Текст книги "«Свет ты наш, Верховина…»"
Автор книги: Матвей Тевелев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 30 страниц)
– Это, люди добрые, уж после обора. Як сбор закончится, тогда и выпьемо и закусимо.
Все новости сообщала Куртинцу и Горуле дочка кузнеца Марийка, служившая у корчмаря нянькой. Это была очень быстрая и смышленая для своих двенадцати лет девочка. Последний раз она прибежала в хату уже около полудня и сказала:
– До самого Васька (так звали корчмаря) пан превелебный приехал! Сидит на хозяйской половине, а с ним староста.
Горуля и Куртинец переглянулись.
– Какой из себя пан превелебный? – спросил Куртинец.
– Худой, высокий, – стала объяснять Марийка, – а обличье маленькое. – Она сложила вместе два своих кулака: – Вот такое обличье.
– Новак, – заключил Куртинец, – волошинский златоуст, так и есть! Церковных проповедей ему оказалось мало, вот он и открыто ввязался в политику. Его теперь везде посылают, где только бывает жарко.
– Что, я чувствую, дело осложняется? – спросил по-чешски Франтишек Ступа. Он сидел на лавке, подобрав под себя ноги, и читал книгу.
– Нехорошо, – покрутил головой Горуля.
– А на меньшее и нельзя было рассчитывать, – произнес Куртинец.
– Не будем унывать, товарищи, – сказал Ступа. – Чем защищеннее крепость, тем ее интересней брать. А мы ее возьмем! – Он спустил ноги с лавки, сунул книгу в карман и, поглядев сквозь очки на Марийку, опросил:
– Что, много народу собралось?
– Богато, – сказала Марийка, – и места уже нема!
– Но для нас найдется?
Девочка кивнула головой и поправила хусточку.
– А ты не боишься, Марийко? – спросил ее Куртинец.
– Ни, пане! – ответила она. – Мне тато наказал, чтобы я ничего не боялась.
Куртинец и Ступа улыбнулись, и Марийка ответила им улыбкой.
Корчма была набита битком. Люди тесно сидели на скамейках за столами и, вытянув шеи, слушали, что говорил им высокий человек в суконном, наглухо застегнутом сюртуке. Это был новоявленный златоуст Августина Волошина, пан превелебный Новак. Он стоял, опершись руками о спинку стула, перед корчмарской стойкой, за которой теперь вместо корчмаря восседал избранный сбором президиум.
Федор Скрипка чувствовал себя не в своей тарелке, сидя рядом с медвянецким старостой Казариком и каким-то городским паном. Но он тянулся изо всех сил и старался придать своему лицу значительное выражение. Это удавалось ему с трудом, и то лишь потому, что он не сводил глаз с сидевших за отдельным столиком налоговых чиновников. Впрочем, не один Федор Скрипка смотрел в их сторону.
На столе перед чиновниками лежали книги с разграфленными страницами и стопка сданных делегатами бумаг. Каждый раз, когда один из чиновников протягивал руку к стопке и начинал что-то записывать в книгу, у Скрипки екало сердце: «Мое, або еще не мое?»
Ему до смерти хотелось избавиться от замучивших его недоимок, но в то же время на душе было нехорошо, смутно, совестно. «Ох, матерь божья!..» – шептал старик и, обессилев от внутренней борьбы, впадал временами в оцепенение.
Между тем голос Новака крепчал, его слышала даже выставленная старостой Казариком охрана у дверей корчмы.
– Братья, я пришел к вам сегодня не для того, чтобы звать вас к смирению, и не для того, чтобы успокоить вас; наоборот, я пришел вложить в ваши руки меч. Да, да, меч! – повторил он, уловив движение среди слушающих. – Меч, который с благословения святейшего папы вы должны опустить сегодня на головы мнимых друзей ваших. Нет для человека ничего опаснее мнимого друга; лучше видеть злобу врага, чем его улыбку, лучше слышать его угрозу, чем обещания. И если вы спросите, кто же эти мнимые друзья наши, от которых мы должны спасти себя, я отвечу, – пан превелебный сделал паузу, – коммунисты!
Люди шелохнулись. Даже Скрипка отвел глаза от чиновников и уставился на выбритый морщинистый затылок Новака.
– Если бы не коммунисты, – продолжал Новак, – мы, украинцы, давно бы имели свою автономию, а мудрость наших правителей нашла бы путь, чтобы вести народ из нужды к достатку. У нас царил бы мир и согласие, брат не шел бы на брата, сосед на соседа.
Сидевший рядом со Скрипкой староста кашлянул, и в самом дальнем углу корчмы, как солдат по команде, вскочил тощий селянин.
– Правду кажете, отче духовный! – выкрикнул он. – Коммунисты головы людям дурят! Нельзя терпеть!..
Скрипка заметил, что староста кивнул головой, и селянин мгновенно сел, словно нырнул в воду.
– Нельзя больше терпеть, братья! – подхватил Новак. – Это уже поняли многие, присоединим и мы к ним свой голос, святой отец благословляет нас. Скажем пану президенту и правительству; требуем запретить партию коммунистов!
– Давно пора! – отозвался кто-то, а за ним другой, уже посмелее:
– А може, и в самом деле лучше станет, если без коммунистов?
– Дожидайся! – послышалось вдруг в ответ. – Як беда какая, кто за нас встает?
Новак недоуменно оглянулся на старосту. Казарик и сам был встревожен. Он вскочил со своего места, стукнул три раза ладонью по стойке и крикнул:
– Потише! Прошу потише! Вы же людям мешаете расчет делать! – и кивнул в сторону склоненных над книгами финансовых чиновников. – Не дай боже, что спутают от такого шума, вам будет нехорошо!
Опытные руки медвянецкого старосты привычно натянули вожжи. Шум мгновенно стих, и наступила неловкая, тяжелая тишина. Федор Скрипка даже зажмурился. Но тишина длилась недолго. Послышались какие-то неясные голоса. Староста, Скрипка и все, кто сидел за стойкой, обернулись к завешенному рядном проходу, ведущему из жилой половины дома в корчму. Люди поднимались со скамеек, вытягивали шеи, пытаясь разглядеть, что там происходит. Староста вскочил с места и бросился к проходу. Но было уже поздно. В корчму вошли Куртинец, Горуля и Франтишек Ступа.
– Кто такие? – забегая вперед, преградил им дорогу староста. – Сюда нельзя!
– Почему нельзя? – усмехнулся Куртинец, отводя от себя руку Казарика. – О нас говорят, мы и пришли послушать.
– Пан депутат! – узнав Куртинца, вмешался Новак, и лицо его побурело от злости, и подбородок дрожал. – Вас никто не приглашал. Вы должны удалиться отсюда.
– Пан отец, – ответил Куртинец, – я уйду только в том случае, если меня попросит об этом хозяин. А хозяин здесь не вы, и не староста, и не корчмарь. Хозяин – вот!
Куртинец обернулся к настороженно притихшим селянам и снял шляпу:
– Доброго здоровья!
– Здоровым будь!
– От себя и от товарищей прошу дозволенья нам остаться здесь. Как скажете, так и будет.
Смущенное молчание встретило эти слова. Потом начали шептаться.
– Не надо, мы и без них, – говорили одни.
– А может, то не беда, – мялись другие. – Пусть остаются, слава богу, мы каждого знаем…
«Делегаты» были растеряны и озадачены. Ими владели сейчас два противоречивых чувства: с одной стороны – страстное желание избавиться от недоимок, а с другой – совестно было перед пришедшими. Уж что-что, а случится какая беда или несправедливость, коммунистов звать на помощь не надо: они сами тут как тут. Начнут лютовать экзекуторы, кто против этого голос поднимет? Правду надо сказать в очи – кто ее скажет? Коммунисты. Память крепко хранила и девятнадцатый год, когда коммунисты делили между селянами отнятую у панов землю. Ох, и доброе было время!..
Куртинец терпеливо ждал, отлично понимая, что творится в душах сидящих перед ним селян.
– Я же знаю, – наконец сказал он, – что мы нежеланные здесь гости. Но давайте по справедливости. Нас, коммунистов, тут судят, – но слыханное ли дело, чтобы на суд не пускали подсудимого?
– Здесь не суд, пане депутат! – громко произнес Новак.
– Нет, суд, – ответил Куртинец, – и вы выступали в роли прокуроров. Теперь слово за нами.
– А что, правду говорит, – послышались голоса. – Надо по совести.
– Одного послушали, треба и других послушать.
Люди задвигались, потеснились, чтобы дать место пришедшим.
Совсем растерявшийся было Казарик пришел в себя.
– Сбор дальше продолжать неможно! – выкрикнул он. – Я закрываю сбор!
– Не торопись, – прервал Казарика Горуля. – Не твоя воля. И про это надо сначала у хозяев спросить, как хозяева скажут. Эй, люди добрые! Есть у меня думка: сбор не закрывать, а продолжать его, поскольку дела ведь и не решили.
– Не закрывать! Не закрывать! – пронеслось по корчме.
И как ни изворачивался медвянецкий староста и как ни стращал пан превелебный селян божьим гневом, люди стояли на своем.
– Продолжать сбор! – кричал громче других Федор Скрипка.
А между тем Новак и Казарик, пошептавшись, внезапно изменили свою тактику. Они призвали собравшихся к спокойствию, заняли свои места в президиуме, и председательствующий Казарик даже предоставил слово Куртинцу, но тут же, как бы между прочим, обратился к налоговым чиновникам:
– А вас, Панове, прошу продолжать свою работу, чтобы, як закончится сбор, все было готово, у людей дороги дальние.
Точно шелест пронесся в корчме и затих в дальнем углу.
Куртинец вышел на пятачок перед стойкой и, раньше чем начать говорить, неторопливым взглядом обвел лица глядевших на него селян. Некоторых он узнавал и улыбался им как старым знакомым. Разум и сердце подсказывали ему, что тό, о чем он должен был говорить с людьми, требовало не горячности красноречия, а разъяснения, и он начал свою речь спокойно, хотя и давалось ему спокойствие нелегко.
– Я не слышал, о чем говорил (вам тут отец Новак, – произнес Куртинец, – но я знаю, зачем вас собрали в этой корчме, знаю, какое письмо к пану президенту вас хотят заставить подписать, знаю, почему стоит на этих столах палинка и для чего приехали сюда паны податные чиновники. Давайте, люди добрые, по-хозяйски разберемся, почему все это панство теперь из кожи лезет вон, чтобы добиться от правительства запрета нашей партии коммунистов. Они ведь и раньше ненавидели нас, мы и раньше им поперек дороги стояли своей народной правдой. Уж не случилось ли что-нибудь такое, что заставляет их идти на все, лишь бы убрать коммунистов с дороги? Да, случилось.
Куртинец сделал паузу. Несколько селян, отодвинув от себя тарелки с салом, налегли локтями на столы, чтобы лучше слышать. Скрипнул стул под Новаком, и Горуля, наблюдавший за медвянецким старостой, заметил, как у того заблестел выступивший на висках пот.
– Да, случилось, – повторил Куртинец. – С тех пор как Гитлер пришел к власти в Германии, опять оттуда дохнуло войной, как холодом из погреба. Теперь уже и малый хлопчик скажет, кто угрожает Чехословакии. А что такое война? – я спрошу вас, люди. Вспомните, что такое война для трудового народа? Может быть, она нужна, – Куртинец обвел взглядом собравшихся, – Федору Скрипке из Студеницы или Михайлу Лемаку из Черного? Ведь это на ваши, а не на панские плечи ляжет она тяжелой бедой… Есть только одна сила в мире, которая может заставить Гитлера убрать со стола руки: эта сила – дружба нашей республики с Советским Союзом, великой страной, которой не нужны ни чужие земли, ни чужое богатство. Мы, коммунисты, ведем и до конца будем вести борьбу за эту дружбу. Мы требуем от правительства, чтобы оно признало Советский Союз и заключило с ним договор о дружбе, – Куртинец обернулся к Новаку, – а это как раз и мешает некоторым партиям, пан отец, мешает потому, что Гитлер приказал им расчистить для него дорогу. Работа довольно трудная, грязная, но зато хорошо оплачиваемая.
Новак побледнел. Задергалась в тике его верхняя тонкая губа.
– Вы клевещете, пане депутат! – грозно произнес Новак и поднял глаза к потолку. – Бог свидетель, что вы клевещете.
– Отче! – крикнул Горуля. – Як конокрада поймают, он тоже говорит: «Бог свидетель, то не я коня украл». Что, не так?
Грянул хохот.
– Так! Правда!
– Ох ты, Горуля, как скажешь!..
Куртинец выждал, и когда стал затихать смех, опять послышался его голос, но звучал он теперь насмешливо:
– Как видите, неспроста вас собрали здесь и неспроста вам обещают снять недоимки. Но не случится ли с недоимками то же самое, что случилось в селе Великом с башмаками перед выборами в парламент?
– И у нас так было, – поднялся с места мрачного вида селянин, – в Черном. Аграры приехали, пообещали сапоги каждому, кто свой голос отдаст за аграров; ну, нашлись такие, что и польстились, мерки у них поснимали.
– А башмаки где? – опросил Куртинец.
– Нема, так и не дали.
– У вас башмаки! – выкрикнул кто-то из дальнего угла. – А у нас тенгерицу по полмешка за голос!.. Да что тенгерицу или башмаки – жизнь добрую сулили, – а где она, та добрая жизнь?
И пошло. Начали припоминать, какая партия что обещала, да все оказывалось обманом.
Куртинцу нелегко было снова овладеть вниманием слушателей.
– Ну, хорошо, – продолжал он, когда шум наконец стих, – я даже допускаю, что на этот раз действительно снимут недоимки, – и за эту подачку, от которой все равно легче вам не станет, потому что на будущий год запишут больше, за эту подачку хотят купить вашу совесть. Они хотят натравить трудовых людей на коммунистов, чтобы в Праге пан президент мог сказать: «Смотрите, сам народ требует запрета коммунистической партии». Вот и выбирайте, о чем писать президенту, что требовать: войны или мира, запрета компартии или свободы для нее?
Задвигали столами, скамейками. Староста Казарик барабанил руками по стойке, кричал:
– Тише! Прошу потише!
Но его уже никто не слушал. Корчма гудела теперь на все лады. С места вскочил пожилой селянин Михайло Лемак.
– Люди! – закричал он. – Люди! Это я скажу! Тут пришел до нас пан Ступа. Мы все его знаем, добрый человек. Так пусть и он нам что-нибудь скажет, а?.. Ну, как там у них, в Чехии або на Словатчине люди думают? Просимо, пане Ступа!
– Просимо, просимо! – поддержали Лемака.
Ступа поклонился и вышел.
– Я всегда говорю только то, что думаю, и только о том, что знаю. Знаю я, что вас хотят купить, и притом, – он покосился на налоговых чиновников, – дешево и подло, и думаю, что это не удается. Фашизм заносит руку над Чехословакией. Пока это еще облачка над Судетами. Но если не принять меры во-время, нависнет над чехами, русинами, словаками черная, страшная туча. Нашей стране сейчас больше, чем когда бы то ни было, нужен верный и бескорыстный друг, такой, какой бы не предал, не изменил, с кем можно стоять рядом в годину опасности. Нам не надо искать его, он есть, он готов протянуть нам свою дружескую руку – это Советский Союз.
А кто же видел, чтобы человек держал дверь запертой перед верным другом, а распахивал ее, чтобы позвать в дом недруга, грабителя и убийцу?! Думаю, что и вы такого человека еще никогда не видели.
Меня тут спросили, чтό думают обо всем этом в Чехии и Словакии. Мне пришлось говорить с простыми людьми в Братиславе, Праге, Пльзене, Кошице. Они думают то же, что и вы, товарищи! Они хотят работы, хлеба, мира, но не фашизма!
Опять люди задвигались, заговорили.
Налоговые чиновники ерзали на своих местах и с опаской поглядывали на возбужденных селян.
Новак попытался выскочить на жилую половину, но его остановил в проходе Горуля и смиренно сказал:
– Оставайтесь здесь, отче. Я уж вас, так и быть, постерегу, чтобы ничего дурного не случилось.
…Письмо писали всем сбором. У налоговых чиновников взяли перо и бумагу. Секретарем выбрали Горулю, хотя тот всячески и отказывался.
А ты не гордись, ты только записывай, что народ скажет, – наскакивал на Горулю повеселевший Федор Скрипка, испытывая теперь большое душевное облегчение, что не принял он греха на свою совесть.
Горуля сидел теперь за стойкой и старательно выводил на листе бумаги то, что диктовал ему сбор:
«…Хотим, пане президент, чтобы стояла у нас крепкая дружба с Советским Союзом. А коммунистов пусть никто и не вздумает трогать. Требуем, чтоб им дана была полная свобода. И прогнать надо не коммунистов, а тех злодеев, что Чехословатчину Гитлеру продают. Так народ хочет».
Письмо подписали сто тридцать четыре человека. И Матлаху было отчего прийти в ярость. Через неделю прошла волна таких же сборов в других округах. На столе у пана президента росла и росла кипа писем – таких же, как то, что прислал ему медвянецкий сбор…
31
Лето на Верховине прошло в дождях и едких туманах. Прояснится на час-другой небо, подразнит людей своим голубым сиянием – и снова тучи, снова дожди.
У одних посмывало посевы вместе с почвой, у других едва взросло то, что посеяли, даже семян не вернули.
– Лютый идет, – говорили в селах.
Еще не успели убрать урожай, как лавочники взвинтили цены на тенгерицу. И заревела по дворам выводимая на убой скотина, потянулись на заработки в чужие края «искатели счастья». Потом все стихло, притаилось: ни веселого огонька, ни песни, ни смеха.
Тяжесть надвинувшейся на Верховину беды точно придавила меня. Я не мог думать ни о чем другом.
Ружана понимала мое состояние и сама была угнетена рассказами о грозящем Верховине голоде.
– Но в чем же твоя вина, Иванку? – говорила она, пытаясь утешить меня. – Ты ведь ни в чем не виноват. И чем ты можешь помочь такому несчастью?
Казалось, мне нечего было ей возразить, и все-таки я чувствовал какую-то свою вину перед людьми. С тяжелым сердцем ходил я по матлаховским полям. Вспаханные не вдоль, а поперек склонов, защищенные полосами высаженных кустарников, они не были тронуты водой, обходившей их по специально вырытым отводным канавам, и посевы на матлаховской земле даже в такое ненастное лето были крепки, дружны и обильны.
– Ну, пане Белинец, – говорил довольный Матлах, – не думал я, что так поднимется. Землю словно подменили! Ей же теперь цены нет! То ваша заслуга, признаю, доказали!
Говорят, что аппетит приходит во время еды. Так случилось и с Матлахом: подсчитав осенью первые доходы и вкусив первые плоды от своего успеха, он все чаще и чаще стал произносить слово «мало». Ставить вторую ферму он решил с весны, но о расширении первой думал теперь беспрестанно. Пронюхав через комиссионеров, что в Словакии, под Кежмарком, наследники немца-колониста продают десять голов племенного скота, Матлах предложил мне ехать туда немедленно.
Скот оказался превосходным, и сделка состоялась. Получив мою телеграмму, Матлах выслал из Студеницы трех гуртоправов. Через несколько дней три рослых верховинца грузили уже скот в вагоны, а я отправился пассажирским в Воловец, где меня должна была встретить матлаховская бричка.
Поезд в Воловец пришел во-время, но брички не оказалось. Чтобы скоротать время и укрыться от накрапывавшего дождя, я решил отправиться к знакомому учителю, жившему невдалеке от лесопилки, у которого мог бы в крайнем случае и переночевать.
Едва я спустился от вокзала вниз и прошел мимо корчмы, как услышал позади свое имя; кто-то произнес его так, словно оно нечаянно сорвалось с губ и человек пожалел об этом, но было уже поздно.
Я обернулся, и увидел на пороге корчмы старого Федора Скрипку. Должно быть, он собрался куда-то в дорогу. Вокруг шеи был обмотан вязаный платок, на голове сидела неизменная надвинутая на уши войлочная шапчонка, в одной руке он держал тайстру, а в другой суковатую, кривую палку; с тех пор, как я помню его, он никогда с нею не расставался.
За спиной Скрипки в дверях корчмы толпилось еще несколько селян.
– Вуйку! – удивился я. – Вот не ждал встретить вас в Воловце!
Я подошел к крыльцу и поздоровался.
– Куда это вы собрались? Не в Америку ли часом?
Скрипка вздохнул и, оглянувшись на товарищей, словно ища у них поддержки, сказал без улыбки:
– У нас тут, люди кажуть, своя Америка.
По тону, с каким он произнес эти слова, я понял, что в Студенице произошло что-то нехорошее. Я ждал, что Скрипка объяснит мне, в чем дело и куда они собрались, но Скрипка спросил:
– Торопишься куда или так гуляешь?
– Да нет, – ответил я, – жду лошадей, должны были прийти к поезду. Может быть, вам они встречались?
– Где же нам их встретить, – сказал стоявший за спиной Скрипки прямой, плечистый, с красивым лицом селянин Дмитро Соляк, – мы сами идем в Студеницу.
– Издалека?
– Из Ужгорода, – ответил Скрипка. – Громада за правдой посылала, вот мы ту правду и несем, чтобы Матлах об нее зубы поломал.
Сказал и посмотрел на меня с вызовом, и те три, что стояли за Скрипкиной спиной, тоже взглянули отчужденно.
– Что же произошло?
– Придете к своему хозяину, там узнаете, – зло ответил Соляк.
– А то произошло, – не выдержав, крикнул Скрипка и витиевато выругался, – землю отбирать надумал Матлах твой: мой клаптик, и Соляка клаптик, и Половчихин клаптик!.. Эх, да что тут рассказывать!..
Но рассказал Скрипка все, до конца.
Вскоре после моего отъезда в Мукачеве началась копка картофеля на узких верховинских полосках. В один из дней этой страдной поры на дороге, ведущей из Студеницы к ферме, появилась приметная, высокая бричка Матлаха. Проезжала она здесь часто, и селяне, работающие на взгорьях, не обратили бы на нее внимания, если бы она вдруг не остановилась перед селянскими полями, прилегающими к землям фермы. В бричке, которой правил Андрей, сидел сам Матлах. Кое-кто из селян поспешил к дороге, но их опередили быстрые верховинские ребятишки. Взрослые видели, как Матлах подозвал к себе ребятишек, что-то сказал им, и через минуту ребята карабкались уже вверх, выкрикивая имена тех, кого звал к себе Матлах. Вскоре около брички стояло человек двадцать мужчин и женщин. Мужчины мяли в руках шляпы и войлочные шапчонки, силясь угадать по лицу Матлаха, зачем он их позвал. Матлах был приветлив, говорил о том о сем и даже пошутил с Федором Скрипкой, что тот никак не стареет. Затем он достал из кармана записную книжечку и, перелистав ее, сказал:
– Вот что, добрые люди, обиды я от вас не видал и вас не обижал никогда, а делал все так, как долг да закон велят. Может, когда и было между нами недоразумение, так вы уж меня простите, каждому человеку бог назначает свою тропку, иди по ней и терпи.
Никогда так смиренно Матлах не разговаривал ни с кем, и люди почувствовали, что это не к добру, что надвигается беда, но какая, никто еще не мог догадаться.
А Матлах снова полистал книжечку и продолжал:
– Есть тут за вами должки. Еще с прошлого и позапрошлого года третину не вносили. Треба рассчитаться, добрые люди. Раньше я вас не беспокоил, а нынче год такой, что самому, может, есть нечего будет.
– Чем же нам отдавать? – вздохнула Мария Половка. – Сам видишь, что уродило.
– А это уже не от меня, а от бога, – сказал Матлах и сам вздохнул. – Ну, а если отдать не можете, тогда что же, хоть и жалко мне хороших соседей, но придется вам с земли уходить.
Люди онемели от ужаса. Босые, простоволосые, стояли они перед бричкой, не в силах сразу охватить глубины горя, что на них вдруг свалилось. Только один Федор Скрипка, моргая красными, слезящимися глазами, поддакивающий словам Матлаха, простодушно-виновато улыбнулся и проговорил:
– Что ты, что ты, Петро! То же наша земля, куда нам с нее уходить! Как же со своей земли уходить!
Матлах поморщился.
– Мне вашей земли не надо. Я свое забираю.
– Какая же она твоя? – с той же простодушной улыбкой спросил Федор Скрипка. – Бога побойся! Ты на ней хоть комочек растер?
– Земля моя, – жестко произнес Матлах, – на то и бумаги есть. Была вашей, правда, а стала моей. Я никого не неволил у меня тенгерицу под залог земли брать, сами шли.
– Сами шли, – согласилась Мария Половка и заплакала.
– Поехали, – тронул Матлах за плечо сына.
Тот дернул вожжи, и кони покатили бричку, а люди еще долго в горестном молчании стояли на дороге, и хотя они отлично понимали то, что им сказал Матлах, однако никто из них не хотел и не мог поверить, что они больше не хозяева земли, политой их потом.
А когда стало известно, что Матлах подал в суд, село глухо заволновалось. Чаще, чем обычно, хлопали двери в хатах, шептались друг с другом соседи. Даже те, кого не коснулась беда, чувствовали себя неуверенно: кто знает, может, завтра наступит и их черед? Корчмарь Попша, завидовавший успехам Матлаха, подговаривал селян идти в Ужгород и искать управу. Брожение перекинулось и на соседние села.
В воскресный вечер в корчме у Пошли сошлось много народу; корчма не могла вместить всех, и люди толпились на крыльце и под окнами. Керосиновая лампа тускло светила среди клубов табачного дыма. Все были возбуждены, говорили громко, наперебой; одни советовали послать ходоков к губернатору края, другие – прямо в Прагу, третьи – к аграриям. Сколько было людей, столько мнений, и это сбивало с толку потерпевших.
– Эх! – сокрушенно вздохнул Федор Скрипка. – Был бы здесь Горуля, он бы, верно, сказал, до кого пойти.
Но Горули в этот день в Студенице не было: Гафия болела, и Горуля повез ее в Мукачево к доктору.
И вдруг среди людского шума послышался чей-то голос:
– Знаю, до кого бы оказал, – до коммунистов треба идти!
В памяти людей всплывали голодные походы, забастовки лесорубов, правда, которую не боялись говорить коммунисты в парламенте. Были в крае десятки партий, и каждая на словах стояла за народ, а эта была за народ и на деле, одна-единственная, неподкупная…
Ходоки пошли в Ужгород.
– Вот погляди, погляди, – сказал мне Скрипка, вытащив из-за пазухи сложенную газету, – погляди, что там пишут.
Это была снова начавшая выходить в тот год газета компартии «Карпатская правда». Я развернул ее и увидел на первой полосе фотографию ходоков. Они стояли на широкой асфальтированной ужгородской улице в своих верховинских серяках, с бесагами [31]31
Бесаг – переметная сума.
[Закрыть] и дорожными посошками. «Правда и право», – было крупно написано внизу. – «За что их сгоняют с земли?» И дальше шла статья о том, что привело четырех верховинцев из горного села Студеницы в Ужгород.
Я читал внимательно, строчку за строчкой, эту гневную, обличающую статью, подписанную хорошо знакомым мне именем: Олекса Куртинец.
«Нам скажут: право, – писал он, – мы ответим: бесправие. Право там, где правда. Нам скажут: «Вот документы, подтверждающие, что эти селяне не являются больше собственниками земли, а арендуют ее у Матлаха». Мы ответим: «Земля отнята у них обманом, под угрозой голодной смерти».
«…Студеницкие селяне пришли требовать защиты, а не просить милостыни. Сегодня их четверо, завтра будет сто, а послезавтра тысячи. Нельзя молчать!»
Я медленно сложил газету и протянул ее Скрипке. Мне было жарко. Кровь прилила к лицу, и хорошо, что в наступивших сумерках люди не заметили этого.
– Чего вы добились? – спросил я после паузы.
– А это уж наше дело, – уклончиво сказал Соляк.
– Вы что, опасаетесь меня? – и собственный мой голос показался мне чужим.
– Бог тебя знает, – пожал плечами Скрипка. – Бог тебя знает, кто ты есть!
Стыд больно ожег душу. Эти люди не доверяли мне. Я повернулся и медленно пошел прочь от корчмы. «Бог тебя знает, кто ты есть!» А разве это не правда? Разве я сам знаю, кто я? Сказать, что я на их стороне, что Матлах ненавистен мне так же, как и им, что я пошел к нему работать потому же, почему и они ходят к нему внаймы… Но разве изменят что-нибудь мои слова? Ничего не изменят. Отвечать надо было не словами.








