355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Матвей Тевелев » «Свет ты наш, Верховина…» » Текст книги (страница 7)
«Свет ты наш, Верховина…»
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:26

Текст книги "«Свет ты наш, Верховина…»"


Автор книги: Матвей Тевелев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц)

Но вот лес начал редеть. Отстали от нас серебристые буки, их кроны шелестели от легкого горного ветерка уже где-то под нами, а сосны упорно карабкались и карабкались вверх. Здесь, на вышине, они потеряли свою стройность, стали приземистыми, узловатыми. Но вот и сосны выдохлись, отступили, и перед нами раскинулись поднебесные крутые луга – полонины.

Все то, что скрывал от нас лес, неожиданно распахнулось во всей своей необъятности. Куда ни кинь взгляд, виднелись вершины гор. Вечерние тени плыли над ними и застывали, словно кто-то задергивал один полог за другим. Тонкий аромат полонинских трав волнами проносился в воздухе, кружил голову. Сбивая ногами высокую ромашку, мы спустились в лощину и вышли к кошарам.

Кудлатые псы встретили Горулю радостным лаем. Даже овцы, и те, признав голос головного чабана, тянулись в его сторону.

Для меня потекли дни, полные увлекательной и кропотливой работы. Чуть свет я был уже на ногах вместе с чабанами. Умывшись росой, которую можно было пригоршнями набирать в ладони с травы, как воду из ручья, я наспех съедал миску кислого молока, овсяную лепешку и отправлялся в близкие и дальние походы. Я не только делал описания трав, какие мне встречались, не только сушил их для гербария, но и примечал, где эти травы лучше, а где хуже росли, и потом брал из-под них почву для анализа в самодельной лаборатории, которую соорудил в колыбе.

Если шел дождь или внезапно начинал лить грозовой ливень и сбившиеся в кучу овцы вздрагивали при каждом ударе грома, я не сидел в укрытии, а, наоборот, несмотря на уговоры Горули, выбегал из колыбы, ложился где-нибудь на уклоне и наблюдал, как тонкие струйки воды бегут, растекаются, точно реки по карте, и буравят почву, унося с собою ее крохотные частицы. А стоило только внимательно присмотреться, и увидишь среди травы следы миллионов ручейков – так бывают видны следы жучка-короеда на дереве.

– Э-э! Вуйку! – кричал я. – Глядите, что с землей делается… Идите сюда!

Горуля выбегал под ливень, присаживался на корточки рядом со мной, и мы наблюдали вместе за разрушающей силой невинных на первый взгляд струек.

– Легкая земля наша, – говорил с досадой Горуля, – весу в ней нет.

Потом мы поднимались, перебегали на другие участки, где островками рос горный клевер или овсяница. Тут уже не было буравящих ручейков. Связанная крепкими и разветвленными корешками этих трав, почва не поддавалась воде и всасывала ее в себя, хотя скат здесь был куда круче первого.

– А тут, Иванку, – говорил Илько, – и земля другая. Десять шагов всего от той, а другая, верно?

– Земля одна и та же, – отвечал я, – а вот травы разные.

– Постой, постой, – брал меня за рукав Горуля и хмурил мокрые брови. – Земля – траву, а трава – землю… Постой, постой…

Ему трудно было словами выразить то, что еще неясно шевелилось в мозгу.

Помогал мне не только Горуля, а и другие чабаны. Они приносили мне редкие экземпляры трав, образцы почвы с дальних концов полонины.

Но большую часть времени я проводил на полях. Они полосками лепились по склонам, и часто таким крутым, что крестьяне поднимали туда удобрение о мешках на своих собственных согнутых, семью потами обмытых спинах. Это был изнурительный, каторжный, требующий огромного упорства труд, зачастую не достигавший цели. Стоило только хлынуть дождю посильнее, как сносило все, что было с таким трудом поднято на гору.

Сколько раз видел я в женских глазах злые слезы, сколько раз слышал я, как после такого дождя селянин, прибежавший на свое поле, в бессильной ярости, швырнув на землю шляпу, сквернословил, грозил и клял.

