? Я же вас в компаньоны не зову, и грошей мне ваших не надо. Вам даю землю, и делайте с ней все, что вы в своей записке пишете… Сдается мне, пане Белинец, что другой такой выгодной службы у вас не предвидится. А я обижать не стану.

Из гостиницы я ушел в подавленном состоянии. «В самом деле, – думал я, – не к Матлаху, так к другому надо идти под ярмо. Государственной службы мне теперь не получить, об этом и мечтать нечего. Куда же податься, как жить? Опять носить по улицам картонный башмак или снова сесть Горуле на шею… Нет, ни за что! Но Матлах, Матлах – это уж слишком!»

Снова начались мучительные поиски работы. Я до сих пор храню экземпляры газет с объявлениями на последних полосах: «Инженер сельского хозяйства, окончивший курс в Брно, ищет место. Согласен в отъезд. С предложениями обращаться: «Ужгород, почтовый ящик Д/23».

Ежедневно я приходил на почту, открывал ящик, но ящик был пуст. «Ничего, – утешал я себя, – завтра что-нибудь да будет». Но наступал завтрашний день, и ничего в положении моем не менялось.

Чонка одолжил мне триста крон, которые «честно» возвратил Казарик. Я ездил в Пряшев, Мукачево, Берегово – и все безрезультатно. Советским людям моего поколения неведомо это ужасное чувство, когда у человека есть сильные руки, знания, специальность, жажда работы – и их не к чему приложить. Тупое отчаяние преследует безработного даже во сне. Ночью ждешь утра, а когда оно приходит, не рад, что оно пришло. День кажется бесконечным, все люди – врагами, мозг отупевает, движения становятся вялыми, тяжелыми. Работы, работы!

Но вот как будто судьба сжалилась надо мной: в ящике Д/23 я нашел открытку. Как голодный берет протянутый ему ломоть, так и я жадно схватил эту желтоватую почтовую карточку, на которой было написано: «Вдова Калмана Гедеш из Берегова предлагает пану инженеру Белинцу место управителя в небольшом имении. Для переговоров прошу пана явиться в Берегово, на Бенешевскую улицу, дом номер девять».

Вдова Калмана Гедеш приняла меня любезно. Поместье у нее было небольшое, сама она постоянно жила в городе, и ей нужен был честный управляющий. Но так как рекомендаций у меня никаких не было, за исключением диплома об окончании институтского курса, пани Гедеш попросила меня повременить несколько дней. Я возвратился в Ужгород и стал ждать. Ответ из Берегова пришел очень скоро. В ящике Д/23 меня ждала открытка.

«Вдова Калмана Гедеш честь имеет сообщить пану Белинцу, что на ее запрос в краевую земельную комору рекомендация была дана пану инженеру не в его пользу, о чем вдова Калмана Гедеш весьма сожалеет».

Петля на моей шее затягивалась все туже. Подлая газетная статейка, Лещецкий неотступно шли за мной следом… Пересуды и дрязги в доме Лембеев, где я вынужден был оставаться, ежедневные упреки Юлии мужу, что это по его милости у них в Доме живет человек, от которого отворачиваются все приличные люди, не давали дышать.

Мне не на что было надеяться, а жить дальше так, как я жил теперь, чувствовать унизительную зависимость от едва терпевших меня старого Лембея и Юлии я больше не мог.

…И вот опять секретарь Матлаха Сабо принес мне письмо. Я пробежал его глазами и смял листок…

Матлах ждал меня в гостинице. Тяжелый, обрюзгший, раздраженно оттолкнув от себя пытающегося ему помочь сына, он поднялся мне навстречу, цепляясь руками за край стола и спинку кровати.

– Ну что, пане Белинец, все еще не решаетесь? Пора, ей-богу, не пожалеете… Вы все думаете: «Вот, работать на Матлаха!» – а ведь на самом деле для Верховины будете работать. Что же, я не человек и не вижу, какая она, наша Верховина? Все вижу… А мы ее на ноги поставим! Я не шуткую, пане Белинец. Застрою Верховину фермами, от Ясеней до самой до Словакии. Дайте мне только срок, чтобы развернуться, и увидите: всем найду у себя работу, никого без хлеба не оставлю… а вы мне помогите наукой…

Я слушал, опустив голову. Никто не мог быть моим советчиком сегодня. Решать надо было самому.

«Допустим, – думал я, – что в конце концов мне даже удастся получить место агронома в чьем-нибудь поместье, но ведь все равно и там Матлах! Матлах – только под другой фамилией. Здесь хоть мне представлялся случай работать на горной земле и, может быть, чем-нибудь помочь людям Верховины… Или опять возвращаться во флигелек Лембеев?»

Выхода не было…

– Значит, договорились, пане Белинец? – произнес Матлах. – Ну, як кажут, дай бог!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю