Текст книги "Камень-обманка"
Автор книги: Марк Гроссман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц)
«Может, осечка, – тоскливо подумал Колчак. – Замерзло масло в оружии».
Он оглянулся. За ним шел Нестеров, и его потрепанная шинель гулко хлопала на ветру. Дальше угадывалась тучная фигура Пепеляева, и в напряженной тишине слышались не то молитвы, не то всхлипывания бывшего премьера.
Противоположный берег Ангары был виден издалека. Оттуда, прорываясь через густые хлопья тумана, тянулись к середине реки толстые пучки огней. Адмирал понял: фары автомобилей. Его ждут.
Вскоре Колчак и Нестеров выбрались на берег.
Неподалеку от прогимназии, небольшого двухэтажного дома, выходящего на Набережную и к проезду бывшего понтонного моста, стояло несколько машин. Приплясывали, пытаясь согреться, стрелки и кавалеристы. Их было, вероятно, около двухсот человек, может, меньше, и Колчак с озлоблением подумал, что здесь хватило бы одной-двух батарей, чтобы сделать из них кровавое месиво. Но – увы! – у него уже давно не было под рукой ни пушек, ни надежных людей.
В громоздкий, резко пахнущий бензином и маслом «Чандлер» сели Колчак и Нестеров, в следующий за ними «Кадиллак» – Пепеляев, Тимирева и начальник конвоя.
Шофер Нестерова Иван Калашников круто взял с места, и машины, сопровождаемые конницей, направились к окраине города.
В тюрьме Колчака и Пепеляева развели в одиночки. Тимирева наотрез отказалась уйти в город, и ее тоже пришлось отвести в камеру.
Пепеляев вел себя отвратительно. По дороге в контору тюрьмы он всхлипывал, у него прыгала нижняя челюсть, тряслись щеки.
– Извольте держаться прилично! – выкрикнул злым фальцетом Колчак. – Не забывайте: вы сын и брат генералов!
– Отстаньте от меня! – в свою очередь взвизгнул Пепеляев.
Одиночка, куда привели Колчака, была мрачная и холодная комната, но в этом склепе все-таки можно было думать и готовиться к допросам.
Пока адмирал сидел в тюрьме и давал показания, в Иркутске что-то резко изменилось. Чрезвычайную следственную комиссию по его делу, организованную еще Политцентром и сохранившую свой состав после того, как эсеры и меньшевики вынуждены были отдать власть коммунистам, возглавил теперь человек, на пощаду которого Колчак не мог рассчитывать.
Председатель Иркутской губернской ЧК Чудновский лишь недавно выбрался из той же тюрьмы, где теперь сидел адмирал. Коммунист чудом избежал смерти. Он был вполне корректен на допросах, но эта внешняя учтивость только подчеркивала его холодную ярость и непримиримость к врагу.
Колчаку становилось все труднее уходить от ответов на жесткие прямые вопросы.
Раньше правые эсеры Алексеевский и Лукьянчиков, меньшевик Денике расспрашивали Колчака о его далеком и безобидном прошлом, выясняли мельчайшие детали отношений с государем, князьями и послами. У следователей, насколько мог судить арестованный, был разработан огромный перечень вопросов, и можно было надеяться, что к самому страшному – к «колчаковщине» – они приблизятся не скоро. А там, даст бог, спохватятся союзники или подойдет Каппель, уходящий от красных в Забайкалье и на Дальний Восток.
До появления Чудновского адмирал отвечал на допросах размеренными длинными фразами, которые должны были свидетельствовать о его самообладании в часы последних испытаний. Эта маска спокойствия стоила Колчаку огромных усилий. Он был издерган, резок, вспыльчив, и все это следовало прятать в себе.
Чудновский и его товарищ по партии Попов хорошо знали, о чем спрашивать экс-правителя. Они задавали вопросы о массовых расстрелах, об уничтожении заложников, уличали адмирала во лжи.
Где-то, кажется, этажом выше сидит в одиночке Пепеляев. Колчак вспомнил грузную, расплывшуюся фигуру премьера, его страх и бормотание в момент ареста – и громко выругался. Ведь старый кадет, черт бы их взял, этих штафирок, эти заячьи души!
Но тут же зло усмехнулся, вспомнив, что именно старший Пепеляев был лидером партии, предложившей ему, Колчаку, пост диктатора. Да и помимо того адмирал немало обязан Виктору Николаевичу, постоянно старавшемуся «приблизить верховного правителя к простому народу».
Впрочем, долг не остался без платежа. Тотчас после переворота, сделавшего Колчака диктатором, Виктор Пепеляев стал директором департамента милиции, вскоре – товарищем министра внутренних дел, министром. Все эти долгие месяцы он был членом совета верховного правителя. И вот теперь, наконец, Виктор Николаевич – премьер правительства. Он, Александр Васильевич, заплатил этому недалекому и трусливому человеку доверием за доверие.
Правда, назначение это состоялось в дни, когда армия и правительство бежали из Омска. «Доверие»! Оно явно смахивало на желание спихнуть с себя хотя бы часть власти и ответственность перед историей.
Колчак передал тогда Пепеляеву «Грамоту», подписанную в Новониколаевске [9]9
Новониколаевск – ныне Новосибирск.
[Закрыть]двадцать третьего ноября минувшего года. Адмирал знал ее всю, от первого до последнего слова, и, точно издеваясь над собой, повторял сейчас, иронически растягивая слова:
«Виктор Николаевич. Признав необходимым в тяжелых условиях, переживаемых страной, образование власти гражданской, твердой в стремлении к водворению правопорядка и проникнутой единой волей к борьбе с большевизмом до окончательного его искоренения и в этих целях внутренне объединенной, зная вашу несокрушимую энергию, стойкость в проведении мероприятий истинно государственных, я призвал вас на пост председателя Совета министров…»
Колчак усмехнулся. «Воля… энергия… стойкость…» Эта туша, бормотавшая по дороге в тюрьму что-то о своем примирении с Советской властью и жалко глядевшая на своих конвоиров, – это «воля» и «стойкость»?!
Им придется умирать вместе, им – совершенно непохожим друг на друга людям. На одно мгновение он представил себе Пепеляева – очки или пенсне, чиновничьи усики, парикмахерская точность пробора – и подумал о том, что этот ничтожный человек находится сейчас, вероятно, в состоянии прострации.
Адмирал закурил и стал жадно глотать дым.
В сорок шесть лет он достиг всего, о чем тщеславно мечтал, и вот теперь летит в пропасть и знает, что не встретится на его пути ни куст, ни дерево, ни камень, за которые можно зацепиться и спасти себе жизнь. Там, на самом дне гигантского провала, в зазубринах и обломках, громоздится скала, о которую он расшибется вдребезги, так что и кровавой каши в память о нем не останется на земле.
А может, большевики не поставят его к стенке? Может, вспомнят Север и войны, где он вел себя, пожалуй, вполне прилично? Нет? Он полностью заслужил у красных свою пулю, ибо не жалел не только их, но и тех, кто хоть сколько-нибудь сочувствовал им… Север? Тоже – нет! За кровь, слезы и звериную злобу его правления слишком малая плата – белые дали Заполярья…
Целы ли еще остатки его армии? На последнем допросе он случайно узнал кое-что о гибели своих генералов и полков. Один из самых надежных и способных офицеров главком Востфронта Владимир Оскарович Каппель умер совсем недавно, в один из последних дней января. Где-то в безвестной деревеньке Нижнеозерной генерал-лейтенант заболел воспалением легких, да к тому же еще отморозил ноги. Его тело чехи как будто перевезли в Читу. Он, Колчак, представляет себе, в каких условиях приходилось и приходится отступать войскам, если высшие генералы отмораживают конечности!
Каппеля заменил Войцеховский, и теперь он ведет войска к Иркутску. Не надо бы этого похода. Он может ускорить гибель адмирала… Гибель… развал… все прах…
Колчак исступленно и неподдельно верил в бога. И сейчас ему захотелось поклониться создателю, изложить последние просьбы.
Адмирал сбросил шубу на пол, стал на колени и принялся членораздельно и громко выговаривать слова молитвы. Но успел он лишь попросить всевышнего, чтоб покарал Жанена и чехов, предавших его, как дверь в камеру, скрипя, отворилась, и на пороге вырос комендант тюрьмы.
– Арестованный – на допрос!
Колчак надел шубу, надвинул на лоб шапку и молча, не переставая сутулиться, шагнул вслед за комендантом и караулом в полумрак тюремного коридора.
* * *
К вечеру обычно начинало пуржить, за высоким окном камеры косо летел снег, и метель скрипела и ухала, как несмазанная телега, летящая под уклон.
В эту ненастную ночь адмирал рано лег спать: его знобило и ныли ревматические ноги. Он долго ворочался, вздыхал, с отвращением думал о людях, бросивших его в темную и сырую, как колодец, камеру, вспоминал Тимиреву, которую, наверное, больше не увидит.
Заснул он с трудом, неглубоко, скрежетал в забытьи зубами, ругался.
Неожиданно в каменный пол камеры ударили тяжелые капли дождя, вода превратилась в лед, и град застучал по голове, спине и ногам резко, будто свинцовые пули по булыжной мостовой. Тотчас через решетку хлынула вниз тягучая липкая красная масса, быстро стала заполнять камеру, и Колчак с ужасом понял: кровь. Она попадала ему в нос, глаза, рот, заливала с головой – и заключенный стал задыхаться, кричать, пытался плыть, но только глубже уходил на дно, где уже недвижно лежали Каппель и генерал Гривин и что-то ядовито говорил Будберг, беззвучно открывавший и закрывавший губы.
Внезапно рядом с ними опустился, содрогаясь, клубок тел, и Колчак обнаружил, что у этой гидры – го́ловы Мадамин-бека, Юденича и Савинкова. Адмирал сначала никак не мог понять, отчего так и какая тут связь, но вскоре, кажется, догадался, зачем на всех одно тело. Он когда-то присвоил басмачу Мадамин-беку, предавшему красных, чин полковника, облагодетельствовал генерала Юденича, переслав ему миллион рублей золотом, направил своим эмиссаром в Париж – кто бы мог подумать! – пресловутого Бориса Викторовича Савинкова, который покушался на шефа жандармов Плеве и великого князя Сергея Александровича.
И вот теперь они тоже опустились на дно, чтобы захлебнуться в крови и застыть без движения вместе с ним, Колчаком!
Адмирал проснулся, вскочил с койки и, не помня себя, кинулся к двери. Он долго барабанил в холодную металлическую плиту, не ощущая боли в кулаках и мелко лязгая зубами.
Наконец глазок приоткрылся, и голос, приглушенный дверью, спросил с неудовольствием:
– Чего еще?
Колчак растерянно потоптался на месте, покашлял в ладонь, прохрипел первое, что пришло в голову:
– Число? Какое нынче число в календаре?
Дружинник по ту сторону двери молчал, и Колчак снова повторил вопрос.
– Не велено говорить.
– Я число спрашиваю, простофиля! «Не велено»!
Часовой молчал, вероятно, соображая, может ли он ответить на этот незначительный вопрос, не нарушая инструкций.
– Стало быть, пятое февраля. Одна тысяча девятьсот двадцатый год.
Адмирал помедлил несколько секунд и, поняв, что надзиратель еще за дверью, крикнул устало:
– Проси ко мне комиссаров, слышишь?!
– Ладно, – глухо отозвалась дверь. – Позову.
В полночь (Колчак все никак не мог заставить себя заснуть) ржаво заскрипели петли, дверь медленно распахнулась, и в камеру вошли двое. Колчак узнал председателя Чрезвычайной следственной комиссии Самуила Чудновского и коменданта Иркутска Ивана Бурсака.
Адмирал поднялся с койки, щелкнул кнопкой портсигара, закурил.
– У вас есть претензии к администрации тюрьмы? – спросил Чудновский, прикрыв за собой дверь.
– Нет.
– Тогда в чем дело?
– Мне нездоровится.
– Нам передали: вы просили комиссаров, адмирал. Но, полагаю, вам известно – мы не медики.