Но слезы высушивал горный ветерок, слова иссякали, и приходилось либо снова удобрять, если было чем, либо, махнув рукой, пахать и сеять. Пахали, сеяли, и на полосках вырастали скудные посевы.

«Как это изменить? – спрашивал я себя. – Какие неизвестные еще силы таит в себе горная наша земля? А если и вызвать к жизни эти силы, как заставить их действовать?»

Я заходил в село и подолгу беседовал с людьми. Теперь они не держались со мной отчужденно, даже дед Василь перестал бояться моей книжечки.

И чем больше я вел наблюдений, расспрашивал, накапливал фактов, чем больше записей становилось в толстой тетради и засушенных растений в гербарии, тем больше «почему» и «как» вертелось в моем мозгу, вертелось и не давало покоя.

13

Прошло лето. Я возвратился в Брно с большим гербарием собранных мною горных трав и тремя пухлыми тетрадями записей.

Я был до того увлечен достигнутыми за лето результатами своих трудов, что относительно спокойно перенес удар, обрушившийся на меня: обанкротилась моя обувная фирма.

Измятый, облупившийся гигантский ботинок валялся на задворках фабрики, а я снова был без работы.

– Что поделать, пане студент! – разводил руками вербовщик. – У Бати большой аппетит: он глотает фирму за фирмой, как слон булочки. Но не отчаивайтесь, на тех же условиях я постараюсь устроить вас расклейщиком афиш.

Обнадеженный, я возвратился домой и решил в тот же день вечером обратиться с просьбой к профессору Шиллингеру, чтобы он просмотрел мой гербарий и мои записки.

Впустила меня в квартиру сама пани Шиллингер. И не успел я спросить, можно ли мне видеть пана профессора, как открылась дверь, ведущая из внутренних комнат, и в прихожую вошла сначала молодая полная женщина, за нею мужчина лет тридцати пяти с длинным скучающим лицом, а уже вслед за мужчиной сам профессор.

Молодая женщина, натягивая перчатки, говорила что-то профессору, а мужчина, держа в руках шляпу, все время молчал со скучным и чопорным видом, будто в прихожей служили панихиду. Человека этого я несколько раз встречал у нас в институте. Как оказалось, это был зять Шиллингеров Ярослав Марек, а молодая особа – их дочь. Они жили отдельно от стариков, где-то на другом конце города, и посещали Шиллингеров редко.

В домашней обстановке профессор показался мне не таким внушительным, каким он бывал в институте. Завидев меня, он даже позволил себе улыбнуться и поздоровался, однако руки не подал.

Сначала я оробел, но потом решился и, не дожидаясь, пока уйдут дочь и зять Шиллингерсв, громко произнес:

– Пане профессор, я все лето провел в Карпатах…

Должно быть, у меня был не только решительный, но и глупый вид, потому что Шиллингер улыбнулся.

– Ну что ж из того, пане коллега? – спросил он. – Вы, кажется, и родом оттуда, как это-о… с Подкарпатской Руси.

Я кивнул головой.

– Очень рад, – продолжал Шиллингер, – что вы отдохнули перед новым курсом.

– Я не отдыхал, пане профессор, – выпалил я, боясь, что наш разговор иссякнет. – Я работал. Я собирал гербарий, производил анализ почв, вел записи наблюдений, занимался статистикой, и у меня возникло много вопросов, на которые я надеюсь получить от вас ответ.

Видно, я проговорил все это так горячо, что Шиллингер перестал улыбаться, и не только его дочь, но и зять покосился на меня, и какая-то живинка задрожала на скучающем лице профессорского зятя.

– Какие же это вопросы? – спросил Шиллингер не очень довольным тоном.

Мне нечего было терять. Я стал рассказывать о Верховине, о ее вечном голоде и людской нужде, о том, что меня толкнуло пойти учиться, о всех своих «почему» и «как», мучивших меня днем и ночью. Я говорил, и перед глазами вставали бесконечные голодные зимы, и опухшие ноги матери, и чахлые нивки, ревущий от бескормья скот…

Когда я кончил, должно быть все почувствовали себя неловко. Даже профессорский зять, опустив глаза, уставился в пол.

