355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Правда » Площадь отсчета » Текст книги (страница 8)
Площадь отсчета
  • Текст добавлен: 25 марта 2017, 18:00

Текст книги "Площадь отсчета"


Автор книги: Мария Правда



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц)

13 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА, ВОСКРЕСЕНЬЕ, ДЕНЬ, МОЙКА 72, С. – ПЕТЕРБУРГ

Если еще ранее и были сомнения, то теперь их не оставалось. Правительство все знает, значит, надо выступать немедля. В том, что оно все знает, сошлись все. Не может быть, чтобы Ростовцев в личной беседе с Великим князем не сказал ему большего…

– Лучше быть взятыми на площади, нежели на постели, – подытожил Николай Бестужев, – пусть лучше узнают, за что мы погибаем, нежели будут удивляться, когда мы тайком исчезнем из общества. Главное, что никто не будет знать, где и за что мы пропали!

– Да и подлецы мы будем, ежели после всех клятв наших не воспользуемся случаем, – соглашался Пущин.

«Вот эти двое – люди дела, а не слова, – думал Кондратий Федорович. – Ах, если бы таких было поболее среди нас!»

И действительно, людей было много – они уже не помещались в скромной рылеевской гостиной. Кивера, шпаги, эполеты. А на поверку – одни крикуны.

– Надо разбить кабаки! – самозабвенно кричал Якубович. – Чернь должна опьяняться! – сам он уже, судя по всему, успел опьяниться. Глаза его были красные, мутные. – А там, взять в ближайшей церкви хоругви и с иконами, с пением – на площадь! Только так!

– Ни в коем случае, – махал руками Рылеев. – Никакой черни! Никаких кабаков! Народ должен видеть, что мы свято исполняем закон. Поэтому–то и собираемся перед Сенатом и действуем от его имени!

– Ежели мы не выступим, нас возьмут по одному, – тихо говорил Николай Бестужев брату Александру, – это сейчас Николаю Павловичу некогда было допрашивать этого иуду. После присяги, если все сойдет благополучно, начнутся аресты. И тогда – тю–тю, – он красноречиво провел пальцем вокруг шеи.

Братьев Бестужевых в комнате было трое. Самый младший из них, Миша, был штабс–капитаном Московского полка. Он точно обещал привести свою роту. Сейчас каждый человек был на счету. Буквально только что от полковника Финляндского полка Мюллера пришел ответ. Мюллер ясно давал понять, что не намерен, как он выразился «служить игрушкой других в таком деле, где голова нетвердо держится на плечах». Это было досадно, но выхода не было. Надо было собирать те силы, на которые можно было рассчитывать. Трубецкой как–то очень спокойно заметил, что ежели все будет идти правильно, так и одного полка достаточно. Рылеев успокоился – самое меньшее, утром на площади будет два–три полка. Николай Бестужев отвечал за Гвардейский морской экипаж. Были надежные роты в Измайловском и Лейб–гренадерском полках. Были спокойные люди – Розен и Сутгоф, которым можно было поверить на слово. А вот что будет делать Якубович, который вместе с лейтенантом Арбузовым взялся силами Гвардейского экипажа захватить Зимний дворец и арестовать царскую семью, было неясно. Ему советовали раздобыть план дворца, а он только смеялся в ответ: «Николай не иголка – не уйдет, не спрячется!». Рылеев уже советовался с капитаном Торсоном: а что если взять надежный фрегат, погрузить в него царскую фамилию – и за границу! Идею тут же отбросили за отсутствием в данный момент навигации, снова спорили и выкрикивали лозунги до хрипоты. «Умрем, ах, как славно мы умрем!» – восклицал, заразившийся общим настроением восторженный Саша Одоевский.

Рылеев думал совсем о другом: вопрос о царской семье продолжал оставаться нерешенным – на то, что Якубович и Арбузов самостоятельно арестуют или убьют нового царя во дворце, особой надежды не было. Более того, Кондратий Федорович все уверенней приходил к выводу, что, останься в живых Николай Романов, междоусобная война неизбежна, а там и хуже – пойдут Лжедмитрии, смута, пугачевщина!

На этот вопрос был только один ответ: его друг Петр Каховский, которого он принял в Общество год назад. С тех пор Каховский преследовал его предложениями убить царя. Александра не стало – но Каховский, который сперва настроился сложить свою буйную голову в Греции, ждал своего часа – сейчас он снова намеревался стать цареубийцей, на этот раз уже истребив Николая. Бедный Каховский! Он болтался в Петербурге без службы, без денег, был озлоблен до крайности, был должен всем знакомым, больше всего Кондратию Федоровичу, и весь пыл своего озлобления переносил на царскую власть. Он до хрипоты обличал всем известные недостатки российской жизни, от судов, мостов и дорог и до погоды, а решение всех проблем видел в одном: уничтожить самодержавие. Как–то раз посреди вот такой пылкой речи рассудительный Иван Пущин сказал ему: «Петенька, друг, в том, о чем ты говоришь, ничего не изменится. Я сам нарочно вышел из армии, чтобы сделать благородное дело – улучшить наше судопроизводство. И что же? Все воруют, все врут. Мы можем дать России республику, но вряд ли сможем сделать ее Европою…» Рылеев соглашался с Иван Ивановичем – и не соглашался. Да, Родине нужна конституция, свобода, представительское правление. Более того, за это можно было легко жертвовать жизнью. Но вот сможет ли человек русский на свободе жить так, как живет англичанин, он не знал. Все люди одинаковы, надеялся Рылеев, а потом спрашивал себя: а одинаковы ли?

Впрочем, задача ясна: России надо дать республику, а для сего нужна жертва. Время теоретических споров кончилось. Кондратий Рылеев, гуманист и поэт, отведя Петра в угол, говорил ему такие слова, от которых он сам бы содрогнулся еще месяц назад. Больные желтые глаза Каховского не смотрели на него прямо – они без остановки бегали по его глазам: туда–сюда, туда–сюда. Задыхаясь от волнения, Рылеев произнес: «Петр, любезный друг, ты сир на этом свете, я знаю твое самоотвержение, ты в этом деле можешь быть полезнее, чем на площади: истреби царя!»

Способ был прост. Завтра поутру, еще до начала возмущения, Каховский переодевается в офицерский мундир, идет во дворец и убивает Николая выстрелом в упор. Если это не удается, надо ждать момента, когда царь выедет на площадь к войскам и застрелить его там. Каховский просиял. Рылеев в первый раз видел его таким счастливым. Способ был гениальный: Каховский убьет Николая и застрелится. Концы в воду, таким образом, на Обществе не остается позорного пятна цареубийства, а страшное преступление ложится на совесть террориста–одиночки.

При этом разговоре присутствовали Пущин, Оболенский и Александр Бестужев. Все трое молча, по очереди, обняли Каховского. Жребий был брошен.

13 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА, ВОСКРЕСЕНЬЕ, ВЕЧЕР, МОЙКА 72, С. – ПЕТЕРБУРГ

Господа в последние дни совсем замучили Федора. Что грязи было от них, что шуму! Раньше хоть ввечеру расходились, а тут ночь на дворе, а они все сидят, все гудят. Матрена сказала, что она тоже человек, да и ушла ночевать к куме! Поэтому с посудой Федору вечером помогал двадцатилетний племянник Серега, который служил прямо в городе, в лейб–гвардии Финляндском полку, и навещал его по воскресеньям. Как ни рад был Федор видеть у себя на кухне своего, батовского паренька, сегодня ему было не до разговоров – так он устал. Впрочем, как не покормить солдатика, у которого, кроме него, в городе нет никого родни? Да и Серега, сын младшего брата Тольки, был такой человек, с которым не то что поговорить, а и помолчать приятно. Добрый парень, уважительный. Вместе с Серегой они быстро прибрали на кухне, чан помоев вынесли, сели повечерять остатками господского ужина, да и откупорили штоф. Господа за стеною продолжали шуметь.

– Удивляюсь я на барыню, на Наталью Михайловну, – говорил Федор, с наслаждением закусывая квашеной капустой, – в доме с ранья светопреставление такое, прости господи, а она закроется у себя в комнате и ничего. Моя бы мне бы уже накостыляла!

– Уважает, стало быть, занятия, – поддакнул Серега. – Я тарелки носил, послушал в дверях–то: все шумят, все шумят. Делать им нечего!

– А это не тебе судить, – строго, по праву взрослого седого родственника сказал Федор, – ты нашего барина плохо знаешь. Из голого ума человек! Мне вчерась говорит: Федор! Я хочу чтобы всем вам, народу, то есть, жилось хорошо. Чтобы земля у всех была, чтобы с земли кормиться. Я говорю: батюшка Кондратий Федорович! Да за таким барином можно жить, как у Христа за пазухой. А он мне и говорит: а не надо жить за барином. Жить каждый человек должен на свободе. Сам чтоб себе хозяин!

Сереге стало не по себе. Он, что в деревне, что на службе чувствовал себя хорошо по одной простой причине: за него всегда все решали. Слова «сам себе хозяин» пугали его. Он знал, как тяжело жить в деревне. Как добыть леса на ремонт избы? Как прокормить семью и скотину? Как сделать, чтобы не обманули закупщики? Но в Батово на это есть приказчик, а над приказчиком – барин. Это как в армии – чем ниже чин, тем меньше тревоги. Исполнил приказ, молодец – рад стараться! Дядя Федор к идее свободы относился совсем по–другому. – Да мне бы только земли, – мечтал он, – это ж столько делов можно провернуть. Вот живем мы в Петербурге – все в лавках у нас втридорога. Огурцы соленые, дрянь такую – не укупишь. А что там этого огурца в бочке засолить – оно же не стоит ничего, тьфу! Это же сколько можно выручить с одной бочки!

– Да ты–то, конечно, хозяин, дядь Федь, – соглашался Серега, – уж ты бы в деревне себя–то показал! А ты у барина не просился обратно в Батово?

Федор помрачнел и налил себе еще. Как он устал за последнюю неделю – от дыма, от пепла на всех коврах и диванах, от грязных тарелок и бокалов. Да ходить только двери открывать во всякое время дня и ночи – и на то силы уходят!

– Просился… Потом, говорит, скажем летом, так беспременно в Батово. А пока я, говорит, без тебя, Федор, как без рук. Да оно так и есть. Барыня наша, прости господи, не хозяйка вовсе. Не входят они ни во что. Одни переживания! А ежели не входить, так ни корову утром не подоят, ни обеда не сварят, ни в лавочке не скупятся. Так что, вишь, весь дом на мне, вот как…

Серега молчал. Он точно знал одно: как ни тяжело убирать каждый день за двумя десятками пьющих и курящих господ, как ни хлопотно по ночам бегать со свечой отпирать парадное, а по утрам следить, чтобы Матрена обиходила корову – все это не может сравниться с тяжестью деревенской жизни. Сыт, одет, баба под боком – в том, что оторванный от своей жены дядя Федя подживает с краснощекой Мотрей, Серега ни секунды не сомневался

– Да я тебе, дядь Федь, что скажу, – горячо доказывал Серега, – да ну его, Батово! Повезло тебе, живешь сыто, чисто, и за то надо Бога молить. Петербург вокруг, барин у тебя добрый – чего ж тебе еще надо? А че Батово? Грязь одна, тараканы с голоду дохнут и вообще необразованность!

Федор, который всегда быстро хмелел, сидел, понурившись, качая головой.

– Да не доведет–то нас до добра, Серега, образованность, ох, чует мое сердце, не доведет!

13 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА, ВОСКРЕСЕНЬЕ, ВЕЧЕР, ЗИМНИЙ ДВОРЕЦ, С. – ПЕТЕРБУРГ

Мишель так и не приехал. В том можно было видеть перст судьбы. Не приехал он в восемь вечера, когда собрался Государственный совет, не приехал он и в одиннадцать. В это время Николай, надеясь отвлечь нервных членов правительства, приказал подать им ужин. Важные старики, многие еще в екатерининских парадных мундирах, лентах и звездах, повеселели, задвигались, заговорили. Самое страшное, думал Николай, что в городе не могут не знать, что совет собран. Что думают люди о причинах, по которым заседание продолжается столько часов?

Приближалась полночь. Николай был совершенно один в своем кабинете, жена с матушкой сидели в комнатах императрицы. Мишеля не было – его ждал адъютант на Нарвской заставе с приказанием лететь во дворец прямо с дороги. Ну что ж, одному, так одному. Николай встал, взял со стола необходимые бумаги, поправил на груди голубую ленту, одернул мундир – и пошел по анфиладе темных, угнетающих своим величием зал в покои Государственного совета. Шаги его сапог по паркету были слышны на весь дворец. Он пытался спросить себя, о чем он сейчас думает – ведь хочется остановить свои мысли в самую напряженную минуту жизни, но внутри было пусто и холодно. Ему хотелось лишь дойти до залы совета и сделать то, что требовалось от него.

Господа советники сидели за длинным столом, который отражался в огромном зеркале на стене. Неотвратимо приближался новый день. Их было много, человек тридцать. Стояла мертвая тишина. Николай подошел к пустому месту во главе стола, положил папку с бумагами и обвел взглядом собравшихся. Он уже готов был говорить, но в этот момент часы начали бить полночь. Он стоял и ждал, когда станет тихо, а часы били бесконечно.

– Господа, – наконец, произнес он и замолчал. Было так тихо, что слышалось гудение зимнего ветра за окнами и потрескивание дворцовых печей. – Господа, я выполняю волю моего брата Константина Павловича.

И тут раздался шум отодвигаемых кресел. Все встали. Они стояли, пока он читал манифест, два письма Константина и завещание покойного императора. Потом все начали кланяться, и только адмирал Мордвинов, прежде всех и ниже всех поклонившийся, почему–то выделился из всех этих подобострастно улыбающихся людей в пудреных париках и звездах. «А может быть, и он, – мелькнула мысль, – и он с заговорщиками? Надо выяснить безотлагательно». А впрочем, сейчас ему казалось, что все заговорщики, кроме разве что Мишеля. Как же не хватало Мишеля!

Члены совета откланялись и разошлись. Заседание не заняло и пятнадцати минут. Все было кончено.

Они с Шарлоттой проводили Марию Федоровну в ее покои. Их уже шепотом поздравляли комнатные люди, весь этот сброд, который ездил за старухой по ее резиденциям, из Царского Села в Павловск, из Павловска в Петербург. Каждый считал своим долгом повторять на все лады: «Ваше величество, Ваше величество». Мария Федоровна подавленно молчала. Казалось, она спала на ходу. Кажется, она первая из домашних назвала Шарлотту Александрой Федоровной. Это было похоже на свадьбу: они менялись, жизнь менялась на глазах, вплоть до имен, до обращений друг к другу.

Глубокой ночью по пустому городу вернулись в Аничков. Шарлотта плакала в карете. Плакала она и дома, когда, уже переодевшись ко сну, сидела за туалетным столиком у себя в кабинете. Она снимала серьги и кольца, причесывалась, а слезы все текли по ее щекам. Николай встал на колени рядом с ее столиком.

– Давай молиться, – сказал он, – помолимся вместе.

Она кивала, прижимая к лицу платок.

– Неизвестно, что ожидает нас, – говорил Николай, отводя платок и заглядывая ей в глаза, – мы можем не пережить завтрашнего дня…

Шарлотта снова закрыла лицо платком и снова кивала.

– Ангел мой! Я хотел бы скрыть это от тебя, но это было бы неправильно. Ты должна знать все.

– Я знаю, я знаю! – говорила Шарлотта.

– Ты жена моя. Я прошу тебя быть мужественной, и если придется умереть, умереть с честью

– Я буду с тобой! Я люблю тебя.

– И я люблю тебя, мой друг. Давай молиться!

– Да, мы будем молиться, – повторяла Шарлотта. – мы будем молиться!

Было два часа ночи.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ДЕНЬ МУЧЕНИКОВ ФИРСА, ЛЕВКИЯ, КАЛЛИНИКА, ФИЛИМОНА, АПОЛЛОНИЯ, АРИАНА, ФЕОТИХА
14 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА, САНКТ-ПЕТЕРБУРГ

Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердные, коим чужая головушка полушка, да и своя шейка копейка»

А. С. Пушкин


НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ РОМАНОВ, 5 ЧАСОВ УТРА

Бреясь, велел цирюльнику оставить усы. Удивительное дело – несмотря на то что ночью не получилось спать вообще (Николай из Аничкова, оставив там жену, уехал обратно в Зимний), он чувствовал невероятную бодрость, все звуки казались резкими, все предметы яркими и четкими. Немного ныл желудок, поэтому он заставил себя сжевать половинку английского овсяного печенья и выпил несколько глотков чаю. Он предполагал, что день будет непростой, но тут главное – спокойствие и твердость. Пора уже показать, на что ты способен.

Шарлотта сказала ночью, что все будет хорошо, что он умеет командовать людьми. Тут все дело в голосе и в глазах, а впрочем, нет – дело в том, насколько ты уверен в себе. Люди чувствуют, когда внутри у тебя есть стержень, и тогда они будут повиноваться. А то, что у каждого внутри – это как мышца, которая закаляется от движения физического, только данное упражнение есть усилие нравственное.

Во время утреннего туалета зашел Бенкендорф, прервав отрывочные мысли и сразу успокоив. За какие–то несколько часов, что они не виделись, в замечательном службисте (шутка ли – столько лет гвардии генерал!) произошла удивительная перемена. Николай еще ничего не сделал, что превратило бы его в царя, но для Бенкендорфа он уже был им, и был несомненно! У генерала изменилось лицо, изменились глаза, изменилась манера кланяться. При этом он не унижался и не заискивал: он общался с царем так, как, в его представлении, было должно. Николай был сейчас благодарен за эту неожиданную поддержку. К тому же Александр Христофорович был пунктуален, как истинный немец; Николай уже понял, что рядом с ним наконец–то (после Милорадовича) человек дела. Все поручения, отданные вчера, были исполнены – Сенат вот–вот соберется, генералитет в соседней зале, почти все уже приехали, а потом начальники отправятся по полкам, приводить людей к присяге, так что к одиннадцати, когда назначен молебен, должны уже и управиться. Касательно заговорщиков Бенкендорф не испытывал особенных опасений.

– Серьезных имен среди них почти нет, Ваше величество – никому не известные молодые прапорщики. Вряд ли преданные войска последуют за кучкой безумцев, хотя, – помятое будничное лицо Бенкендорфа несколько оживилось, – можно было бы нескольких и арестовать.

Николай отвел от лица руку цирюльника.

– Не годится начинать царствование с арестов.

– Согласен, Ваше величество, и сие было бы столь же неправильно, сколь и рискованно, – поклонился генерал.

– Так, значит, и быть по сему, – цирюльник уже снял с него пелерину, Николай встал, выпрямился, не глядя сунул руки в поданный ему парадный измайловский мундир с генеральскими эполетами, – пойдем, Бенкендорф, – камердинер быстро застегнул на нем пуговицы, Николай повел плечами, одернул мундир и доверительно посмотрел на генерала.

– Ну что ж, может быть, к вечеру этого дня нас с тобой уже не будет в живых, но, во всяком случае, мы исполним свой долг!

Бенкендорф с поклоном посторонился, пропустил царя вперед и вышел вслед за ним к генералам, которые с грохотом, бренча шпорами и шпагами, поднялись со стульев. Последние слова молодого императора его удивили – он был твердо уверен в том, что ничего не произойдет.

АЛЕКСАНДР ХРИСТОФОРОВИЧ БЕНКЕНДОРФ, 6 ЧАСОВ УТРА

По пути в казармы кавалергардов Бенкендорф отметил, что весь город уже на ногах. У здания Генерального штаба в этот серый предрассветный час стояло непривычное количество карет. День обещал быть теплым и ветреным. Он выглянул из кареты: мелькали темные окна, телеги с мукой, разгружавшиеся у булочных, тепло закутанные охтенские бабы–молочницы со своими кувшинами. Пестрели вывески, ночные фонари еще теплились. Легкий снежок таял на блестящей от грязи мостовой. И все это – свое, серое, уютное, как старая теплая шинель, внушало особенное спокойствие и уверенность в том, что жизнь никогда не может перемениться.

У кавалергардов Бенкендорфу вообще показалось, что все утренние волнения были напрасны. Будничный запах лошадей, навоза, кожи, сырого песка, дерева и еще чего–то особенного, чем всегда пахнет на конюшне, радовал душу. Полк в пешем строю, позевывая, переговариваясь, уже стоял на песке манежа. Все было сработано четко, вовремя, уже и батюшка, бледный и встрепанный с утра, брезгливо подбирая сутану, ходил по песку. Молодые лица кавалергардов были заспанны и легкомысленны. Увидев генерала в полной парадной форме, строй подтянулся, принял должный вид. Стало тихо, но начали кормить лошадей, из стойл высовывались любопытные морды, слаженно поворачиваясь с радостным ржанием в сторону старика–конюха с ведром овса. Эти утренние звуки отвлекли внимание солдат, головы в строю тоже стали поворачиваться, в то время как уже под крышей манежа гулко начали звучать слова присяги, сопровождаемые ржанием. Несколько молодых офицеров стояли в несколько вольных позах, но Бенкендорф сделал строгое лицо из–за плеча полкового командира, и лица снова приняли должное выражение. «Спокойно», – с облегчением подумал он. Именно обычная рассеянность кавалергардов убедила его в этом. Подошел адъютант – в конной гвардии тоже было спокойно. Бенкендорф поехал дальше по казармам.

НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ РОМАНОВ, 7 ЧАСОВ УТРА

Сенат и Синод присягнули незамедлительно и скоро. И по мере того как подъезжали вестовые с этими донесениями, менялось настроение генералов в приемной Зимнего дворца. Поначалу Николай видел недовольство на лицах. Они до последнего надеялись на приезд Константина, которого многие из них хорошо знали по военным походам, и готовы были напомнить ему о своих заслугах. Молодой Великий князь в роли императора никаким образом не входил в их планы. Но его воцарение на глазах становилось реальностью. Они присматривались к нему, прикидывая, как теперь изменится игра. Милорадовича сместят, Воинова сместят, Бистрома сместят. Останется ли Дибич? Какие перестановки случатся в совете? С этими мыслями они поздравляли и кланялись. Наконец, царь, зачитав манифест и отречение Константина, распустил собрание, напомнив, что молебен во дворцовой церкви назначен на 11 утра. До этого присяга должна была завершиться. «Если Ростовцев говорит правду, присяга явится для них сигналом к выступлению», – думал Николай. Тем не менее ему казалось, что, если все пройдет как можно быстрее, беспорядков удастся избежать. При этом он с томительным беспокойством почти хотел, чтобы что–то наконец произошло. Руки были холодные, под ложечкой ныло.

«В городе спокойно, Ваше величество», – нагло улыбаясь, доложил Милорадович. Генерал с утра был уже одет к молебну: в парадной белой форме, в голубой андреевской ленте, при всех орденах, которые не помещались на его широкой груди. «Что бы там ни было, а надо показать щенку, кто в городе хозяин, – эта мысль была написана на красном лице генерала, – а дальше хоть трава не расти!» Ему только что донесли, что кирасиры спокойно присягнули, и он преподнес эту новость как свое личное завоевание. Ему в отличие от политика Бенкендорфа трудно было перестроиться: он не видел в Николае императора и до сих пор смотрел на него без должного благоговения. «Говорил я тебе, что тебя не хотят в гвардии? Говорил. Но уж если получилось по–твоему, я, так и быть, уговорю их. Они все у меня в кулаке, и тебе без меня все равно не обойтись». Вышла старая императрица, к руке которой он бросился прикладываться. Мария Федоровна смотрела милостиво, и ей он успел рассказать только что сочиненный им эпизод про присягу кирасир. У него получалось, что кирасиры, коим граф Орлов зачитал отречение Константина и манифест Николая, бросали шапки на воздух и кричали: «Оба молодцы!» Старуха немедленно прослезилась, стащила с руки большой перстень (специально надетый по случаю праздника, как и еще несколько не слишком ценных колец и брошей – на раздачу) и подала Милорадовичу. Тот, крякнув, припал на одно колено, облобызал царский подарок и с трудом напялил его на мясистый мизинец.

Из Аничкова прибыла Шарлотта, теперь уже Александра Федоровна, одетая к молебну. Она была в парадном туалете, затканном серебром по голубому, со своими любимыми розами в волосах, но все это сегодня к ней совершенно не шло. На фоне ослепительно–белых кружев бледность ее маленького осунувшегося лица отдавала синевой. Николай старался на нее не смотреть. Страх, который у него перерабатывался в острое желание физических действий (все внутри дрожало, хотелось на коня, хотелось двигаться) навалился на нее как болезнь. Она еле стояла на ногах. Наконец Милорадович откланялся и уехал, как он объявил, следить за порядком в городе. На самом деле Михаил Андрееевич вовсе не был озабочен порядком. Он сообразил, что до молебна еще полно времени и отправился к актрисе Катеньке Телешовой на Офицерскую улицу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю