Текст книги "Камень-обманка"
Автор книги: Марк Гроссман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 30 страниц)
Он перелистал несколько страниц, и почти на каждой были проклятия в его адрес – адрес «Александра 4-го», «грабителя» и «палача».
Ну вот, например:
«Резолюция митинга граждан Кислянской волости Челябинского уезда
24 августа 1919 года.
Мы, граждане и гражданки Кислянской волости, собравшись на митинг двадцать четвертого августа в количестве двухсот человек и заслушав доклад по текущему моменту представителей 30-й стрелковой дивизии тт. Зайцева и Алабушева, ясно поняли, что власть Колчака, власть богачей и кулачества, в защиту которых год тому назад по приказанию маленькой кучки богатеев и кулачества были расстреляны пять ни в чем неповинных товарищей и осталось двадцать сирот детей, является властью палачей трудящихся. Поэтому шлем проклятие всей буржуазной кровожадной своре, а также их лакеям и предателям трудящихся – меньшевикам и эсерам, которые до сего времени идут совместно с помещиками и генералами, за царство капитала.
Да здравствует Советская власть!
Да здравствует братский и крепкий союз мозолистой руки рабочего и сгорбленной спины крестьянина!
Да здравствует всемирная диктатура пролетариата над всемирной буржуазией!
Да здравствует всемирная революция!
Председатель М о к и н».
Рядом с резолюцией воинов-мусульман Челябинского гарнизона, в которой участники митинга посылали «горячий привет революционным комиссарам в лице Ленина за их братское протягивание рук», значилась копия документа из Зауралья. Там было сказано:
«Мы, крестьяне Елошанской волости Курганского уезда, шлем горячий привет доблестной Красной Армии и желаем ей добить Колчака, которого проклинаем. Советскую власть, защищающую интересы трудового народа, от всей души приветствуем».
Взгляд Колчака постоянно цеплялся за незначительные, второстепенные фразы, вроде «союза руки и спины», «протягивания рук» и прочего. Адмирал вдруг понял, что не хочет думать о пытках и расстрелах, грабежах и насилии, обо всем, что называлось «колчаковщиной». Но должен был думать, если не хотел потом, когда наступят допросы о б э т о м, оказаться в положении школяра, не выучившего урок.
Он сидел у мутного окна и, скрипя зубами, придерживая пальцем дергающееся веко, страница за страницей одолевал машинопись. Его выводила из равновесия прямая речь, зафиксированная в стенограммах, все эти «значит», «ихние», «оснимывали», он снова ловил себя на том, что смертельно боится сути этих страшных и, без всякого сомнения, подлинных документов.
В первой же стенограмме – это была запись беседы с Александрой Павловной Гочековой (урожденной Лобукиной), лысьвенской работницей – он нашел свое имя.
Гочекова рассказывала:
«Это было в городе Перми, когда приехал туда Колчак с Гайдой, главнокомандующим своим. То они избивали женщин, расстреливали, издевалися, раздевали их донага, пользовались ихним телом…»
«Они» в стенограмме, разумеется, – солдатня, офицеры, контрразведчики – все те, кого эта чернь называла «колчаковцы».
Адмирал читал дальше:
«После этого через две недели меня начали бить. Это было в феврале – двадцать шестого февраля… Двадцать шестого марта мне был вынесен приговор: пытку сделать, расстрелять… Приходят в камеру, заявляют мне так: «Идемте на луну смотреть». В два часа ночи прогудел колокол, и камерная дверь моя вскрылась. Заходит поручик, заявляет, что «коммунистка Лобукина («Гочекова» пишите лучше, сейчас моя фамилия), иди смотреть на луну». Я покоряюсь воле ихней, оставляю моего малолетнего сына на нарах тюремных. И вот, значит, меня повели в числе шестнадцати на речку Ягушиху (местность такая возле Перми есть), где у нас там всегда обыкновенно расстреливали, издевались над коммунистами. Когда выстроили нас в шеренгу, заставили нас раздеться. Некоторые покорились воле ихней. Но я из принципа не покорилась воле ихней, белой банды. И когда меня узнал один из ихних, из белобандитов, он сжалился надо мной, взял меня оттуда… Колчак испортил мой язык, я стала заговариваться очень много и ослепла. И осталась больная. У меня положение плачевное. Сколько много перенесла…»
На следующей странице свидетель, не пожелавший назвать свою фамилию («а вдруг о н и вернутся, а у меня ртов вон сколько, мал мала меньше») сообщал:
«Офицеры подходили к вагонам, открывая двери, приказывали выходить по одному. Пленные выходили один за другим, и поджидавшие белогвардейцы их начали сразу принимать в штыки. Всех, кто ни выходил, с какой-то жадностью били, кололи. И так продолжалось до тех пор, пока не были уничтожены все пленные. И так погибли, значит, около 300 матросов, здоровых, молодых красавцев таких, боевых ребят, около 100 китайцев…
Убитые таскались по земле – по голой земле. Уже мерзлая была земля. Не было приказу не только хоронить, но и подходить. А белогвардейцы оснимывали с убитых вещи, одёжу и оружие. Трупы, значит, лежали замерзшие, прямо, как глыбы, с отвисшими руками, исковерканные, все избитые такие…»
Затем свидетельствовал Елисей Филиппович Дегтярев, рабочий Половинских копей:
«Они, значит, привели к шахте людей, которая уже была отработана шахта, пустая… И тут людям приказывали скакать самим. Я сам своими глазами видел. Которые, значит, сразу и скакали, а некоторый усомнится и не скачет, так с помощью приклада отправляли туда. Две партии свалили в одну шахту…
Да, погибали! Как не погибали! Да, страшно! Как не страшно!»
Колчак читал показания Леонида Шайдова, рабочего из Лысьвы, и снова им овладевал безотчетный страх, дрожала отвисшая челюсть.
«Отцу выкололи глаза, язык отрезали, отрубили нос, на груди вырезали «РКП». А матери вырезали, значит, нос, глаза… И сестренку, значит, трех лет повели тоже терзать: офицер. Она долго кричала: «Мама, мама!» Потом, значит, когда я приехал, похоронил ее и заплакал. Так. А мать и отца так и не мог среди трупов найти… Все изрублено, растащено, никого нет, и я буквально один… Нервы истрепаны… Сколько раз ранен был! В плену сколько раз! Попадал под резиновую плетку…»
Колчак снова почувствовал приближение приступа истерии и бессильной злобы, швырнул папку на пол, забегал по камере, и веко у него тряслось, слоено его дергали за нитку.
Но в эту минуту услышал в коридоре, за дверью приглушенные голоса, кинулся к рассыпанным документам, стал пляшущими пальцами складывать их в папку.
Когда в камеру зашел Чудновский, Колчак уже сидел за столом, смотрел пустыми, невидящими глазами в стену прямо перед собой и высасывал дым из папиросы.
– Вы прочли документы, адмирал? – спросил чекист.
– Да.
– В таком случае, я возьму их с собой. У вас есть просьбы или вопросы?
– Да.
– Я слушаю.
– Будет ли сегодня продолжено следствие?
– Нет.
– Почему?
– Все члены Следственной комиссии – на участках обороны. Вы должны понимать, отчего они там.
– Да… да… Я хотел бы знать, что меня ожидает?
– Я не полномочен отвечать на подобные вопросы. Это – компетенция Комиссии, ревкома, правительства. Могу сказать лишь одно: правительство распорядилось при первой же возможности доставить вас в Москву и судить там. Но я уже говорил: Войцеховский у стен Иркутска – и мы не можем отправить поезд на запад. Если обстановка осложнится, и бой придет на улицы города, – перебросим в партизанский отряд. Следственная комиссия держит для того надежные конные силы. Войцеховский может помешать и этому. В таком случае ревком примет решение в соответствии с обстановкой. Нам даны такие права.
– Могу я задать еще вопрос?
– Да.
– Неужели никто ничего не пытается сделать, чтобы спасти меня?
– Вы имеете в виду союзников или белые войска?
– И тех, и других.
– Союзникам не до вас. Гайда, Уорд, Гревс, Нокс, Такаянаги, Жанен бегут с тонущего корабля. Можете мне поверить, чувства, которые они испытывают к вам, симпатией никак не назовешь.
Колчак вздохнул.
– Допустим… Иностранцы бегут. Ну, а мой офицерский корпус?
Чудновский помолчал.
– Были совершены две попытки освободить вас и Пепеляева. Переодетые в нашу форму офицеры предъявили коменданту тюрьмы поддельные документы от имени ревкома. Офицеры расстреляны. Разумеется, не исключены рецидивы. Но, полагаю, с тем же успехом.
– Значит, расправа?
– «Расправа»? Вы сказали, что прочли документы, которые я вам дал. Вы пролили море крови и нагромоздили горы трупов. «Расправа» по отношению к палачу – звучит странно, не так ли?
Колчак с ненавистью взглянул в вежливо-ледяные глаза Чудновского, перевел взгляд на кожаную тужурку и солдатскую фуражку над высоким лбом чекиста и внезапно подумал, что вот этот безвестный комиссаришка будет жить, а он, Колчак, имя которого известно всем, вскоре сгниет в земле.
– Кем вы были в армии? – внезапно спросил он.
– Рядовой.
– И позволяете себе так разговаривать с адмиралом?
– С бывшим, господин Колчак. Если бы я любил метафоры, я назвал бы вас адмиралом кровавого моря. Но я предпочитаю факты и доводы без иносказаний. Я говорю с палачом своего народа, как он того заслужил. У вас нет никаких оснований для обид.
Еще долго после ухода Чудновского Колчак с тоской думал о том, что при аресте не взял с собой морфий и шприц. Он мог бы сейчас забыться, увидеть в забытье лучшие времена, побыть в обществе Тимиревой. Но наркотиков не было, а была вьюжная ледяная ночь за окном, злоба и страх, близкая смерть и позор. Он, называвший свой народ «домашними свиньями» и «рабами», воевавший против него с жестокостью Тимура и злобой крестоносцев, – сам втоптал себя в грязь, в вонючее болото забвения. Он, начинавший свой век трудами и риском, завершает его подло и лживо, уничтожив одних и обманув других, тех, кто когда-то верил ему и шел за ним…
Забылся он под самое утро. И снова, пенясь и клокоча, лилась на него нестерпимо красная кровь, и он опять уходил на дно этого моря, судорожно цепляясь за Пепеляева, а грузный премьер хватал его за шею короткими грубыми пальцами, и оба они, сплетаясь в злобный вертящийся клубок, бились головой, ногами, спиной о камни черного, беспросветного дна…
* * *
Шестого февраля за ним пришли чуть свет, и Колчак всем своим существом понял: последний допрос.
Он знал, что его ждет. Ему сказали об ультиматуме Войцеховского, уведомили: авангард генерала стоит в Иннокентьевской, в шести верстах от Иркутска.
Нет, адмирал не строил себе иллюзий. У него никаких надежд, и надо лишь выдержать последнее испытание, самый конечный допрос.
Он вошел в комнату Следственной комиссии медленными, внешне спокойными шагами, но почти тотчас выдержка покинула его. Он, правда, как и раньше, продолжал обдумывать ответы и был чрезвычайно осторожен в показаниях, но путался, бледнел, умолкал посреди фразы.
Адмирал, разумеется, знал об отношении Ленина к «колчакии». Еще летом прошлого года лидер большевиков назвал Колчака и Деникина главными и единственно серьезными врагами Советской Республики. Ленин утверждал, что белые армии – южная и восточная – немедленно развалились бы без помощи Антанты. И еще называл диктатуру Колчака самой эксплуататорской, хищнической, хуже царской.
«Расстрелы д е с я т к о в т ы с я ч рабочих… Порка крестьян целыми уездами. Публичная порка женщин. Полный разгул власти офицеров, помещичьих сынков. Грабеж без конца».
Было бы, по меньшей мере, наивно после всего этого надеяться на пощаду и снисхождение. Юс талио́нис [11]11
Юс талио́нис. – Право на равное возмездие ( лат.).
[Закрыть], кажется, так утверждает латынь? Да, так.
Он то и дело глядел исподлобья на следователей, и ему казалось, что члены Следственной комиссии нервничают тоже. Что ж, в эти часы жизнь каждого, кто находился в комнате, висела, может статься, на волоске. Гром пушек отчетливо доносился до Ангары и Ушаковки.
Его снова спрашивали о расстрелах, о заложниках, он бормотал в ответ нечто невнятное и, как на прошлых допросах, косился на стенографисток: слова улетают, а написанное остается.
В три часа дня допрос был закончен, а может, его прервали, наверное, прервали, и Колчака вернули в камеру.
Но даже и теперь он не позволил себе отдыха, а все искал самые малые возможности для спасения. Ничего путного не приходило в голову.
Откуда-то со стороны Ушаковки до него донеслась песня, там, вероятно, шли строевые занятия, и он содрогнулся, узнав слова́ своих врагов:
В ногу нога,
Отвагою богаты,
Шли на врага
Красные солдаты.
Левой! Левой!
Их командир —
Такой же сын народа,
Тот же мундир
И тот же клич: «Свобода»!
Левой! Левой!
Над головой
Багровое, как пламя,
Кровью живой
Горит и плещет знамя!
Левой! Левой!
В алом шелку
Огонь побед раздуем,
Смерть Колчаку
И гибель всем буржуям!
Левой! Левой!
Песня затихла, и он стал прислушиваться к выстрелам с запада. Войцеховский бил по городу, бил редко и неуверенно, будто отдавал казенный солдатский салют ему. Колчаку, которого сейчас винит и проклинает Россия.
За окном уже была черная ночь, на одной низкой собачьей ноте скулила за стеною метель, и только эти звуки – уханье бури и удары снарядов – заполняли собой, кажется, весь мир.
Адмирал плотнее застегнул шубу, надвинул шапку на лоб и замер в неудобной позе возле мутного, грязного окна.
Так простоял он в темноте час, и два, и три, не шевелясь и уже ни о чем не думая, а только вздрагивая, будто пушки Войцеховского тупо били ему в грудь…
ГЛАВА 2-я
ДОРОГА ПЛАЧА
Молоденький солдат Иван Евстропов, стоявший в этот студеный зимний вечер на часах у гостиницы «Модерн», внезапно выругался и схватил за рукав человека, пытавшегося пройти в ЧК.
Тот обернулся, и на Евстропова удивленно взглянули большие черные глаза.
– В чем дело?
– Виноват! – смутился часовой. – Зреньем ошибся. Проходи, товарищ Чудновский.
Покачивая головой и коря себя за промашку, Евстропов проводил взглядом невысокую фигуру председателя Иркутской губЧК и снова застыл у подъезда бывшей гостиницы.
Чудновский поднялся в свой кабинет на втором этаже, с удовольствием скинул меховую шапку и насквозь промерзшую кожаную тужурку, присел к раскаленной печке. Дверка чугунной буржуйки покраснела от жара, и Чудновскому показалось, будто из нее, как из лета, веет томительным запахом трав.
Немного согревшись, он позвонил по телефону и вызвал к себе руководителя контрразведки Бориса Бака.
– Садитесь, Борис, – кивнул Чудновский на стул, когда Бак, высокий черноволосый парень, вошел в кабинет. – У меня к вам дело.
Председатель ЧК достал из стола тетрадь.
– Наши товарищи из Черемхова прислали любопытный документ. Это дневник казачьего офицера Андрея Россохатского. Впрочем, скорее воспоминания, без точных дат, мемуары. Он делал записи в черемховской тюрьме. Тетрадь взяли у него во время обыска, в первых числах января.
Чудновский потер мягкие каштановые волосы, зачесанные назад, заключил:
– Полагаю, вам сто́ит внимательно прочесть тетрадь. В ней верные и точные наблюдения. Судя по ним, офицер – случайный человек в войсках Колчака. Но влез в собачью шкуру – лай. Ознакомьтесь с записями. Вы многое узна́ете о враге и о том, что́ он такое сейчас.
– Хорошо, Самуил Гдальевич, – отозвался Бак. – Посмотрю. Однако теперь немало срочных дел – и позвольте мне заняться чтением как-нибудь потом, в свободную минуту.
– Нет, – покачал головой Чудновский. – Свободная минута у вас найдется нескоро, а это, – он указал на тетрадку, – вы и ваши люди обязаны знать.
Простившись с председателем, Бак прошел в свою комнату и, убрав бумаги со стола, раскрыл тетрадь.
Всю ночь в его комнате горел свет. Было тихо. Лишь временами безмолвие нарушалось шелестом страниц, негромкими шагами да дребезжанием стекол в окне: на западе устало и глухо били пушки.
На тетрадной обложке значилось:
«Андрей Васильевич Россохатский. Мысли и воспоминания в плену. Декабрь 1919 – январь 1920».
Бак перевернул страницу и стал читать.
«Записи в черемховской тюрьме.
Итак, я начинаю рассказ о дороге плача, позора и горя.
У войны бешеный ход, и все, что попадает под ее колеса, тотчас превращается в щепу, в пыль, в ничто.
Всего месяц ходил я вольноопределяющимся. Затем присвоили первое офицерское звание. К чему оно мне, и зачем мне эта служба? Впрочем, меня никто не спрашивает – и вот я послан в Омск, к генерал-квартирмейстеру, за назначением.
Армия отступает, красные висят на наших плечах, но после Челябинска, кажется, никто ничему не удивляется.
Схожу на станции Омск. Беды начались уже на перроне. Казалось бы, город, где находятся правительство, ставка и Колчак, должен резко выделяться порядком и дисциплиной. Ничего подобного! На перроне и привокзальной площади – масса бесцельно шатающихся офицеров. Держат они себя донельзя развязно и, по-моему, умышленно нарушают форму ношения одежды.
Сначала мне показалось, что это исключение из правил. Подумал: встреченное мною воинство Мамая – случайные на станции люди, командиры фронтовых частей, проезжающих через Омск.
Но вскоре выяснилось: в городе еще хуже. Я отправился по начальству и был поражен тем, что творилось перед самыми глазами правителей.
Конечно, я не наивная гимназистка и видел распущенность в войсках и офицерах от фронта (Петропавловск) до Омска. Но то, что совершалось в центре, превосходило все. Можно подумать, что офицеров в столице адмирала больше, чем нижних чинов. Все это войско с офицерскими погонами, утратившее свое достоинство, напоминало сброд лакеев, гуляющих в отсутствии господ.
Я облегченно вздохнул, получив назначение в один из формирующихся казачьих полков в городе Кокчетаве. Это что-нибудь верст триста на юг от Омска. К месту службы отправился немедля.
Кокчетав – небольшой уездный городок, населенный казаками и киргизами. Прибыв туда, я вступил в Н-ский Сибирский казачий полк, – он спешно готовился к отправке на фронт. Это, кажется, последняя часть, которую удалось наскрести в окрестных станицах. Она обильно снабжена оружием и обмундированием. И тем не менее нет полка, а есть куча вооруженных людей. Мобилизация произошла очень спешная, без всякой нравственной, моральной и даже технической подготовки. Да еще пустили глупую ложь, а местами и официальные сообщения, что полк составился добровольно, хотя волонтерами здесь и не пахло. Этим тотчас же воспользовались подпольщики и через пропагандистов стали раздувать в ротах искру недоверия к правительству.
Подготовка командного состава была низка. Офицеры совсем не изучали подчиненных, а те, что половчее, терлись в тылу, увлекаясь шумной жизнью.
Формирование полка произошло очень быстро, так что на седьмой день мы выступили на фронт, даже не закончив оборудования обозов. Причиной такой поспешности явились неудачи армии на линиях боя. Не могу умолчать: противник бил нас не одним оружием, но и словом. Иное пополнение, только прибыв на фронт, при первом выстреле, а иногда и без оного, в полном составе переходило на сторону неприятеля. В таких случаях нередко истребляли командиров.
Подъесаул Ш. сказал мне, что в Красной Армии железная дисциплина, но добавил, что держится она на трех китах: сильная агитация, тайные организации внутри армии и суровые меры наказания.
Думаю, что подъесаул Ш. зол и глуп. А наши правители? У них – неумелая оценка положения, пьянство, грабеж казны. Это я надежно знаю.
Получив раньше, чем думалось, приказ о передислокации, мы на другой же день были в походе. Не обошлось и здесь, при выступлении на позиции, без обычной помпезности. В восемь утра полк, готовый к маршу, выстроили на городской площади, фронтом к церкви. Был отслужен молебен с водосвятием. После молебна говорили отцы города и казачье начальство. В напутствиях, скудных искренностью и убедительностью, было больше прощальных слов и пожеланий вернуться живыми, чем упоминаний о цели и о деле, на которое шли эти и без того пораженные сомнением бойцы. Казалось, ораторы, провожавшие речами войска, были настолько уверены в победе, что не считали нужным о ней заботиться. А может, напротив, совсем не верили в победу и лишь прятались за словами, хотя давно известно: болтовней моста не построишь – нужны бревна. А ведь солдат ждала война гражданская, без компромиссов и пощады.
Выслушав заклинания, полк выступил в поход, провожаемый громким «Ура!», музыкой городского оркестра, стонами и воплями родных.
Выйдя за город, мы снова встретились с властями, опередившими нас в экипажах и машинах.
Прямо в степи нам выкатили бочки спирта и вина; через час на кострах жарились бараны. Колокольный звон, речи, «ура!» и музыка парада, слезы жен и матерей – всё ушло куда-то далеко. Началось разгульное пьянство, песни и пляски.
В таком виде полк кое-как совершил первый переход на фронт. Сомнения пытались залить вином.
Через восемь дней мы добрались до позиций, были введены в боевую линию и составили резерв дивизии, наступавшей на станицу Островную. Около девяти вечера успех боя склонился было совсем в нашу сторону: головные части вытеснили неприятеля из Островной и преследовали его. Мы же расположились в станице, составляя, как и раньше, резерв дивизии.
Наступила ночь. Была такая темь, как под землей. И тут сказалась недостаточная бдительность сторожевых охранений на правом фланге. Противник, не замеченный заставами, ударил под утро в тыл нашего полка, была паника, и мы потеряли станицу и одно орудие.
На рассвете, собрав часть в возможный порядок, пошли отбивать у красных потерянное. Конной атакой уничтожили до взвода неприятеля, взяли пленных.
Здесь случился инцидент между мной и подъесаулом Ш. Он подскочил к одному из пленных и ударил его по голове обухом шашки. Я вырвал у Ш. оружие и сказал:
– Вы не тут лютуйте, господин подъесаул, а там! – и показал на боевые позиции. – А над безоружными измываться – подло и недостойно русского офицера!
На что он мне в сердцах ответил: «Ты, либерал розовый, излукавился совсем», – и еще что-то.
В тот день нам удалось продвинуться вперед на семнадцать верст и занять станицу Екатерининскую. После чего нас отвели на отдых в Петровскую. Фронт охраняли заставы соседней дивизии.
В станице Петровской простояли сутки. Тут был устроен парад, и я впервые видел казачье начальство – атаманов Иванова-Ринова и Дутова.
Дутов, поздравляя нас с успехом боя, проговорился: «Благодарю вас за проявленную храбрость, ваши действия решили участь кампании».
Это у многих вызвало усмешку, хотя Дутов был отчасти прав, так как до этого боя положение фронта, действительно, сложилось плохое. Успех продолжительное время держался на стороне неприятеля, и ожидалась даже эвакуация города Омска.
Утром мы снова направились на позиции с задачей теснить противника. После полудня подошли всей дивизией (три казачьих полка четырехсотенного состава) к станице Кабань или Кабанья. Здесь нас заметили красные, и мы остановились в мертвом от обстрела пространстве.
На рассвете выбили неприятеля из Кабаньей и преследовали его до Чулочной (Чулошного) и Пресногорьковки 1-й, где красные возвели временные укрепления.
Ночью отдыхали в Кабаньей. Надо заметить, что все действия велись конным строем против пехоты, обильно снабженной пулеметами и артиллерией. Не только бойцы, но и кони теряли последние силы.
Утром, согласно приказанию, двинулись на Пресногорьковку 1-ю и Камышловскую двумя колоннами. Неприятель, атакованный под обеими станицами, отошел на юг, к Пресногорьковке 2-й.
Мы уже совсем собрались атаковать Пресногорьковку 2-ю, однако противник, не приняв боя, отошел в Крутоярскую. Дивизия не успела пресечь ему путь отступления.
Заняв Крутоярскую и передав позиции егерскому пехотному батальону, мы отправились на отдых в Камышловскую и Пресногорьковку 2-ю.
Ночь простояли спокойно, но утром наше внимание привлекла орудийная стрельба, что слышалась из Крутоярской. Не успели еще разъезды, посланные нами, дать донесения, как показались бегущие егеря. Задержав их, мы узнали, что на рассвете неприятель неожиданно атаковал роты и выбил их из станицы.
Наш полк немедля пошел вперед, чтоб деблокировать егерей и восстановить утраченное положение.
Противник, заметив наступление казаков, отошел без боя к станице Звериноголовской.
Вечером мы расположились биваком в Крутоярской, выслав разъезды и охранение.
В эту ночь, как потом стало известно, к неприятелю подошли сильные резервы, тогда как наши части не имели ни подкреплений, ни замены, несмотря на то, что люди и лошади были изнурены до крайности.
Утром мы двинулись дальше. Дивизия, чрезвычайно утомленная, по диспозиции полковника Р., вновь назначенного начальника ее, была разделена на две самостоятельно действующие колонны. Они шли в разных направлениях и не имели связи между собой.
Мы приблизились к неприятелю почти на выстрел и спешились, что еще умалило наши силы, поскольку пришлось выделять коноводов. Да и кавалерия в пешем строю воюет хуже стрелков.
Нерешительность командования подрывала дух войска. Нас слишком долго держали под обстрелом на исходном положении, не давая никаких команд для действий. Причиной тому недостаточная разведка и оценка сил неприятеля. Все это угнетало войска.
Простояв без толку несколько часов на виду неприятеля, мы понесли немалые потери. Лишь время от времени отвечали беспорядочной ружейной стрельбой на орудийный огонь красных.
Противник, видя нашу нерешительность и даже растерянность, твердо перешел в наступление. Мы же, чувствуя превосходство его сил, не могли дать отпора.
В то время, как мы продвигались вперед, весь фронт Колчака отступал. Мы этого не знали и очутились почти в мешке. Правда, порядок в наших сотнях еще держался, тогда как пехота и тыл разлагались с неимоверной быстротой.
Наконец получили приказ отходить.
В дни отступления я заболел и пришлось покинуть свою часть. Кажется, у меня обозначился военный тиф, но ознобы несильные, и я был направлен без провожатого в Омск.
Господи, что там творилось! Призывы к порядку и борьбе за спасение родины, расклеенные повсюду, вызывали иронию потому, что «защитники родины» ничем себя не проявили, кроме хамства.
Запрещая безобразия, угрожая виновным всяческими карами, до расстрела включительно, сами «повелители», «защитники» и «блюстители порядка» тут же безнаказанно нарушали его. Пьянство, разбой, насилия совершались на глазах толпы и войска.
Правительство потеряло голову. Какие-то комитеты и организации пытались формировать так называемый «Святой крест», к чему их призывали Колчак и Дитерихс. Дружины этого «креста» поглощали массу средств, но воевать не шли, а только скандалили. На улицах толпами шатались женщины, главным образом проститутки, одетые в мужское обмундирование. На груди у них белели восьмиконечные кресты, что и означало ратника упомянутых дружин. Эти «ратники» по ночам, в номерах гостиниц, а часто и на улицах, пьянствовали до потери человеческого образа, продавались первому встречному.
Еще тщились создать дружины «Зеленого знамени» в кои записывали мусульман, впрочем, тоже без всякого успеха.
Среди офицеров, как зараза, распространилась спекуляция. Некоторые не гнушались хищением казенного имущества. Но вот таких, которые серьезно относились к делу, к своим прямым обязанностям, что-то не было видно.
Все вело к гибели. Пал Петропавловск, не только сильный своими природными укреплениями, но и подготовленный к обороне старанием многих людей. Тридцать пятая дивизия красных взяла его, кажется, двадцать девятого октября, почти без боя, хотя Колчак и утверждал, что в районе Петропавловска решается его судьба.
Мне часто говорили: адмирал не искушен в политике. К этому надо прибавить крайнюю нервозность и неуравновешенность верховного правителя. Он быстро раздражается, делает одну тактическую ошибку за другой, то и дело выезжает на фронт, оставляя штаб без руководства. Но и выезды Колчака ничего не дают. До сих пор получалось так, что после каждой его поездки Красная Армия занимала тот или иной город. Я сам слышал разговор двух полковников. Не смущаясь моим присутствием, один из них с усмешкой сказал другому: «Слышали, адмирал опять отправился на фронт?» Второй отозвался с иронией: «Поехал сдавать очередной город».
После ухода из Петропавловска путь на Омск был открыт, и власти объявили эвакуацию столицы.
А ведь были же приняты, как мне говорили, известные меры. Воинским частям, строевым офицерам, а под конец и всем без разбора выдали оружие. На окраинах города соорудили рогатки (заставы), ввели строгий контроль на станциях и в поездах.
Но ничто не помогало. Под видом хозяйственников бежали не только солдаты, – в тыл всякими правдами и неправдами просачивались целые батальоны, с офицерами впереди. Рогатки на дорогах сметал поток бегства.
Колчак в одном из приказов торжественно заявил, что не покинет Омск и сам будет руководить его защитой. Несмотря на это, в один прекрасный день стало известно, что ни ставки, ни адмирала в городе нет, что они «эвакуировались».
Омск сдали, почти не оказав неприятелю сопротивления, хотя в городе находилось, как я слышал, семнадцать тысяч одних офицеров!
Красные, завладев городом, получили массу оружия, огнестрельных припасов, громадное количество продовольствия и фуража. Только теплого обмундирования оставили на тридцать пять тысяч человек.
Десятки поездов, нагруженных бесценным имуществом, достались противнику в полной годности. Успели взорвать лишь мост через Иртыш.
В числе поездов, брошенных при сдаче Омска, были и несколько составов с ранеными и больными воинами, действительно жертвовавшими жизнью и терпевшими все лишения и тяготы фронта. У нас, у русских, вся жизнь – терпение. Но все-таки… Их забыли, забыли потому, что спасались здоровые и сильные, нагружая целые вагоны, чем бог послал: одни захватывали куски мануфактуры, продовольствие, мебель, другие хватали спирт и вина, собирались в вагонах теплыми компаниями и «отступали».
В первую очередь продвигались эшелоны иностранных войск. Лезли на восток чехи, сражавшиеся не так давно против России, и другие «союзники».
За два дня до сдачи Омска я вернулся на фронт, в свой полк. Тиф перенес на ногах, а то быть бы мне в плену. Впрочем, не знаю, что хуже – плен или те муки, которые пришлось выдержать потом на фронте.
Прибыв в часть, я ожидал, как и вся дивизия, решительных действий. Надо заметить, что в казачьих полках дисциплина и порядок еще держались.
Итак, мы ожидали решительных действий. Никто не допускал мысли, что Омск так дешево достанется противнику. О том, что армия на фронтах бежит в беспорядке, мы точных сведений не имели.
Прибыв в полк, я тут же узнал, что наш правый фланг потерял связь с ядром армии. Вскоре пришло новое известие: многие сотни дивизии бросили оружие и разбежались. Поползли слухи, что армия Колчака разбита, а сам адмирал скрылся, бог знает, куда.
Тревога росла с каждым часом, впадали в панику даже офицеры. Их положение было хуже некуда: части потеряли между собой связь, никто не знал, куда отступать. Сотни болтались бесцельно в разные стороны. Посланные во всех направлениях разъезды или возвращались без успеха, или исчезали.