– Чего ж вы хотите? – осторожно спросил меня профессор.

– От вас, пане профессор, только одного, – тихо сказал я, глядя в глаза Шиллингеру, – совета, как сделать, чтобы земля там стала плодородней, чтобы на ней росли не один овес, но и жито и пшеница.

– Бесплодную горную землю хотите превратить в райский сад? – насмешливо спросил Шиллингер. – Так я вас понял?

– Не совсем, пане. Я не о райском саде говорю.

– Все равно, – перебил Шиллингер, – вы хотите того, что, увы, выше сил науки. Конечно, – продолжал он, разводя руками, – наука в какой-то мере вмешивается в природу и быт людей, но именно в какой-то мере, пане коллега. Этому вмешательству есть предел. Природа мудрее нас, ибо не мы ее, а она нас создала с короткими руками и весьма дерзкими мечтаниями, как бы в насмешку над нашей непомерной гордостью.

Внезапно Шиллингер умолк и обратился к зятю:

– Я прошу вас, Ярослав, ознакомьтесь с гербарием пана Белинца, может быть вы найдете там интересные экземпляры.

Марек церемонно поклонился.

– Когда вы можете показать свой гербарий? – обратился он ко мне.

– Когда вам будет угодно.

Он ничего не ответил и стал прощаться с Шиллингерами.

На лестницу мы вышли втроем, и едва захлопнулась дверь профессорской квартиры, с Мареком произошло нечто странное: глаза под пенсне неожиданно обрели живой блеск, и он так шумно выпустил из легких воздух, что жена обернулась и укоризненно произнесла:

– Ярослав!

Он не извинился и, обернувшись ко мне, неожиданно простым, дружеским и по-мальчишески веселым тоном заговорщика сказал:

– А знаете что, пане Белинец, забирайте-ка свои записки, гербарий, словом все, что вы там насобирали, – и ко мне.

Я несколько растерялся и спросил:

– Когда разрешите, пане Марек?

– Что значит – когда! – воскликнул тот. – Сегодня! Сейчас, сию минуту! Мы ждем вас у подъезда.

Через несколько минут мы уже сидели в извозчичьем экипаже с поднятым кожаным верхом.

Вечер был дождливый, по-осеннему сумрачный. Я примостился на откидном сиденье и видел только ноги прохожих и влажный блеск тротуара, в котором тут и там уже отражались зажженные огни витрин. Всю дорогу ехали молча и, когда входили в небольшой кирпичный, окруженный садиком домик, тоже молчали.

Ярослав Марек ввел меня в довольно просторный кабинет с широкими, во всю стену, решетчатыми окнами, какие бывают в чешских домах. Здесь было много книг, много горшков со всевозможными растениями и царил тот уютный беспорядок, который заставляет человека чувствовать себя непринужденно, располагая к беседе, работе и отдыху.

Марек начал ходить взад и вперед по комнате, морща лоб и потирая руки. Я заметил, что руки у него были большие, натруженные и смуглые от загара, как у сельского рабочего.

– Отвратительно, – проговорил он вдруг. – Отвратительно слушать пошлую болтовню этого попа, считающего себя ученым… Да ведь фокус не в том, кем он сам себя считает, а в том, кем его считают! И верят ему, как и я верил раньше… А он поп, поп, боженькой пугает. Впрочем, черт с ним! И визиты к черту! Давайте-ка лучше сюда то, что вы там принесли.

Я подал ему гербарий, но гербарий он отложил в сторону, а взял мои тетради, исписанные от руки крупным, разборчивым почерком, и, усевшись в кресло, принялся читать, совсем позабыв про меня.

Читал он долго, по нескольку раз возвращался к отдельным страницам, но ни разу не взглянул в мою сторону.

Кто знает, сколько бы мне пришлось еще томиться в ожидании, если бы в дверях кабинета не появилась копна светлых волос и веселое личико пани Марековой.

