355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Гроссман » Камень-обманка » Текст книги (страница 20)
Камень-обманка
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:47

Текст книги "Камень-обманка"


Автор книги: Марк Гроссман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)

Люди продолжали напряженно разглядывать тушу, готовые ко всему.

Медведь не поднимал головы, но все-таки Дин, помня о наказе артельщика, выстрелил в ухо зверя еще раз.

– Ну, вот и все, – выдохнул Хабара, и в его голосе не было торжества, а сквозила одна непомерная усталость.

Он закурил и, присев на сугроб, сказал Андрею:

– Поди в зимовье. Заложи Зефира в скачки́. Мы с Дином пока жарник разожжем, погреемся.

Россохатский тотчас развернул лыжи и направился к Шумаку. Задача ему была по душе, может, оттого, что уходил от залитой кровью туши медведя, от места схватки, чем-то ранившей его сердце, а может, и потому, что беспокоился за Катю.

Дверь в избу легко подалась, и Андрей, чувствуя, что не в силах сдержать бой сердца, кинулся в горницу. Катя месила тесто у окна и, услышав шум, резко обернулась. Лицо ее мгновенно осветилось улыбкой, и Россохатский не вдруг заметил на нем следы слез.

– Что такое? Иль ломился он к тебе, негодяй?!

– Кто? – не поняла женщина.

– Дикой, кто ж еще? Обижал тебя?

Кириллова усмехнулась.

– Как это?

– Не дури. Сама знаешь – как.

Она кивнула на берданку, прислоненную к стене.

– Есть и на него гроза.

– А слезы отчего? Зачем плакала?

– Я? За тя боялась. Потому.

Андрей обнял Катю, стал целовать в терпко-соленые глаза, и это была радость оттого, что с Катей ничего не случилось и день прошел без беды.

Отпустив женщину, спросил:

– По какому случаю пироги? По мишке поминки?

– Не… – покачала она головой. – День ангела твой нынче. Забыл, небось.

Андрей удивленно и весело посмотрел на Катю. Ему, и в самом деле, в эти дни должно исполниться двадцать шесть. Но ведь никто не ведет точного счета суткам, да и забыл он о своих именинах среди немалых и непривычных забот. Когда-то, еще на Китое, Катя спросила его о дне рожденья – и вот, выходит, запомнила надолго.

Он благодарно взглянул ей в глаза, погладил руки, запачканные мукой.

Катя проворчала довольным голосом:

– А пошто не спросишь, из чё пирог?

Андрей улыбнулся.

– Из чего?

– Из черемухи. Еще в августе набрала ягод да потолкла в муку.

Она пытливо посмотрела на Россохатского.

– Теперь сама спрошу. Заломали медведя?

– Да.

– За конем явился?

– Да.

– Ну, иди. Вернетесь – и пирог поспееть. Иди, иди. Поскорей накормить вас охота.

Сотник заложил жеребца в оглобли саней и, взяв Зефира под уздцы, повел к реке.

Сначала шли довольно быстро, потом, в тайге, приходилось выбирать дорогу, тыкаться из стороны в сторону, лаже возвращаться назад.

С добычей вернулись только вечером.

Хабара сходил в баньку и притащил Мефодия. Дикой, увидев тушу, вдруг охотно согласился ее свежевать, и сотнику почудилось, что кривой – просто трус. Именно потому не пошел на охоту. А это смирное и, пожалуй, грязное дело выполнит с прилежанием.

Артельщик выделил в помощь одноглазому старика, – надо было разделать и заморозить мясо.

За праздничный стол сели поздней ночью.

– Ничё, – успокаивала Катя, – отоспитесь. Не на пашню бежать.

Дикой уселся за стол так, будто ничего не произошло, и он всем в избе брат и близкий друг. Подмигнул женщине, потер руки, крякнул:

– А ну, где тут жрать учат?

Дин примостился на край скамьи, достал из чехла нож, мелко нарезал какую-то сушеную травку.

Катя подала вареную медвежатину, черемуховый пирог, достала из-под нар резиновую посудинку, принесенную китайцем из Иркутска. Разлила спирт, подняла кружку, сказала, сияя глазами:

– За Андрея Васильича! Приятно кушать!

Мефодий рвал медвежье мясо крупными крепкими зубами, обливался по́том, без устали хвалил Катю.

– Голодный ты вечно, как огонь, – добродушно усмехаясь, заметил Хабара. – Ну, мозоль, мозоль зубы, паря.

Однако Дикой скоро захмелел, лез ко всем целоваться, хватал Катю за юбку, а под конец заявил, что больше ни одной минуты не может находиться посреди такого сброда и немедля идет спать в баню.

Его провели в землянку, помогли забраться на полок.

На другой день все поднялись поздно, за исключением Хабары. Андрей, встав, узнал, что артельщик исчез. Свежая лыжня уходила к берегу Шумака.

Вернулся Гришка к обеду, усталый и мрачный, а больше того – голодный. Катя вытащила ему из ведерка кусок мяса и жира, и Хабара в десять минут справился с ним.

– Ну, чё выходил? – спросила Кириллова, глядя в сторону.

– Протолкался попусту, – буркнул Хабара. – Еле ноги принес.

Весь этот день и ночь он спал, зато в наступившее утро поднялся прежде других, наколол полешков, истопил печь, заварил в неизменном ведерке чай из чаги.

Занимался рассвет. Грузные вершины белков покрывал туман. Тяжело, по-медвежьи ворочаясь, он стекал в долину, и тяжкая подвальная сырость уже докатывалась до зимовья. Деревья, выступы скал, снежные языки, сползавшие с гольцов, тонули в ды́мке, похожей на снятое молоко, и мир вокруг был унылый и тусклый.

Всю ночь шел обложной снег, пороша прикрыла старые следы, и вся земля стала, как белая тетрадь.

Гришка прошел к сараю, открыл дверь из тяжелых кедровых плах и, зануздав Зефира, вывел его во двор. Хабаре ночью блазнилось, что конь рвался с привязи, храпел, и артельщик подумал, что жеребец застоялся и сильно скучает.

– Гуляй, паря, – сказал он коню. – Обленишься – сдохнешь. И так бываеть.

Зефир, ощутив зубами металл уздечки, поднял голову, и глаза его повеселели. Он тихо заржал, ударил передней ногой в снег и, повинуясь поводу, быстро пошел за Хабарой.

Таежник дошагал до баньки, совсем уже было собрался поворачивать к избе – и вдруг, будто споткнувшись, замер, хмуро разглядывая следы на свежей пороше.

Вся его фигура в эти минуты была, как огромный вопросительный знак, запятнавший гладкую белизну бумаги. Он долго стоял согнувшись, потом даже опустился на колени. И, убедившись, что подозрения верны, почувствовал, как сразу стало сухо во рту.

На снегу совершенно отчетливо были видны переступы крупного медведя. Космач бродил под стенами баньки, поднимался на задние лапы, грыз края крыши и, надо полагать, перед самым утром ушел в тайгу.

Несведущего человека такие следы вполне могли ввести в заблуждение. Походили они на отпечатки валенок, только тот, в «валенках», ступал не носками вразлет, пятками внутрь, как человек, а наоборот. Да, кроме того, на передней кромке следа виднелись неглубокие ямки от пальцев и чуть приметные полоски, оставленные когтями.

Это были следы  х о д о в о г о  медведя, следы  ш а т у н а.

Гришка отлично понимал, что это значит. Медведи не приспособлены к жизни в занесенной снегом тайге. Обычно еще по чернотропу, до первой пороши, они ищут себе надежное место где-нибудь у ручья или реки, расширяют и углубляют яму под корнями вывороченного дерева, иногда роют ее в буреломе. Натаскав подстилки в берлогу, космач залегает на всю зиму в спячку, вернее – в неглубокий сон, в забытье.

Но так случается не всегда, и зверь в нужде оставляет лежку. Иной раз его гонит наружу опасность, чаще всего – человеческие голоса или шум. В другом случае – временная оттепель, затопившая берлогу водой-снежницей. Однако главная беда другая: большинство шатунов, бродящих зимой по тайге и дуреющих от голода, бросают укрытие сами: выпала трудная, бескормная осень. Зверь не успевает ко времени спячки накопить запасы жира, без которого ему все равно не пролежать долгие месяцы в относительном тепле и безопасности.

Гришка отлично понимал, что это значит.

Такой шатун – страшная угроза для всего живого. Он чуть не круглыми сутками бродит по тайге, измученный и озлобленный до крайности: природа почти ничего не дала косолапому для зимнего промысла. Да и то ведь надо помнить: всё в эту пору вокруг белым-бело, только он, черная немочь, виден на сто верст окрест всякому глазу.

Мохнач, обычно убегающий при появлении человека, зимой прет и на собаку, и на охотника: голод мутит ему мозги, притормаживает вековые инстинкты. Дело доходит до того, что шатун поднимает из берлоги своего же брата, медведя, и съедает его.

Гришка поежился. Попадись ему, топтыге, в такой час один на один да сплошай на мгновение – и останется от тебя лишь груда рваного мяса и ломаных костей. Ведь у него, дьявола, силища какая и когти, считай, четыре дюйма! Царапнет крюками – и кишки прочь.

Хабара завел Зефира в сарай и поспешил в избу.

В доме никого не было, кроме Дина. Андрей и Катя, захватив ружья, ушли на Шумак. Китаец сидел у огня, грел тонкие сухие ладони над печью, и не повернул головы, когда появился артельщик.

Это рассердило Гришку. Ему вдруг отчетливо показалось, что судьба свела его с дрянным народом, и оттого он, Хабара, должен постоянно печься о других, добывать им еду, хранить от опасностей. А что взамен?!

Дин, чуть приподняв веки, спросил:

– Ты чиво плохая, Глиша?

Таежник сел рядом с китайцем, процедил сквозь зубы:

– У баньки след  х о з я и н а, Дин. Седня, близко к свету, был у нашей избы шатун.

Старик медленно повернулся к молодому человеку, посмотрел на него пристальным, изучающим взглядом, и лицо китайца сразу покрылось морщинами, точно кожу оплели мелкой и частой сеткой.

– Чиво делай, Глиголий, а?

– Караулить надо, старик. Дикому не говори, у него туман в голове. Вдвоем ночью покараулим. Придеть мохнач…

– Ладына, – согласился старик. – Я помогай буду. Надо убивай мишку. Мы не убивай, он нас кушай. Бухао [57]57
  Бухао – плохо ( кит.).


[Закрыть]

Гришка и Дин решили ночами дежурить у сарая, возле которого тоже обнаружили медвежьи переступы. По следам было видно, что мохнач топтался перед клетушкой Зефира, скреб дверь, и оттого, значит, рвался с привязи и храпел жеребец во тьме.

Позже сговорились, что Россохатский и Катя, хоть и останутся в избе, но не сомкнут глаз, чтоб помочь охотникам, коли придет нужда.

Две ночи засада таилась у открытой двери сарая, карауля шатуна. Иногда люди уходили попеременке в зимовье погреться и возвращались. Погода стояла ясная, все было отменно видно на мерцавшем снегу.

Медведь не явился. Пороша была чиста.

В ледяной тишине ночи люди не услышали никаких посторонних звуков. Иногда хрупал сеном или переступал с ноги на ногу Зефир; еще реже доносился до ушей Гришки разговор Андрея и Кати, подходивших к окну, и тогда Хабара хмурился и тоскливо думал о табаке.

Катя, боясь заснуть, ласкала Андрея, тихо вздыхала.

– Тебе нехорошо? – спрашивал Россохатский, ловя неровное дыхание женщины.

– Нехорошо.

– Отчего же? Мы вместе, и угрозы нет.

– Да не о том я, – хмурилась Кириллова. – Вместе, когда вдвоем. А здесь, как на базаре, кругом галдять. Уж лучше и совсем не видаться.

В новую ночь Андрей решил подменить Хабару, но Гришка досадливо махнул рукой: «Тут сноровка нужна, парень!»

Еще две ночи прошли спокойно.

– Ну, пронесло, небось… – заключил Хабара. – Чё перезевываться?

Его поддержали: тайга огромна, и не нужда шатуну беспременно топтаться возле людей и лезть на рожон!

Дикой раз в день заходил в избу за харчем и снова исчезал в баньке. Пил он, вероятно, по глотку, но постоянно был хмелен, и на уговоры вернуться в избу – лишь усмехался.

Как-то, подставив Кате миску, пошатнулся, но, устояв на ногах, пробормотал:

– Слышь, Катька, приходи в баню, ждать буду. А? Не куражься.

– Ступай, ступай! – подтолкнула его в спину Кириллова. – Стыдом-то тя бог обобрал. Выспись сначала.

Мефодий тихонько засмеялся, подмигнул.

– Это можно… Проспаться – можно… Забега́й, что ли…

* * *

В этот вечер все легли рано, и вскоре над зимовьем, над тайгой, над гольцами выплыла огромная медно-багровая луна, и ее беспричинно-тревожный свет повис в ледяном воздухе, как отблеск недальнего пожара.

Но так было недолго. Почти тотчас с востока подул ветер, на ближние хребты надвинулась туча, заклубилась, стала стекать вниз, к кедрачам. И сразу тягуче заныли, зашепелявили сосны и ели, и заухал где-то в глубине леса не то зверь, не то птица, чуя опасность.

Однако тучу тут же разбило ветром, лунные отблески снова упали на землю, и лишь по-прежнему продолжал в чащобе опасливо подвывать странный, неведомый зверь.

…Мефодий сидел за столом, как нагорелая свеча, жевал медвежатину, и тоска распирала ему душу. Все живое, пусть вокруг черная ночь жизни, должно иметь просвет впереди, хотя бы маленькую надежду на счастье и благополучие. А он, Дикой, весь век из синяков не выходит. Эта жалкая мыслишка вцепилась ему в голову, точно клещ, и одноглазый даже застонал от обиды.

Всю жизнь Мефодия точила боль по деньгам, по богатству, по достатку, и ради той сильной боли сломал он свою крестьянскую судьбу, пустился во вся тяжкая, жрал, что придется, спал, где заставала ночь, убивал людей и воевал в чужом его душе войске.

Вот уж, кажется, совсем засмеялось ему счастье, осело в руках золото той иркутской бабенки, и – на́ тебе! – суд, и расстрел, и бегство сюда, в злые, зверьи места. Выходит, голову сняли, а шапку вынес…

Дикой желчно сплюнул. Разве потащился бы он в Саян, когда б не жаркая мечта о золоте! Да и попал-то сюда вовсе нелепо, по нужде, по чистой случайности.

Он, будто вчера было, помнит день, что так жестко повернул ему судьбу. Кое-как оклемавшись после расстрела, прятался тогда в окраинных, разбитых войной лачугах Иркутска. Тупея от голода, пробирался в Ремесленную слободку, либо в Знаменское, просил подаяние и снова скрывался, поджидая случая, чтоб убежать подальше, туда, где его никто не знает. Жил как волк – то слишком сыт, то голоден донельзя.

Однажды, когда просил милостыню, подошла женщина, кинула в рваную шапку ломоть хлеба, внезапно сказала:

– Хапаный рубль впрок не идет, значит?

Усмехнулась.

– А мне врали, что тебя, идола, свои же расстригли… Уцелел…

Похолодев от страха, Мефодий поднял на женщину целый глаз – и вовсе обомлел: перед ним стояла та самая бабенка, у какой он когда-то отнял золото.

Дикой ждал: сейчас завопит, позовет людей, – и приготовился к бегству, даже к драке. Но женщина и не думала поднимать крик.

Она как-то странно засмеялась, полюбопытствовала:

– Плохо тебе, шаромыга?

Не услышав ответа, уверенно заключила:

– Плохо.

Еще раз взглянув на злое и растерянное лицо одноглазого, сказала:

– Поворота в жизни желаешь?

Мефодий встал, поднял шапку с медяками и хлебом, проворчал:

– В ЧК потащишь?

– Зачем же? – удивилась бабенка. – Я ее не более твоего ценю.

В голосе женщины не было угрозы и хитрости, и Дикой решил: пожалуй, ничего худого не случится. Хотела б уязвить за старое – давно бы толпу собрала.

– Пойдем со мной, – распорядилась она, оглядываясь. Но тут же усмехнулась. – Приметен сверх меры. Стемнеет – тогда иди. Не забыл, небось, где живу…

Дикой явился в памятный дом на 4-й Солдатской, как условились, в сумерках. Постучал в ставень – и вскоре очутился в просторной комнате, освещенной керосиновой лампой.

Хозяйка задвинула засов, кивнула на прихожую.

– Поди сполоснись, запаршивел весь.

Умывшись с мылом, Дикой вернулся в горницу и увидел, что на столе, с краю, стоят графин, тарелки с мясом и соленой капустой.

– Ешь, – сказала женщина. – Голодный мужчина – гадость. Не люблю.