– Да… да… – ломая спички о коробок, чтобы разжечь потухшую папиросу, пробормотал Колчак. – Да, понимаю…
– Хорошо, пришлем врача. Мы уходим.
Адмирал колебался всего одну секунду.
– Я прошу вас задержаться, гражданин председатель.
Чудновский и Бурсак повернулись к арестованному.
– Слушаем. Имеются просьбы?
– Да.
Колчак помедлил, подождал, когда перестанет дергаться левое веко, сказал:
– Мне известно, гражданин Чудновский, что вы большевик. Я также знаю о вашей принадлежности к ЧК. У меня нет никаких оснований рассчитывать на пощаду. Но я хотел бы сказать, что моя смерть без суда и следствия вызовет возмущение в цивилизованном мире. Это может иметь далеко идущие последствия.
Чекист мрачно посмотрел на заключенного, однако ответил, не повышая голоса, даже, напротив, как показалось Колчаку – с подчеркнутым равнодушием:
– Следствие, как вы знаете, ведется и, если позволят обстоятельства, будет завершено. Что касается суда, то мы также намерены соблюсти закон и устроить гласный процесс. Не стану скрывать, обстановка напряжена, Войцеховский под городом, и ваша отправка в Москву на суд может не состояться. Не по нашей вине, разумеется.
Чудновский в упор взглянул на Колчака.
– Кстати, хотел бы заметить, что мы – я и товарищ Бурсак – только освободились из тюрьмы и что держали нас здесь не один месяц.
– Вот как! – не удержался адмирал.
Чудновский не обратил внимания на реплику.
– Избиения, голод, постоянная угроза расстрела – («мы тебя заставим травку щипать, красная сволочь!») – все это, представьте себе, совершалось без намека на следствие и суд. А ведь ни я, ни Иван Николаевич никого не убивали, не грабили, не разоряли…
– Я тоже никого не убивал! – хрипло закричал Колчак, чувствуя, что не сможет сдержать себя, и сейчас начнется истерика.
– Вон что! – вмешался в разговор Бурсак. – Значит, сотни тысяч людей сами расстреляли себя, сами размозжили себе головы и сами себя высекли казачьей плетью.
– Это ложь! – снова захрипел адмирал, комкая папиросу. – У вас власть и вы можете говорить все, что вздумается. Но я требую доказательств!
Чудновский загасил окурок, положил в пепельницу, сказал с внезапным раздражением:
– Хорошо, адмирал. У вас будут доказательства.
Подождав, когда закроется дверь и стихнет скрежет засова, Колчак забе́гал по камере, смахнул непроизвольно пепельницу со стола и, собирая окурки, разлетевшиеся по полу, вдруг почувствовал, что успокаивается.
Лежа на койке и пытаясь уснуть, он думал о том, что чекист, конечно, не выполнит обещания и никаких улик не даст. Причина для того, он полагал, самая простая: комиссия до Чудновского едва ли занималась ими, а новый председатель лишь теперь приступил к делу.
Главное было – выиграть время, отсрочить смерть, а там, может, вмешаются Америка или Англия, обменяют его на кого-нибудь, выкупят, наконец, пригрозят Ленину крестовой войной. Но он тут же горестно усмехнулся и заставил себя улечься на койку, натянул одеяло на лоб и почувствовал: засыпает.
Ему показалось, что он только-только задремал, когда дверь открылась и в камеру вошел Чудновский. Он был в своей неизменной кожаной тужурке, подбитой изнутри фланелью, и кисти рук у него посинели от холода. Чекист положил на стол толстую папку с бумагами, сказал сухо:
– Здесь одни документы и факты. Это малая часть того, что пока удалось собрать. В основном – Урал. Но, думаю, и этого достаточно, чтобы сложилось представление о бывшем верховном правителе и главнокомандующем.
Уже подходя к двери, заметил:
– Надеюсь, вы не станете жечь бумаги. Бессмысленно. Тут копии. Оригиналы у нас.
Помолчав немного, добавил:
– Бумаги доставлены с Урала аэропланом. Через линию фронта. Отнеситесь к ним с уважением.
Колчак остался один. Несколько минут он сидел за столом без движения, наконец развязал папку, вынул стопу бумаги, полистал ее.
Перед ним лежали двести страниц машинописи: акты, стенограммы бесед, приказы его офицеров, статьи из белой и красной печати, резолюции собраний и митингов.
Колчак бегло прочитал один лист, другой, третий, и на лбу у него выступил ледяной пот.
Он полагал, что большевики, мстя ему, прежде всего включат в досье его, адмирала, высказывания о коммунистах и народе, о борьбе с ними без сострадания и пощады.
Колчак был убежден, что встретит здесь собственную фразу, в свое время обошедшую газеты:
«Вопрос решается только одним способом – оружием и истреблением большевиков».
Нет, этого в папке не было. Чекист сказал правду: лишь документы и факты.
Он еще раз просмотрел первые страницы, где перечислялись разрушенные или разграбленные его правлением уральские заводы, выжженные станицы и села, списки рабочих златоустовских, карабашских, симских, кыштымских заводов, насильственно вывезенных на восток, «поезда смерти», увозившие в глубь Сибири заключенных челябинской, екатеринбургской, троицкой и еще каких-то тюрем. Здесь, он полагал, можно отбить обвинения следователей ссылками на военное время. «Интер а́рма си́лент ле́гес» [10]10
Интер а́рма си́лент ле́гес. – В пору войны законы безмолвствуют ( лат.).
[Закрыть] – это поняли, слава богу, еще древние.
Адмирал не обратил особого внимания на информацию о восстаниях обывателей и мобилизованных солдат в Екатеринбурге, Тюмени, Троицке, Перми, доведенных до отчаянья порками и притеснениями, о бегстве в горы и леса симцев, миньярцев, шадринцев, курганцев, нязепетровцев и так далее.
Чуть больше задержался он на документах собственной контрразведки, в частности – на донесении о «кустарных батальонах» Шадринского и Курганского уездов. Название свое отряды получили оттого, что скрывались в кустах и лесах Зауралья. Состояли они из дезертиров и лиц, уклонявшихся от призыва в белую армию. Особенно крупный отряд действовал в Кабанской и других волостях упоминавшихся уездов.
Однако и это сообщение не очень обеспокоило его.
Первые признаки волнения Колчак ощутил, обнаружив на одной из страниц сведения об избиениях заводчан Нязепетровска, о порках розгами рабочих Кушвы за опоздания на смену, о повальных обысках и экзекуциях железнодорожников Челябинского узла.
Теперь уже каждая страница пугала его все больше и больше. Где-то посреди папки он нашел акт об уничтожении в селе Месягутово, на Южном Урале, четырехсот душ населения; среди них была какая-то женщина, мать трех красноармейцев. Ей сначала показали смерть ее малолетних детей и лишь потом пристрелили. Еще там же убили тринадцатилетнего мальчишку за то, что его отец был председателем местного Совета, истерзали на глазах избитой матери двенадцатилетнего сына коммуниста Шумилова.
Далее значилось заявление казачьего офицера Колесникова, полагавшего, что «порки не достигают цели… и следует не пороть, а сжигать деревни дотла», хорошо бы вместе с жителями.
Потом была какая-то мелочь фактов о казаках села Сосновского – Иженцеве, Попове, Мансурове и Стрижаке, расстрелянных по дороге в челябинскую тюрьму просто так, для потехи.
В следующем документе сообщалось, что белогвардейцы расстреляли, замучили и угнали на каторгу 9 тысяч челябинцев, 5 с половиной тысяч златоустовцев и 3 тысячи троичан.
На отдельной странице была наклеена вырезка из газеты «Красный набат» от 21 сентября 1919 года: некий красноармеец Завьялов сообщал подробности пыток, которым подвергли двух крестьян села Шмаковского Курганского уезда – Мокроусова и Морозова, заподозренных в сочувствии Советской власти. Арестованных связали парой, пытали огнем, затем выпороли и, не добившись показаний, убили пулями и штыками.
Красноармейцы, освободившие Шмаковское, узнав об этом от мужиков-подводчиков, отыскали могилу и увидели изуродованные и обожженные трупы. Несчастных похоронили с почетом и слезами, и духовой оркестр играл «Вы жертвою пали».
Далее перечислялись сведения о подобных случаях на Среднем и Западном Урале, и цитировалась даже песня заключенных одной из тагильских тюрем:
Прощайте, Лы́сьва, Чусовая,
Прощайте, Ки́зел и Тагил,
Над вами власть теперь иная
И сотни новые могил.
Колчак передвинул стол и табуретку к окну и сел так, чтобы скупой утренний свет падал сверху на страницы. Затем он принудил себя читать листки медленно, по возможности запоминая их. Адмирал обратил внимание на то, что некоторые записи были подчеркнуты жирным красным карандашом.
Арестованный занимался этим пять часов подряд, со всем тщанием, на какое теперь был способен, иногда останавливался и пытался думать о прочитанном и о том, что он сможет сказать по этому поводу Комиссии. И с тоскливой ненавистью понял, что способен ответить лишь жалким лепетом или ссылками на свое незнание. Но все-таки огромным усилием воли снова заставил себя читать бумаги.
«Приказ по гарнизону города Кустаная
22 апреля 1919 года.
Я лично убедился, что в восстании большевистских банд принимали фактическое участие не только мужчины, но и женщины, позволяя себе производить стрельбу из-за углов, окон, крыш и чердаков… До сего времени эти преступницы в большей степени оставались в стороне, не получая должного возмездия за предательство по отношению к родине.
Считаю совершенно нетерпимым и слишком почетным расстреливание и повешение такого рода преступниц, а посему предупреждаю, что в отношении означенных лиц будут применяться мною исключительно розги вплоть до засечения виновных. Более чем уверен, что это домашнее средство произведет надлежащее воздействие на эту слабоумную среду, которая по праву своего назначения исключительно займется горшками, кухней и воспитанием детей будущего, более лучшего поколения, а не политикой, абсолютно чуждой ее пониманию.
Генерал-майор Т о м а ш е в с к и й».
Колчак подумал о том, что подобные письменные свидетельства оставляют после себя лишь мелкие сошки, не умеющие изложить дельную мысль подобающими словами, но тут же наткнулся на приказ одного из своих ближайших помощников, генерала ставки Сахарова.
«Приказ по войскам 3-й армии
№ 687
ст. Петухово 12 сентября 1919 года
…Пункт 10-й. В случае проявления единичного предательства со стороны граждан, виновных немедленно, без суда расстреливать на месте, имущество преступника конфисковать в пользу казны или уничтожить. При массовом предательстве местного населения или укрывательстве большевиков-предателей – селение немедленно окружать и виновных, выданных жителями, немедленно расстреливать на месте, а их имущество конфисковать или уничтожать; в случае отказа от выдачи виновных – расстреливать заложников или жителей через десятого. В случаях массового выступления жителей с оружием в руках против армии такие населенные пункты немедленно окружать, всех жителей расстреливать, а самое селение уничтожать дотла.
Командующий армией генерал-майор С а х а р о в.Начальник штаба полковник С в е т о х т и н».
Дочитав приказ, Колчак несколько минут сидел не двигаясь и закрыв глаза.
«Воистину «Бетонная голова»! – думал он о Сахарове. – Ну, что это за фразы, черт бы его побрал! – «массовое предательство», «массовое выступление»! Мог бы сообразить, дурак: предает не масса, предают массу.
Однако он тут же покачал головой и криво усмехнулся. Все эти приказы и сотни им подобных – суть его собственные мысли, и он ругает Сахарова и Томашевского вовсе не за смысл распоряжений, а всего лишь за форму и безграмотность их бумаг. Колчаку не составляло труда вспомнить свои собственные приказы, речи и письма, в которых он называл своих соотечественников «домашними свиньями», а свой народ «обезумевшим, диким, неспособным выйти из психологии рабов».
Вероятно, именно эти мысли верховного правителя имел в виду какой-то врид начштаба 1-й отдельной Самарской стрелковой бригады, дислоцированной в самом сердце горнозаводского рабочего Урала, в Миньяре. В приказе, датированном 10 января 1919 года, штабист учил своих подчиненных:
«Таких лиц, которые совершают свое гнусное дело из-за угла, часто можно определить по лицу, по его социальному положению, стоит только внимательно всмотреться».
– Господи! Болван на болване! Теперь любой член Следственной комиссии и суда скажет на допросе: «Вы очень ясно, господин адмирал, определили своих врагов. Простое лицо – в кутузку! Рабочий – к стенке! Мужик – в плети его!»
Да… нелегко будет ему от этих сокрушающих вопросов!
Он взял новую страницу. Это был длинный список, состоящий почти из одних цифр и названий. Досье перечисляло города, села, станицы – и число арестованных, выпоротых, расстрелянных там жителей. В Екатеринбургском округе выпороли двести тысяч крестьян – каждого десятого жителя. В Златоусте, небольшом, рабочем городе, в первые же дни белой власти арестовали две тысячи человек, в Челябинске к ноябрю восемнадцатого года – три тысячи. В челябинской контрразведке рабочих вешали вверх ногами, зажимали дверями и клещами кисти рук. В пермской тюрьме, рассчитанной на четыреста пятьдесят пять заключенных, томилось девятьсот два человека, в екатеринбургской – восемьсот сорок восемь вместо шестисот пятидесяти. Рядом со взрослыми сидели дети.
Захватив Шадринск, его армия принялась огнем и железом выжигать «красную заразу». Тюрьмы были забиты людьми, под камеры приспосабливались частные дома, прокатилась волна бессудных расстрелов. В сырых и вонючих застенках томились две тысячи рабочих, крестьян, учителей. Потом, накануне ухода белых из города, их выводили группами по двадцать-тридцать душ, связывали попарно и гнали под штыками в лес. Там казаки рубили пленников, кололи винтовками, забивали прикладами.
Из братской могилы, кое-как присыпанной землей, торчали сотни рук, ног, голов. Все вокруг было изрыто и залито кровью.
В том же Шадринском уезде у крестьян отобрали всех лошадей, жителям села Муратовки не оставили ни одного фунта хлеба, вымели сусеки подчистую.
В село Ивановское Белебеевского уезда казачью сотню привел бывший владелец местного имения, реквизированного Советской властью. Он расстрелял каждого пятого жителя и дотла спалил село.
Бывшее имение Вороновых того же уезда захватил отряд Каппеля. Сыновья помещика, узнав, что их дом отдали под школу, выпороли нагайками всех детей, изнасиловали учительницу, а крестьян от мала до велика объявили вне закона и чуть не всех уничтожили.
В Кизеле устроили публичную порку учительницы, заподозренной в принадлежности к комсомолу.
У села Тургояк Троицкого уезда зарубили и бросили в шахты девяносто рабочих, увезенных из Карабашского завода. К сообщению был приложен акт, из которого следовало, что на место казни пригласили иностранцев, и те, в числе прочих свидетелей, подписали документ.
В акте говорилось:
«Ни одного трупа нет без признаков ужасных, мучительнейших истязаний. Следы сабельных и штыковых ударов, ударов нагаек, содранная кожа, сплющенные лица, отрезанные уши и носы, отрубленные конечности; кандалы и веревочные петли имеются на каждом из осмотренных трупов, с коих сделан фотографический снимок. Никому из присутствовавших иностранных подданных ни разу не приходилось видеть следов подобных пыток и убийств».
Читая эти документы, Колчак морщился, часто курил, но пока не испытывал ужаса: всегда можно сказать, что коммунисты сгустили краски, свалив в кучу случайные эпизоды. Но вот ему попался иной документ – и страх в его сердце смешался со злобой. Это было Обращение Центрального областного бюро профсоюзов Урала к властям, к его властям, отправленное из Екатеринбурга в Омск четвертого сентября восемнадцатого года. Лидеры бюро, весьма далекого от большевизма, легально работали в столице Урала и тесно сотрудничали с чехами.
Профсоюз жаловался в Омск:
«Вот уже второй месяц идет со дня занятия Екатеринбурга и части Урала войсками Временного Сибирского правительства и войсками чехословаков, и второй месяц граждане не могут избавиться от кошмара беспричинных арестов, самосудов и расстрела без суда и следствия. Город Екатеринбург превращен в одну сплошную тюрьму: заполнены почти все здания в большинстве невинно арестованными. Аресты, обыски и безответственная, бесконтрольная расправа с мирным населением Екатеринбурга и заводов Урала производятся как в Екатеринбурге, так и по заводам, различными учреждениями и лицами, неизвестно какими выборными организациями уполномоченными…»
Адмирал зло усмехнулся. «Мерзавцы! Сочиняют послания, попадет в печать, за границу, в Америку… Да…»
Перечитывая письмо, он вдруг обратил внимание на дату и с облегчением подумал, что бумага написана еще до его приезда в Омск. Но тут же махнул рукой: в конце восемнадцатого и в девятнадцатом было еще хуже.
Четвертого мая девятнадцатого года он получил доклад главного начальника Уральского края Постникова о беззакониях и насилиях казачьих офицеров. В копии документ был послан Будбергу, не отказавшему себе в удовольствии тотчас спросить у адмирала, какое впечатление на него произвел «кровавый реестр»?
Этот ходячий скелет, раскрашенный старостью и болезнями в черно-зеленый цвет (так генерал аттестовал себя сам), не раз отравлял настроение подобными разговорами. Много позже, в конце сентября девятнадцатого года, Будберг, тогда уже военный министр, зашел к верховному и, против обыкновения, долго молчал, морщась от папиросного дыма, витавшего над адмиралом, и покашливая в платок.
– Ваше высокопревосходительство, – наконец заговорил он негромко и грустно, – я не стану осведомлять вас о наших ближайших сподвижниках и друзьях. Вы и без меня знаете, что Лебедев и Сахаров – кретины, которым апломб заменяет знания и опыт, что генерал Андогский – демагог, болтавший о величайшей маневренности наших войск, будто бы проявленной под Челябинском, что Иванов-Ринов и Гривин – трусы и позёры, которые, я нисколько в этом не сомневаюсь, бросят нас при первой же серьезной опасности, и так далее.
Я хочу сказать о другом, Александр Васильевич. Есть высокие цели, и есть свинство, грязь, гадость, которые не перестают быть ими, если даже на хлев приколачивают вывеску «Институт благородных девиц». Каторжный Калмыков двух слов не скажет без того, чтобы не подчеркнуть – он идейный борец против большевизма. Но мы-то ведь отлично знаем, что этот хабаровский подголосок Семенова – просто-напросто хунхуз, грабитель и насильник. И японцы, вытащившие к власти эту сволочь, осведомлены обо всем не хуже нас с вами.
Что касается самого Семенова, то при одном упоминании его фамилии у меня начинаются позывы на рвоту. Этот битюг с могучей холкой и огромной головой имеет душу гиены, и вы знаете, ваше высокопревосходительство, я не сгущаю краски. Его подлая клика без разбора и удержа порет, грабит, мучает, насильничает, убивает. Ради высоких идей, ради России? Да полноте! Главари этой шайки просто мстят за потерянное, за поруганное, за поместья, за жирный кусок, за привилегии, отнятые у них голодной и озлобленной толпой. К чему же тогда рядиться в белые ризы идей? Унгерн, тот рубит головы черни только за то, что она чернь, и к камуфляжу не прибегает.
Вы знаете, господин адмирал, я – барон, монархист и генерал царской армии. Мои родители не были ни поломойкой, ни мужиком, ни наследниками Радищева или Перовской…
Он помолчал и заключил с легко различимой грустью:
– До Омска у меня похитили прошлое. Омск украл у меня будущее, разбил последние иллюзии, что я живу для восстановления России, – России, а не своих потерянных прав, которые я похоронил безвозвратно и воспоминание о которых меня уже не тревожит. Но невинная кровь… За нее нам когда-нибудь придется отвечать, господин адмирал!..
Колчак несколько минут прислушивался к свисту метели за тюремным окном, вздохнул, вытер несвежим платком пот со лба, усмехнулся: «Если свои говорят подобные вещи, стоит ли удивляться крику и воплям этой папки?»