– Ярослав, кофе! Пане Белинец, кофе!

Марек с неохотой оторвался от чтения, поблагодарил и сказал, что он сейчас кофе не хочет.

– Фи! – произнесла она с притворным раздражением и обратилась ко мне: – Разделите со мной компанию, пане Белинец.

Я замялся, но Марек сказал:

– Ступайте. Прошу без церемоний, вы своим присутствием даже мешаете мне читать.

– Вот видите, вот видите, – пропела хозяйка и, взяв меня за руку, потащила на кухню.

На небольшом столике у окна поблескивали фарфоровые чашки, шумел кофейник, лежали бутерброды, и мне стоило немалых усилий казаться равнодушным к ним.

Мы начали пить кофе, болтая о всякой всячине. И не пойму, чем я так скоро заслужил доверие пани Марек, но чуть не с первых слов она посвятила меня в свои семейные огорчения:

– Если бы не я, пане Белинец, бог знает, чем бы все это кончилось… Они не терпят друг друга… Если бы вы только знали, как я от этого страдаю!

Хотя она и не назвала имен враждующих, но я понял, что речь идет о ее отце и муже.

– Конечно, – продолжала молодая женщина, – мой Ярослав умнее их всех, вместе взятых, но если бы он был чуточку терпимее и снисходительнее, ему уже давно предложили бы место профессора. Но в том-то и беда, что он непримирим и всегда говорит только то, что думает, а ведь в жизни нужно быть немножко дипломатом.

Она печально и как-то заискивающе улыбнулась, надеясь найти во мне своего сторонника.

Я промолчал и начал усиленно размешивать ложечкой давно растворившийся сахар.

– А ведь все началось с того, – вздохнула пани Марекова, – что Ярослав занялся гибридизацией, и у нас в саду выросли совершенно небывалые плоды, прекрасно выдержавшие суровые зимы. Боже мой, сколько у нас с Ярославом было радости! Мы днями просиживали возле деревьев, и Ярослав все твердил, что этот русский Мичурин – величайший ученый, выше Дарвина. К нам приезжали даже из Праги смотреть на плоды. Но мой отец сказал, что скрещивание противоестественно, что это противно природе и что занятия Ярослава недостойны человека, серьезно посвятившего себя науке. Тогда мой Ярослав назвал возражения отца поповством и еще какими-то другими словами.

Пани Марекова задумалась и снова вздохнула.

– Я раньше полагала, что люди враждуют только в политике или в жизни, но не в науке… Я не виню Ярослава, он бескорыстный, прямой человек, но таким людям трудно жить…

За разговором и кофе мы не заметили, как пролетело время и как на кухню, держа в руках мои тетради, вошел Ярослав Марек.

Он остановился, поглядел на меня долгим, несколько удивленным взглядом и спросил:

– На каком вы курсе, пане Белинец?

– Перешел на второй, – ответил я, поднимаясь с табурета.

– Сидите, – строго приказал Марек и заходил взад и вперед по кухне. – Что ж, – произнес он, остановившись снова возле меня, – рад знакомству с вами. То, что я прочитал уже сейчас в отрывочных и пока бессистемных записках, могло бы сделать честь не только студенту второго курса, а и многим из нас, отдавшим себя науке. Это не комплимент, пане Белинец, а твердое мое убеждение. Вы смело вошли в область горного земледелия, к сожалению мало изученную. А знаете, что самое интересное в ваших записях? Травы! У трав великое будущее. Да вы и сами это чувствуете, потому что много уделяете им внимания. У вас чутье ученого. Травы – это плодородие почвы, это конец первобытному хлебопашеству.

Марек, пододвинув себе стул и усевшись, неожиданно спросил:

– Слышали что-нибудь о Сибири?

Я ответил, что представления мои о Сибири весьма смутные и что край этот, должно быть, очень суров.

– Суров, без сомнения, – кивнул Марек, – я там четыре года прожил, когда попал в плен. И если бы не эта Сибирь, ходить бы мне теперь в невеждах под крылышком профессора Шиллингера. Так вот, в Сибири судьба меня свела с железнодорожным кассиром Корзуновым, садоводом-любителем, который надумал растить фруктовые сады в Сибири. Вы представляете, пане Белинец, что это значит? Нет? Это все равно, что под моим окном вырастить финиковую пальму. Фантазия! А ведь железнодорожный кассир своего добился, – я сам ел яблоки из его сада!.. Конечно, труд этот был нелегким, и Корзунов мне сказал, что помог ему советами какой-то садовод Мичурин, с которым он состоял в переписке. Разумеется, это для меня он был «какой-то» Мичурин, но для Корзунова он являлся величайшим авторитетом. И когда Корзунов прочитал мне письма этого садовода из Тамбовской губернии и несколько его брошюр, я понял, что такие люди, как тамбовский садовод, рождаются раз в столетие. Вот и вы ничего не слыхали о нем?

– Нет, не слыхал, – признался я.

Марек задумался и через некоторое время сказал:

– Мы преступно мало знаем о русских. О каком– нибудь немецком или английском ничтожестве у нас издают фолианты на меловой бумаге, с портретами прабабушек, но о тех, кто своим трудом доказал, что люди могут творить природу, диктовать ей свою волю, у нас о них молчат! А представьте себе, пане Белинец, что значит диктовать свою волю природе, преобразить ее! Как это великолепно, а главное, ведь достижимо! И русские, особенно в наше время, доказывают это на каждом шагу. Великий, щедрый и бескорыстный народ! Человечество многим обязано ему и будет обязано еще очень и очень многим…

Чем больше говорил Марек об ученых России, тем неотступней я думал о своем крае – маленькой, насильственно оторванной, но кровной частице великой страны, – и на душе становилось отраднее от сознания, что я могу назвать народ, давший миру так много замечательного, моим народом.

Я ушел от Марека поздно. Шел, не замечая ни дождя, ни промозглой сырости осенней ночи.

14

После этого вечера я стал частым гостем в доме Мареков. Меня влекло туда не только радушие хозяев, но главным образом содержательные беседы и книги, каких я не мог раздобыть в институтской библиотеке. Ярослав Марек подбирал мне их заранее по какой-то ему только одному известной системе, и они всегда лежали стопочкой, ожидая меня, на одном и том же месте.

Бывало переступишь порог дома и начинаешь вытирать ноги, а уже из комнаты слышен голос Марека:

– Это вы, пане Белинец? Смотрите, что я раздобыл!

Он появлялся в прихожей, тряся над головой то книгой, то брошюрой, то журналом.

– Ох, боже мой! Как вы копаетесь, пане Белинец! Скорее раздевайтесь, садитесь и читайте…

Он вводил меня в свой кабинет и только тут протягивал мне книгу. Вильямс, Докучаев, Мичурин – имена этих русских витязей науки, как называл их Марек, прозвучали для меня не в институте, а здесь, в этом доме.

У меня было тут свое место в кабинете хозяина – у столика, на котором горела лампа под абажуром и всегда лежала стопка бумаги и остро отточенные карандаши. Я садился и читал. Ярослав Марек на цыпочках отходил к своему столу и принимался за работу. Но проходила минута, и он нетерпеливо оборачивался в мою сторону.

– Ну, теперь вы понимаете, что такое истинная наука?

Я еще ничего не понимал. За прошедшую минуту я едва успевал прочесть половину первой страницы, а Марек уже вскакивал с места.

– Когда вам объясняют, что плохое плохо, – говорил он с жаром, – это еще не наука, но когда вас учат, как преодолеть плохое, как побороть зло, когда труд ученого вселяет в вас бодрость и веру и появляется потребность засучить рукава и работать, немедленно снимите шляпу, пане Белинец, потому что перед вами наука истинная… – И вдруг, переходя на шепот: – Ну, ну, простите, не буду мешать.

Политику Марек недолюбливал, и если заводил речь о ней, то немедленно начинал раздражаться. Однако часто я заставал его обложенным ворохом газет всевозможных направлений.

– Полюбуйтесь! – потрясал он страницами. – Три десятка партий – и только одна порядочная. Я не во всем могу соглашаться с коммунистами, но надо быть справедливым: это честные люди, а остальные – грязь. Кричат, что любят народ, что защищают народ, а сами подличают… Политика – это не для нас, пане Белинец. Мы должны служить народу наукой. Вот, извольте видеть, пример, к какой слепоте приводит их политика: Мичурина не признают, Вильямса не признают – они большевики! Марек считает учение этих русских ученых великим, значит Марек красный, и Марека еле терпят в институте. Омерзительная тупость! Не их политика дала человечеству электрический свет, периодическую таблицу, противохолерную вакцину. Она только сжигала ученых на кострах, гноила их в темницах, губила таланты и сталкивала людей в кровавых бойнях!..

И все же газет он получал много и читал их все. И когда я спросил его однажды, зачем он это делает, если не любит политики, Марек ответил:

– Поддерживаю свое отвращение к ней.

Все, о чем говорил Марек, убеждало меня. Это был человек в высшей степени честный, искренний.

Его точку зрения я принимал потому, что успел уже столкнуться в институте с продажностью и грязью. У нас было немало стипендиатов различных партий. Имелись среди них, конечно, люди с так называемыми убеждениями, но в большинстве своем они были готовы защищать любую партию, лишь бы за это платили. Так разошелся я с одним из моих земляков – старшекурсником Лапчаком, получившим неожиданно для меня стипендию от партии националистов, возглавляемой у нас униатским патером Августином Волошиным.

– Слушай, Белинец, – сказал мне однажды Лапчак, – неужели тебе не надоело постоянно бегать и искать работу? Ты ведь украинец, напиши Волошину – и получишь стипендию, как я ее получаю.

– Не желаю продаваться! – резко ответил я и перестал с тех пор здороваться с Лапчаком. А он, как и другие стипендиаты, на лекциях бывал редко и проводил дни в «Золотом корыте» за дебатами, кончавшимися пьяными дебошами.

Во время зимних и летних вакаций по рекомендации Ярослава Марека я работал на фермах под Брно.

– Не гнушайтесь никакой черной работой, – говорил мне Марек. – Вы должны уметь делать в сельском хозяйстве все: быть пахарем и скотником, доить коров и стричь овец – все, абсолютно все! Труд не только продолжение науки, но и часть ее.

Как-то весной, когда я учился уже на третьем курсе, в Брно приехал губернатор нашего края. Сообщение о его приезде появилось в газетах. А через несколько дней я в числе других студентов Подкарпатской Руси, обучавшихся в институтах Брно, получил конверт, в который была вложена карточка с золотым обрезом.

«Пане Белинец! – было написано каллиграфическим почерком на карточке. – Пан губернатор Подкарпатской Руси выражает свое пожелание видеть вас за ужином и беседой, имеющими состояться в «Золотом корыте» 16-го в 7 часов вечера».

Мне, разумеется, еще никогда не приходилось получать приглашения на ужин от такой высокопоставленной особы, как губернатор. Сначала я подумал, не подшутил ли надо мной кто-нибудь. Но вскоре выяснилось, что этой чести удостоен не я один. Многие из нашего землячества получили точно такие же карточки с золотым обрезом.

Мы собрались в подвальчике задолго до обозначенного в приглашении часа. Пришел Лапчак, пришел и старый мой гимназический недруг Ковач – он учился в одном институте со мной, на четвертом курсе, пленяя теперь уже институтских профессоров своим футбольным талантом.

Еще с утра в «Золотом корыте» царила суета. Владелец подвала, судетский немец, все его домочадцы скребли, мыли и чистили обшитую потемневшим дубом комнату, отделенную от главного зала аркой. Теперь арка была занавешена тяжелой драпировкой, и хозяин, предварительно взглянув на пригласительные билеты, пропускал нас за драпировку, в ярко освещенную комнату, посредине которой тянулся длинный, без скатерти стол, уставленный глиняными, старинного образца тарелками и пивными кружками. В углу громоздились в высоком футляре часы, обычно показывающие одно и то же время; сейчас они были заведены и протяжно отбивали каждую четверть.