Налила в стакан водки, подвинула Мефодию.

– Выпей.

Подождав, когда гость насытится, спросила:

– Чем занят?

Дикой усмехнулся.

– Скучаем помаленьку.

– Ну да. Сама видела.

Покачала головой.

– Значит, и впрямь, тебя расстреляли, хапугу!

Мефодий жалко пожал плечами.

– Ах, господи, кто не бит был!

Баба налила еще водки, махнула рукой.

– Это так – к слову. Дело к тебе. С японцем хочу свести. Он – ювелир, и ему без золота, как тебе без воровства. На Шумаке, река такая, болтают, богатимое золото есть. Найдешь – навек с нуждой разминешься. И тебе хорошо, и япоше. Что скажешь?

Спирт уже сильно согрел Мефодия, все вокруг стало светлее, проще, лучше, и пригрезилось: в образе этой бабенки наткнулась на него сама удача. Дикой даже попытался похлопать хозяйку по спине, но она оттолкнула оборванца, и Мефодий мрачно рассмеялся.

– Гляди, вековухой помрешь. Без мужского сословия.

– Не твоя боль. Ну, как решаешь?

– Тащи свово благодетеля! – согласился Мефодий. – Поглядим, что за птица!

Японец пришел на следующий вечер. Он вежливо поздоровался с оборванцем, внимательно оглядел его, но себя не назвал.

Потыкав для приличия вилкой в рыбу на столе, старик приступил к делу. Он сообщил, что хочет нанять артель для поисков Золотой Чаши. Сам он немолод и хвор, в Саян пойти не может, но щедро заплатит людям в случае удачи. Легенда о кладе – не выдумка, – ему приносили золотые окатыши с Шумака. Хозяин сведет Дикого с Дином. Китаец сносно знает места, где надо искать клад, и они присоединятся к остальным членам артели. Время от времени их будут навещать слуги японца, чтоб доставить припас и взглянуть, как идет дело.

– В случае успеха, – заключил старик, – я гарантирую вам приличную жизнь в Китае, Японии или Сингапуре. У вас будет свой дом, а в своем дому – каждый Бэнкэй [58]58
  Бэнкэй – легендарный японский силач.


[Закрыть]
.

Он кивнул хозяйке, и та тотчас наполнила стакан оборванца.

Дикой выпил, тотчас захмелел, молол нечто веселое: дескать, о чем говорить, мы – люди надежные, хлеб зря не едим, за нами не пропадет, сказано – сделано.

Японец слушал вяло, однако не перебивал. Когда бродяга утих, хозяин заговорил снова.

– Насколько я знаю, не ладите с властью. Но я коммерсант, политика – не мой конь. Мой буцефал – деньги. А деньги и в аду сила, господин Дикой.

Старик вздохнул.

– В горах можно потерять голову, но в наш век это может случиться везде. Не спотыкаются – лежа в постели. Итак?..

Мефодий подмигнул старику.

– А что ж – поищем! Авось – пофартит!

Дикой тогда полагал – сильно повезло. Только б найти Чашу! А там – лови его в тайге! Ха! Захотел от кошки лепешки.

И вот – что же в итоге: отправился в чертову глушь, в это зверье царство, – и снова судьба погладила против шерсти, и душа на волоске висит, хоть рождайся сызнова!

Он грустно плеснул в корытце немного спирта, выпил, и его окатило жаром, будто наглотался каленых камней. Когда вспышка прошла, стал думать, как жить дальше. Дин, эта потертая лиса, ни разу за все время, что они в Саяне, не заговорил с ним, Мефодием, о Золотой Чаше. Может, китаец сам норовит отыскать водопад и получить мзду? А-а, наплевать Дикому на Чашу, мало ли баек бродит по земле о всяческих кладах, сапогах-самоходах, о скатертях-хлебосолках!.. Стой, а почему байки? Вдруг и впрямь есть на Шумаке такая Чаша, и он, мякинная голова, упускает свой фарт! Нет, тут ухо держи востро!

А что он знает о Чаше? Да ничего, окромя того, что числится она здесь, на этой плюгавой речонке! Хозяин, что знал, сказал, чай, Дину и Хабаре. А ему, Дикому – накось!.. Все – вразбродь…

«Толку́ век, а то́лку нет…» – обиженно подумал Мефодий о своей жизни.

От этого стало грустно, даже тошно, и он, чтоб успокоиться, стал говорить себе вслух – что на веку всё так: то подсвистывает те судьба, а то, как с леща, чешую скребет и дерет.

Но эти мысли все равно не приносили успокоения, и тогда Мефодий, покачиваясь и жалея себя до слез, стал петь. Голоса у него не было и в помине, потому он просто выкрикивал и растягивал слова:

 
И больше мне спать не придется
Ни зимних, ни летних ночей,
И так моя жизнь пронесется
Под звоны кандальных цепей…
 

Мефодий думал: если извыть душу, то будет легче, – а стало совсем худо, и он внезапно заплакал мутными искренними слезами, окончательно решив, что конца этой нитке не будет, и беда идет на беду, и вот жизнь скоробила его вдоль и поперек.

После песни молчание одиночества стало еще резче и нестерпимей, и Дикой вдруг затопал по клетушке и стал поносить власть, которая одна была виновата в его неудавшейся, собачьей жизни. Это она, власть, обрядила Россию в солдатскую шинель, и порядок ввела, как на плацу, – ни выпить до безумия, ни бабу поломать, ни лишнего куска мяса съесть никому не позволено. А как же – недуг ее бей! – с дворцами, которым грозила войной, и смерть буржуям, и мировой пожар в крови?!

И Дикой снова почувствовал, что обманут, что зря, не за понюшку табака, совал голову под пули, и везет ему, как камню на мостовой, который все топчут. Известно – свой рот всегда ближе, и каждому свой червяк сердце точит, и ни к чему в жизни высокие слова, потому что весь смысл этих красивых слов только в том, чтоб оправдать любую подлость в свою пользу.

Он снова налил в корытце спирта, выпил. Наконец почувствовал, что сильно хмелеет, обрадовался этому, ощутил во всем теле необычайную легкость, даже праздничность, будто после удачной баньки.

Бросил взгляд на плошку с медвежьим салом, и пригрезилось: сгорбленный фитилек распрямился, засветил поярче, и колючие хлопья сажи на потолке и стенах теперь похожи на черный бархат, о котором когда-то тоже болел Дикой.

И в эту минуту ему отчаянно захотелось к бабе, к какой-нибудь бабе, чтоб ласкала его, и жалела, и сама требовала ласк, не давая передышки и восхищаясь им.

Он представил себе Катьку, синие ее глаза, и как они горят в любви, – и решил сейчас же, немедля, идти в избу и звать Кириллову с собой, а нет – так изломать ее кулаками, истоптать ногами, может, и полоснуть ножом, чтоб знала, стерва, какой есть закон, когда людям плохо!

Но он тут же усмехнулся, ибо не был уж так пьян, чтоб не понять: его выкинут из зимовья, изобьют, даже пристрелят, как только ударит Кириллову.

Дикой вздохнул и замысловато выругался. Спать ему совсем не хотелось, уже наспал на всю зиму вперед, и Мефодий жалко поморгал целым глазом.

– Живешь – не с кем покалякать, помрешь – некому поплакать…

Он снова стал вспоминать Катьку, как она себя вела, и вдруг решил, что ее холод ничего не значит, потому что не может же она при всех кинуться ему на шею, а так, какая ей разница! – был бы мужик и все.

И он, хмельно усмехаясь и покачиваясь, почти поверил, что Катя непременно придет, придет именно теперь, надо только набраться терпения и подождать.

Он даже стал прислушиваться к застенным звукам, и ему уже чудился осторожный скрип шагов, и легкое покашливание взволнованной женщины, и нерешительный стук в дверь.

Мефодий замер, весь согнувшись дугой, будто превратился в одно огромное ухо, и радость вперемежку с тревогой заполнила все его существо.

Он вздохнул облегченно и нервно, когда и в самом деле в дверь мягко ударили кулаком, не сильно, но и не очень тихо, будто с потягом, чтоб слышал лишь он, Дикой, и никто больше.

Мефодий, возбужденный и довольный до крайности, положил пальцы на засов, спросил хрипло:

– Кто?!

Ему показалось, что женщина там, за дверью, недовольно хмыкнула, точно хотела сказать с язвительностью: «Кто же к те, дураку, еще явится, окромя меня!» – и Мефодий отворил дверь.

В то же мгновение к нему метнулась огромная волосатая лапа с крючьями, и последнее, что Дикой увидел, теряя сознание от жгучей, опалившей все тело боли, были разъяренная харя с жаркой вонючей пастью и безумно-бешеные глаза, слезившиеся от голода.

Медведь вырвал Дикого на снег, схватил одной лапой за спину, другой – за шею, сдвинул лапы – и в тот же миг у человека хрустнули шейные позвонки. Точно отсеченный ножом, оборвался лютый, вовсе нечленораздельный не то крик, не то храп.

В следующую секунду зверь вонзил клыки в тело Мефодия, когтями содрал кожу с его головы и, хмелея от крови и нежданной удачи, с ревом стал мять добычу.

Россохатский первый услышал этот рев. За годы войны он научился при опасности выбрасывать себя из сна, будто пружиной, и одного мгновения хватило, чтобы сгрести карабин и кинуться из зимовья.

За ним, еще ничего не понимая, кроме того, что случилась беда, выскочили Катя, Хабара, Дин.

У баньки, в ясном свете круглой луны, огромный тощий медведь доламывал то, что осталось от Дикого.

Андрей еще на бегу вскинул оружие и, уперев ствол в очертания зверя, нажал на спуск. Тут же передернул затвор, выстрелил снова и, перезаряжая карабин, услышал беспорядочный залп рядом.

Шатун вздыбил, и над ночной онемевшей тайгой пронесся испуганный, злобный, отчаянный вой зверя.

Кинув добычу, медведь метнулся к пряслу и, тяжело перемахнув через него, бросился наверх, к гольцам. Он мчался обычными своими переступами, с виду будто бы неуклюже, а на самом деле полным ходом, держа тело, как всегда, наискось к тому направлению, каким уходил.

Хабара поймал медведя на мушку, чуть поднял ствол и спустил курок.

Звук выстрела круто ударил в горы, вернулся, отраженный, к людям, но шатун продолжал быстрый опасливый бег и вскоре скрылся из глаз.

Хоронили Мефодия утром, как только развиднелось. Неподалеку от зимовья раскопали снег, а все остальное поручили Дину. Китаец быстро и ровно исполнил несложный ритуал и, закидав могилу снегом, вернулся в избу.

Катя молчаливо готовила завтрак, Хабара и Россохатский чистили оружие, и никто не задал старику никаких вопросов. Никому не хотелось сознаваться, и никто не сказал бы об этом вслух, но все, кажется, почувствовали если не радость, то, во всяком случае, неясное облегчение от смерти этого человека. Он был не только дрянной, но и бесполезный член артели, злой, недалекий, торчавший у всех бельмом в глазу. И может, к лучшему, что сошел с их дороги.

Гришка, наконец, прислонил чистую винтовку к стене, прохрипел:

– Не попал я, стало быть, в шатуна. И все не попали.

– Все попади, – возразил Дин. – Я смотли след, везде кловь. Мишка далеко не уйди. Умли есть мишка.

– А-а, это добро… – равнодушно отозвался Хабара. – Можеть, поищем потом.

Он взглянул на Катю, проворчал:

– Нежданная смерть – человеку находка.

– Легче всех нечаянная смерть, – согласилась Кириллова. – Да и то сказать – плут первого разбора, прости господи. Ну вот, бежал от дыма, да и упал в огонь…

Андрей посмотрел на Катю и Хабару – и промолчал. То, что они говорили о Мефодии, было, пожалуй, бесстыдно – и все же – правда. Здесь каждый не свят, но Дикой был ненавистен всем, всё тщился на чужом горбу в рай въехать, одному себе счастье составить. И вот – промошенничал век, да так, плутом, на тот свет ушел.

Однако рассуждая так, Россохатский почувствовал уколы совести. Выходило, радовался тому, что Дикой, который хотел стать между ним и Катей, теперь мертв и неопасен. «Да изымется язык мой от гортани моея!».

Один Дин отнесся к гибели Дикого, казалось, равнодушно. Дождавшись, когда поспеет завтрак, он подставил женщине свою миску, аккуратно хлебал суп, заедая его крошечными кусочками лепешки.

Катя сказала Андрею:

– Пойдем, побродим по тайге… Еда в душу нейдеть…

Россохатский кивнул, и они вышли на свежий, уже пронизанный весной воздух и молча зашагали к Шумаку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю