Текст книги "Камень-обманка"
Автор книги: Марк Гроссман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)
ГЛАВА 11-я
СНАЧАЛА – ЗА ЛЮБОВЬ!
В этот вечер ужинали поздно.
Мужчины молча жгли табак у догорающего костра, и дым струился над их головами, обагренный последними отблесками огня.
Катя помыла посуду, отнесла ее в землянку, вернулась и, отойдя в глубь леса, села на поваленную старостью ель.
Укрытая темнотой, она видела, как пошли спать Дин, Мефодий и Хабара, а Россохатский, постояв у входа, решительно повернулся и направился к лошадям.
Женщина двинулась вслед за ним, беззвучная и невесомая, точно тень. Вблизи поляны, где паслись кони, схоронилась за кедр и пристально, даже напряженно наблюдала за Россохатским.
Над горами висела яркая, будто из чистого золота, луна, и зыбкое сияние ее недвижно текло на землю.
Андрей примостился на пеньке и затих. Зефир и Ночка добывали привядшую траву из-под первого гнилого снежка, и сотник с грустью видел, что лошади не наедаются. Он загодя припас для них сена, срывая ветошь – жесткую подсохшую траву – руками, но корма было мало, и Россохатский берег его для зимы.
Жеребец с кобылкой ходили все время двоечкой, иногда замирали, прижавшись друг к другу.
Вскоре Россохатский подошел к лошадям.
Кате было хорошо видно и слышно, как Андрей говорил животным щемящие душу нежные слова, выбирал репьи из длинных нечесанных грив.
Но вот он отправился к землянкам.
Катя, подождав, когда сотник поравняется с ней, вышла из-за кедра, спросила, покусывая разом засохшие губы:
– Аль я не гожа те, барин?
Андрей пожал плечами.
– О чем ты, Катя?
– Глаза те заслепило, – хмуро пробормотала женщина. – А можеть, и сердце у тя незрячее вовсе?
– Экая ты странная, право, – вздохнул офицер, понимая, что говорит и ведет себя совсем не так, как надо бы, черт ее побери, эту диковатую таежную бабенку!
– «Странная»! – усмехнулась Катя. – А я люблю, барин, по жердочке ходить. Али нельзя мне?
– Не зови меня так, – попросил Россохатский. – Какой я барин? Все достоянье мое на Урале – изба.
– Нет, – покачала головой Кириллова. – Ты офицер, значить – барин.
Она вздохнула, сказала, глядя куда-то мимо Большой Медведицы, черпающей своим ковшом черную воду неба над головой:
– Ты с нами, а не наш. Мужики-то не так себя ведуть.
Внезапно обняла Россохатского за шею, кинула:
– Пойдем в лес, Андрюша… голубчик… Пойдем!
Она потащила его в темноту деревьев, шла мелким шагом, натыкалась на ветки и все-таки не выпускала из своих объятий.
Он брел за ней в этой глупой и смешной позе, чувствовал силу ее горячих рук, запах длинных волос, выбившихся из-под фуражки, злился и хмелел от ее близости.
И когда они зашли почти в полную темень, сотник, загоревшись и уже не помня себя, рывком поднял ее на руки и мягко положил на редкую иссохшую траву, чуть прибеленную снегом.
Здесь он будто совсем потерял память, все позабыл, а когда опомнился, увидел, что рвет с Кати ее одёжку, а Катя молча, со злой и счастливой улыбкой, не дает ему сделать это.
Наконец он совершенно понял, что́ происходит, опомнился, резко оттолкнул ее и, отойдя в сторонку, бросил устало:
– Извини. Бога для. Одичал я в глухомани, дурак!
Кириллова смотрела на Андрея невнятным взглядом, и ему казалось, что женщину колотит дрожь.
– За чё ж тя извинять? – внезапно отозвалась она почти ровным голосом. – Чё ж я за баба такая, коли в трущобе, одна, мужикам нравиться не стану? И ты прав, ваше благородие, чё на девку позарился, и я права, чё не под всякую песню подплясываю.
Она поднялась с травы, сбила снег с куртки, сказала с ясно слышимой грустью:
– За худого не хочется, а хорошего негде взять… Вот только во сне замуж и выходила…
Андрей резко повернулся и, не сказав ни слова, пошел к землянкам. Он брел и думал, что Катя просто куражилась над ним, диковала, тешила бабье свое тщеславие.
Бесшумно спустился в землянку, лег на лапник и закрыл глаза. Но заснул лишь под утро.
Новый день был неработный. Гришка изладил небольшую баньку-шалаш, и туда, собрав всю посуду, натаскали каленой воды.
Как только Катя исчезла с березовым веником за плетеной дверцей, Андрей взял карабин и направился в лес.
Теперь реже слышался рев изюбрей, но табунились и текли к югу гуси и утки, и Россохатскому случалось сшибить зазевавшуюся у воды птицу. Однако таежники считали охоту на пернатых баловством, в упор подступила зима, а она спросит – что летом припас? Однако ни оленя, ни кабана, ни медведя ни разу не встретил в тайге беглый офицер.
Последние перелетные отправлялись к теплу. Стаи уходили в степную Монголию, в Китай, в Индию, на Аравийский полуостров. И Андрей думал о том, что он слабее и несчастнее всех этих маленьких, оперенных существ, улетавших туда, куда звала их душа.
– Душа! – усмехнулся сотник. – Какая у них душа? Впрочем, бог знает. Может, придет еще срок, когда человек выявит душу у всего сущего на земле, у всего живого.
Россохатский пробирался по ущелью, в котором все еще бесновался Китой, не сломленный холодами. Река катила стылые волны на северо-восток, хлестала жгутами воды по голубоватым заберегам.
И эта стынь, и глушь, и борода на лице, и последние отголоски трубного рева изюбрей на подгольцовых отрогах – все это наполняло душу такой тяжкой тоской, что впору было заплакать, завыть над собой по-бабьи, в голос.
«Господи! – думал он. – И это я, сын учителя, офицер, таскаюсь здесь скопом с прощелыгами и бабенкой, которая сама не знает, что хочет!»
Он вспомнил прошлую ночь и Катино дерзкое поведение, похожее на издевку, но – странное дело! – не ощутил досады. Ему даже померещилось, что он думает об этом ее нежданном сопротивлении с похвалой или, во всяком случае, без тени гнева.
«Нельзя мне путаться с ней, – старался он убедить себя, вышагивая по берегу реки. – Все мужчины, даже Дин, немедля станут мне врагами. А споры тут всегда кончаются одинаково – кровью. Ткнут в спину ножом – и делу конец. Ах, Катя, Катя!..»
Внезапно Россохатский вздрогнул, рванул из-за плеча карабин и передернул затвор.
В прибрежной воде, задом к человеку, стоял крупный бурый медведь. Он шумно бил лапами по воде, не то наслаждаясь игрой, не то ловя рыбу, и не замечал опасности.
Это удивило Андрея. Он знал, что у медведей отменный нюх и сильные, точные глаза. Однако тут же понял: ветер идет от зверя к нему и косолапый не чует человека.
Но вдруг животное замерло и резко повернулось боком к берегу. Как видно, тревожный запах все же дошел к ноздрям космача.
Замирая от охотничьего хмеля, сотник вскинул карабин, навел мушку под лопатку зверя и, затаив вдох, мягко спустил курок.
В следующую секунду медведь кинулся к человеку, и Андрей запомнил маленькие пронзительные глаза, впившиеся в его глаза.
В первый миг во взгляде зверя, как показалось Россохатскому, даже не было злобы: одно ощущение боли и вопрос. Но почти сразу же космач затрясся от ярости и, рявкнув, пошатываясь, косо пошел вверх.
Зверь вырвался на берег, попытался вскинуть передние лапы, но завалился на бок. Тотчас вскочил снова и, рыча, тяжело ворочая головой, двинулся на врага.
Когда Россохатский опомнился, всё было кончено. Медведь лежал в аршине от него, уронив огромную оскаленную пасть на лапы, и смотрел синими остекленевшими глазами в гущу молодого ельника. Казалось, он хохочет во все зубы, разглядывая там синичку-пухляка, черная шапочка которой мелькает среди зелени.
Сотник бросил рассеянный взгляд на землю и удивился: в запорошенной траве желтели три стреляные гильзы.
Андрей сел на ствол сбитого бурей кедра и дрожащими пальцами стал сворачивать цигарку. Табака почти не было, одна пыльца, но все равно хотелось подымить и успокоить нервы.
Закурив, взглянул на убитого медведя и тут же отвел глаза. Почему-то стало неприятно, будто испачкал руки грязным делом.
«Экие сентименты! – выругал он себя. – Здесь тайга и законы тайги. Или я – зверя, или он – меня».
Россохатский без толку сидел, сосал из самокрутки дурной дым и не знал, что предпринять. Утащить тушу он не мог: зверь весил, самое малое, десять пудов. Оставить, даже на время, добычу нельзя: мясо расклюют, разорвут, растащат соболи, птицы, куницы, хорьки. А то может пожаловать и сама рысь.
Что же предпринять? Сиденьем мяса не унесешь!
Разве разжечь огонь или положить на добычу карабин? Запах металла и человека напугает хищников, во всяком случае – задержит их. А за это время можно сбегать в лагерь и привести людей.
Внезапно из-под ног Россохатского вырвался малый зверек, взлетел на лиственницу и резко засвистел. Почти тотчас за спиной сотника раздался треск: человек или зверь продирался прямо через заросли, не таясь, не страшась никого.
Хруст становился все отчетливее, он приближался быстро, и руки Андрея сами собой подняли карабин на уровень груди и передернули затвор.
Вот уже затрещало совсем рядом, и из ерника вышла… Катя. Она тоже держала наготове свою берданку; лицо раскраснелось, но на висках пробивалась бледность тревоги.
Кириллова была на этот раз в суконной юбке, на которую опускалась темная шерстяная кофта городской вязки.
И Андрею, помимо воли, бросились в глаза и ее легкая фигура, и стройные ноги в черных яловых сапогах.
Катя спросила, чуть задыхаясь, может, от быстрой ходьбы, может, от волнения:
– Целый?
– Целый, Катенька.
– Ну, слава те, господи! А то слышу – три выстрела, оробела: задереть медведь.
– Отчего ж решила, что медведь?
– А как же! На каборожку столь пуль не тратять. Сразу поняла: космач.
Она посмотрела сияющими глазами на Андрея, любуясь его тонкой фигурой и повторила:
– Слава господу – целый…
Спросила, лукаво узя глаза:
– А ты, чай, курить до смерти желаешь?
– Верно.
Она отвернулась, пошарила за кофточкой, достала кусок газеты, сложенный пакетиком.
Россохатский осторожно отогнул края бумаги, увидел щепоть махорки и, заглянув в довольные Катины глаза, признательно улыбнулся ей. Тут же свернул изрядную папиросу и высек огонь.
Они были так увлечены своей радостью, что не заметили Гришку, выросшего возле туши. Хабара стоял, опершись на винтовку, и разглядывал зверя, а может, лишь делал вид, что осматривает добычу. Столкнувшись глазами с сотником, пожал плечами и сказал, будто чрезвычайно удивился себе:
– А я без топора, паря. Никак, леший меня обошел.
Распорядился:
– Поди, Кириллова, Дикого покличь.
Катя топталась возле Андрея – и было видно: не хочет уходить.
– Иди, иди… – повторил артельщик. – Чё кулем стоять?
Когда женщина ушла, Хабара беззвучно рассмеялся, кинул Андрею:
– Ну, не полошись, сотник! Я все давно вижу. Сморгались, чай?
Россохатский покосился на Хабару, проворчал:
– Под ногти не лезь, право! Зачем?
Хабара отозвался хмуро:
– Красоту не лизать, парень. У меня на нее свой интерес, на Катю. Ты помнишь.
В чаще треснул валежник, еще раз – и все стихло.
«Не ушла сразу… Боялась, как бы ссоры не вышло…» – подумал Андрей, и впервые за время скитаний ему показалось, что он, пожалуй, не одинок в этой ужасной глуши.
Кириллова вернулась к реке с Диким. Мефодий не стал терять времени на расспросы, вытащил из-за пояса топор и живо срубил крепкую небольшую сосенку.
Медведю связали ноги, подвесили на жердь, благоухающую смолой, и, покряхтывая, потащили в лагерь.
Дин топтался у землянки, вытягивал шею так сильно, что его узкая бородка дыбилась в уровень с глазами, бормотал:
– Холосо, шибко холосо.
Медведя свежевал артельщик. Он выпрастывал зверя из его кожаной одежки с непостижимой быстротой и ловкостью.
Андрей стоял рядом, наблюдая за точными движеньями Хабары.
Смутные и противоречивые чувства отражались на лице Россохатского. Медведь был, точно воском, залит салом, и сотник понимал, что добыл артели отменное мясо. Но стоило бросить взгляд на связки безукоризненных мускулов животного, – и снова приходило ощущение невнятной жалости.
Гришка говорил, орудуя ножом:
– Чай, сала одного за три пуда будеть. Сладкий медведь!
Утром Хабара отослал Мефодия и Дина на промывку песка, а сам остался у лагеря: предстояло соорудить коптилку, нарезать ломтями и просолить мясо.
Коптильня оказалась не бог весть какое сооружение. Гришка врыл, в землю столб, накрыл его нехитрой, крышей из хвои, так что получилось вроде гриба. Вытесал из сухостоя палки-вешала и приспособил их под навесом. После того, с помощью Кати, нарезал медвежатину на тонкие длинные ломти и стал солить.
Повесив мясо на жердях, Хабара сложил под ним костер, посыпал мхом – и поджег. Дрова тихо тлели, и дым густо взбирался к вешалам.
– Моя служба теперь вся, – кинул Гришка Андрею, обтирая руки пучком травы. – Сутки, а то и двое – огню работа.
Мельком взглянув на Катю, распорядился:
– Я – на Билютый, однако. А ты, срок найдешь, шкурой займись.
– Дикой поскоблить, – с неудовольствием отозвалась женщина. – Мне еще черемуху толочь.
– Ну, Дикой – так Дикой, – не стал спорить артельщик.
И ушел, оставив Катю и Россохатского вдвоем.
Как только Гришка спустился к реке и пропал из виду, Катя подошла к Андрею, сказала, прижимая руки к груди, точно готовилась прыгнуть с обрыва вниз:
– Иди на закат, туда, где зверя убил… Я – за тобой. Иди…
– Зачем? – не понял Россохатский.
Женщина исподлобья взглянула на него и, пытаясь подавить раздражение, подтолкнула в спину.
– Иди, ваше благородие.
Сотник пожал плечами и вяло зашагал в лес.
«Что взбрело в голову? – думал он, наталкиваясь на ветки и забывая прикрыть лицо. – Какие тайны?»
Он вдруг обозлился и вслух обругал Катю:
– Право, дурит баба!
Женщина догнала его вскоре, и двигались они как-то чудно: не рядом, не парой, а гуськом. Кириллова ступала позади неслышным охотничьим шагом, молча, и только дыхание ее изредка долетало до него.
Вблизи Китоя Катя внезапно обошла Андрея и повернула на юг, лицом к далекой монгольской границе.
В версте от реки увидела хоровод елочек, забралась в него, проворчала:
– Шинель постели. Посидеть хочу.
Опустилась на жесткое выгоревшее сукно, зябко поежилась, попросила:
– Сядь близ. Погреться мне надо.
Россохатский сел, и она тотчас прижалась к нему, обвила руками его шею, но опять как-то странно, точно держала его губы на отдалении, боясь – станет целовать.
Андрей почувствовал, что ее руки дрожат, что вся она, как свернутая предельно пружина в сильной, но робкой руке. Посмотрел женщине в глаза, и ему показалось, будто они – небо, по которому волнами проносятся облачка, то грудясь в кучку, то исчезая бесследно. Он уже и сам стал волноваться, ощущая, как сильно ударяет сердце по горлу, уже почти зная – должно произойти важное и милое, – но держал себя в узде, не давая Кате, как в прошлый раз, обидеть себя.
Чтоб как-нибудь уйти от неловкости, сказал, одними глазами показывая на небо:
– Гляди, какое оно разное. Будто море.
Кириллова спросила, не отнимая рук от его шеи:
– Какое ж оно?
– Море?
– Да.
– Как слезы. Соленое.
– Нехорошо это – слезы.
Он не согласился.
– Случаются всякие. И в радости плачут.
Внезапно поинтересовалась:
– Ты свово коня сильно любишь?
И сама ответила: – Сильно.
Поглядела на кроны сосен, залитые солнцем, вздохнула.
– Всю войну – на Зефире?
Он попытался помотать головой.
– Нет, что ты! Подо мной трех коней убило. До Зефира дончак был… Видала дончаков?
– Откуда ж? Какой он?
– Казачий конь, Катя. У меня был старого, чистого типа. На взгляд неприметен. Невысок, голова горбом, ноги и шея длинны весьма. Зато быстр и поворотлив, как ящерка! А в бою и миг многое значит…
– Можеть, и так…
Андрею казалось, что Катя слышит его и не слушает, и он сердился в душе: «Нашла тему!». Но женщина не выпускала его из жестких объятий, и приходилось продолжать нелепый этот разговор.
Он сообщил, какие бывают у коней аллюры, то есть хода́, чем отличается карьер от галопа и что рысь – искусственный аллюр, а иной рысак покрывает за минуту без малого три версты. И оттого сердце у чистокровки вдвое больше сердца обычной лошади.
Россохатский отлично понимал, что весь разговор о лошадях не имел никакого значения для Кати, и Катя это тоже, бесспорно, понимала, потому что в жизни никак не обойтись без условностей, что ни говори.
Андрей думал об этом и оттого не сразу услышал слова женщины, будто приглушенные расстоянием.
– Ляг ко мне на колени. Можеть, так лучше будеть.
Он поглядел ей в лицо, увидел, что все оно теперь горит жаром, и сам ощутил в себе жар – и легкий, и знобящий, и праздничный разом.
Катя гладила его по волосам, пропускала их через пальцы, но всякий раз, когда Андрей пытался привстать, сильно прижимала его голову к коленям.
Сотнику казалось: Катя, задыхаясь, бежит сама от себя, не может убежать – и ею овладевает нервная приподнятость, похожая на отчаяние.
Она трепала его по щекам, роняла с грустью:
– Волос у тя ощетинился совсем… Постарел ты с виду.
Вдруг резко склонилась к Андрею, сжала его сильными, грубоватыми руками и, вся опав, лихорадочно зашептала ему в ухо:
– Скорей, Андрюшенька, скорей! Голубчик… скорей!.. Господи, какой же… Ну, скорей же!..
Она тыкалась ему губами в щеку, и были они жесткие, как сосновая кора, и жаркие, будто эту кору выбросили из костра миг назад.
Андрею тоже ударил в голову хмель, его точно окатило непомерным праздничным жаром: он в упор увидел синие, испуганно-торжествующие глаза Кати и тогда совсем уже перестал понимать, что вокруг и где они.
…Он долго целовал ее в лоб, в губы, в слезы – и все не мог оторваться. Потом выбился из сил и сказал, пытаясь выровнять дыхание:
– Я даже и помыслить не мог, Катя, что – первый у тебя… Боже мой… как же это?..
Ласковые эти слова почему-то не понравились Кирилловой. Во всяком случае, так показалось Андрею. Она поднялась с шинели, одернула кофту и усмехнулась.
– Не дорого дано, так не больно и жаль.
Он тотчас вспомнил, как старалась Катенька в прошлом походить на грубоватую, видавшую виды женщину, и теперь отчетливо понял, что внешняя эта жесткость – точно луб на стволе, назначение которого – защищать дерево от тычков и непогоды. Женщина не могла, разумеется, не радоваться тому, что стала ему близка, и все же должна была жалеть о том, что уже ушло и никогда не вернется.
Она поступала иной раз непонятно для Андрея и вот сейчас, сев рядом, сказала почти с вызовом:
– Давай в считалки играть, сотник.
– В считалки?.. – переспросил он, удивляясь, что ей взбрело в голову тешиться детской игрой именно теперь. – Ну, коли хочешь.
Катя стала считать, тыкая пальцем то в него, то в себя:
– Едет чижик в лодочке,
В офицерском чине.
Надо выпить водочки
По такой причине…
Андрею показалось, что она хочет, бог весть почему, уколоть его этим «чижиком в офицерском чине», и сказал о том Кате.
– Нет, – серьезно забеспокоилась она. – Так – в считалке. Я с детства знаю. А вспомнила: там – и причина, и офицер, и водочка… Ну вот, – последнее слово на тя пало – те моя воля закон.
– Какая же воля, Катя?
– Исполнишь?
– Да.
– Все?
– Да.
Она объявила, глядя ему в глаза:
– Выпить хочу. Достань мне веселухи, Андрей.
Россохатский спросил смущенно:
– Где ж взять, девочка? Тут лавок нет.
Она обняла его за шею – обветренную, загорелую, огрубевшую в пору боев и скитаний, – поинтересовалась:
– У тя деньги есть? Али чё ценное?
Он безнадежно вывернул карманы, стал обшаривать себя и вскрикнул обрадованно:
– Крест золотой, Катя! Папа, провожая на фронт, надел.
– Ну, вот и ладно. Поди к Дину, отдай. Он спирту нальеть.
Легонько подтолкнула его.
– Однако поторопись, голубчик. Непогода идеть.
– Отчего ж?
– Совсем ты глух и слеп! Взглянь на бурундучишку… Да не туда! Вот на лежалой сосне бегаеть.
Россохатский перевел взгляд на обрушенное дерево и действительно увидел небольшого ловкого зверька в светло-рыжей шубе с пятью продольными полосками поверху. На мордочке земляной белки сверкали черные выпуклые глаза, обрамленные светлыми колечками. Казалось, зверек носит очки. Он взмахивал длинным хвостом, с любопытством глядел на людей, то и дело набивая защечные мешки семенами… Но вот – замер свечой, схватился лапками за голову и… заплакал.
Андрей удивленно покачал головой: тоскливый крик был, будто плач ребенка.
Зверек еще с минуту стоял на валежине и внезапно исчез неведомо куда.
– Так отчего ж, Катя, ненастью быть? – вспомнил сотник.
– Вот те и раз! Ты ж слыхал, как стенал бурундучишка. А он непогоду загодя чуеть.
Катя снова подтолкнула Андрея.
– Иди. Топор и спички мне оставь.
Проводив Россохатского, женщина вырыла заостренным суком яму в аршин глубиной, подожгла на дне бересту и мелкую щепу и сунула туда стоймя сушины. Когда вверх ударил прямой узкий столб огня, Катя села на шинель, ближе к теплу и… заплакала. Она и сама не смогла бы сказать, отчего плачет, но знала: надо выплакаться, как же иначе?
Андрей вернулся, запыхавшись, положил на шинель алюминиевую флягу с таким же стаканчиком, сухую пресную лепешку, кусок вареного мяса.
Катя сидела, смежив веки, будто спала. Но как только Андрей опустился рядом, поинтересовалась, не открывая глаз:
– Принес?
– Да.
Она обняла его и стала зубами легонько кусать ему губы. Теперь в ее взгляде не было и тени былой робости и колебаний и он снова загорелся хмельным огнем.
Андрей ласково отстранил женщину, налил спирт в стаканчик. Подавая плошку, предложил:
– Выпьем за все доброе, Катя.
Кириллова прищурилась, сказала жестко:
– Вверх корнем дерево садишь. Ума нет.
– О чем ты? – не понял Россохатский.
– О том же. Сначала – за любовь, парень!
Андрей понял ее, смутился:
– Прости. Конечно – за любовь.
Катя подняла стаканчик, покосилась на Россохатского.
– За здоровье того, кто любит кого…
Помедлила, заключила, уже не глядя на Андрея:
– Счастье – оно чё вешнее ведро… Вот – ни девка, ни баба, ни мужняя жена…
Резко опрокинула стаканчик в рот – и вдруг вся сжалась, потеряла дыхание, вскочила на ноги, чтоб укрыть от Андрея лицо. И он снова понял, что она лишь старается быть разбитной и знающей бабой, да вот – не получается у нее.
Когда Катя наконец отдышалась, Россохатский налил себе, выпил и подвинул ей еду.
Ели с наслаждением, даже с жадностью, счастливые, молодые, уставшие от ласк и волнений этого необыкновенного дня.
Костер начал опадать, и Россохатский поднялся с шинели, чтоб набрать сушняка. Подживив огонь, полюбопытствовал:
– Откуда хмельное у Дина? Он – спиртонос?
– Дин – все, – усмехнулась таежница. – Я так догадываюсь: он и золото мыл, и соболя промышлял, и веселуху через границу носил. О женьшене ты сам слышал. Да и с хунхузами, надо быть, по тайге шатался. Чай, всеми псами уж травлен.
– Чей он? Где его родина?
– Леший знаеть! И на китайца похож, и на бурята, и на монгола зараз. А можеть, тоф [46]46
Тоф, тофалар – представитель малого народа, живущего в Саянах.
[Закрыть]. Паспорта нет.
Снова наполняя стаканчик, Андрей подивился:
– Мы же вместе шли. У Дина – ничего, кроме котомки.
– Спиртоносы таскають свое добро в плоских жестяных банчках, бываеть – в резиновом рукаве… Одни вино прячуть от глаз, другие – душу. Коли душа темна.
Начал накрапывать дождь, и вскоре крупные капли застучали по елочкам, зашипели в костре.
– Пора домой, Катенька. Пойдем.
Они вернулись в лагерь своим следом, и Андрею показалось, что мужчины лишь делают вид, будто спят. И он был признателен им за маленькое послабление, хотя в глубине души и поражался тому, что эти грубые, самолюбивые люди так легко уступили ему женщину.