Наконец стрелка вздрогнула, послышался шипящий бой часов, и с последним, седьмым ударом в комнату, сопровождаемый чиновниками, вошел губернатор. Это был человек лет шестидесяти, с продолговатым лицом и сухим, тонким носом. Он на мгновение остановился, улыбнулся нам и распростер руки, точно все мы были его старыми друзьями, которых он счастлив прижать к своей груди.

Лапчак зааплодировал. Его поддержали остальные. Губернатор опустил глаза и протестующе замахал руками:

– Господа, господа, прошу запросто. Сегодня среди вас и я студент.

Это понравилось, и присутствующие зааплодировали еще сильнее.

После того как Лапчак прочитал от имени землячества приветственную речь и было выпито за республику, пана президента, прогресс и науку, губернатор выразил свое желание спеть вместе с нами студенческую песню.

Пел он не в тон, слов не знал или давно забыл их, но это ничуть его не смущало.

Простота губернатора подкупала. Было лестно сознавать, что такой высокопоставленный в республике человек так запросто обращается с нами, студентами.

Губернатор стал подзывать нас каждого в отдельности и, усадив рядом с собой, подолгу беседовал, пока сопровождавшие его лица разговаривали с остальными. В один прекрасный момент и я очутился на свободном стуле перед паном губернатором.

– Белинец? – переспросил губернатор, услыхав мою фамилию, и удивленный взгляд его пополз по моему потертому, короткому в рукавах пиджаку, выутюженным, но заштопанным брюкам. – Вы Белинец?.. Значит, это о ваших научных занятиях весьма лестно отзывались в ректорате института?

Я промолчал.

По лицу губернатора промелькнуло не то недоумение, не то досада, будто он ожидал встретить другого человека, а встретил меня. Но тут же недовольное выражение сменила вкрадчивая улыбка.

– Это делает честь не только вам, – проговорил губернатор, – но и нам, землякам вашим.

Он спросил, откуда я родом, давно ли учусь. Я отвечал, как решил заранее, кратко, сдержанно, боясь быть заподозренным хоть в чем-нибудь отдаленно напоминающем подобострастие.

– А что же вас привлекло именно к агрономии? – полюбопытствовал губернатор.

– Верховина, – ответил я.

– Верховина? Мне это не совсем ясно.

Тогда-то я и позабыл о своем решении быть кратким.

Лицо губернатора ничего не выражало, пока речь шла о почвах, о моих занятиях травами, но лишь только я заговорил о крохотных полосках крестьянской земли, зажатых со всех сторон угодьями фирмы «Латорица» и верховинских богатеев, губернатор насторожился и перебил меня.

– Я не думаю, пане Белинец, – произнес он сухо, – что мы будем здесь обсуждать вопросы собственности. Вам следует знать, что собственность священна и охраняется законами нашей республики. – И тут же, видимо желая сгладить впечатление от своих слов, уже другим, благостным тоном добавил: – Конечно, конечно, Верховина – это постоянная наша забота, и правительство будет изыскивать меры, чтобы как-либо помочь народу. Да. А ваши занятия травами, пане Белинец, весьма интересны, весьма!

Он заговорил о науке, о ее величии и ее значении для процветания страны и в конце концов похвалил меня за то, что я решил посвятить себя агрономии.

Несмотря на уклончивый характер высказываний губернатора, его преклонение перед наукой обрадовало меня. В простоте души я верил каждому лестному слову, сказанному мне, и успех кружил голову. Со временем, думал я, мне удастся доказать этому просвещенному, преданному науке человеку свою правоту. Он просто не знает, что творится там, на Верховине. Было неделикатно с моей стороны наваливаться на него со всеми заботами и бедами в этот праздничный вечер. Но впоследствии уж я сумею открыть ему глаза.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю