355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Правда » Площадь отсчета » Текст книги (страница 2)
Площадь отсчета
  • Текст добавлен: 25 марта 2017, 18:00

Текст книги "Площадь отсчета"


Автор книги: Мария Правда



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц)

25 НОЯБРЯ 1825 ГОДА, СЕРЕДА, БЕЛЬВЕДЕРСКИЙ ДВОРЕЦ, ВАРШАВА

Больше всего на свете Великий князь Михаил Павлович любил болтаться без дела. Еще больше он любил делать вид, что занят с утра до вечера, причем делами наипервейшей важности. Ему это почти всегда удавалось. Он всегда острил, он всегда все знал, а если не знал, он делал вид, что обо всем известен. Память на анекдоты у Мишеля была удивительная. Он был розовощек и рыж. «Рыжий Мишка» – звали его в гвардии. В семье его любили, он был baby, младший, милый, развязен, пошловат. Любил его, более чем прочих родственников, и братец Константин, который по возрасту годился ему в отцы и с удовольствием распускал перед ним павлиний хвост историй о своих военных подвигах, совершенных еще при Суворове в стародавние героические времена. А как Мишель его слушал! О, он умел слушать, не просто сидеть с открытым ртом, нет! Он следил за каждым извивом повествования, он задавал вопросы о мельчайших деталях. И Константин, который любил и умел рассказывать, получал от того искреннее наслаждение.

Однако в последнее время братец был нелюдим и скучен. Мишель, гостивший в Варшаве, видел, что хозяин Бельведера его избегает, но, по своему обыкновению, умел не замечать. И когда братец уединялся в своем кабинете, весело распивал чаи с невесткой, светлейшей княгиней Лович, делая вид, что так оно и быть должно. Накануне, судя по рапорту коменданта, снова была почта из Таганрога. Братец был мрачен.

45-летний Константин выглядел старше своих лет и сейчас был удивительно схож с портретами покойного батюшки – так же курнос и лыс, а щеки его, по молодости всегда залитые густым румянцем, приобрели уже пожилой, солдатский кирпичный оттенок. Сегодня он выглядел совсем озабоченным, даже пшеничные бакенбарды как–то обвисли, подчеркивая мрачность лица.

– Что происходит, mon cher? – поинтересовался Михаил Павлович. Константин Павлович сделал движение рукою, нечто среднее между пожатием плеча и «да ну его к черту». Его явно раздражало любопытство младшего брата.

– Я уже несколько дней хотел тебя спросить, что это у нас за оживленная переписка с Таганрогом? – не унимался Мишель. – Вы с Alexandre никак не поделите Польшу?

– Ничего важного, – равнодушно отвечал цесаревич, не обращая внимания на примерное остроумие Мишеля, – государь утвердил награды, которые я выпросил разным дворцовым чиновникам за последнее его здесь пребывание.

– Мы с княгиней соскучились по тебе, – ввернул Михаил с широкой улыбкой, – ты нас совсем забросил. Снова не обедаешь?

– Я занят, я работаю как зверь. Давай ужо завтра. Будет большая церемония по поводу праздника Святого Георгия. Приедут Георгиевские кавалеры со всей Варшавы и округов, – он замолчал, потом неестественно засмеялся и ткнул Мишеля в бок, – танцульки, хорошенькие польки, а? Вот и повеселимся!

Мишель умел понять, когда его не хотели, и, получив полную свободу действий до завтра, отправился волочиться за княгиней Лович. Жанетта была хороша и молода, пусть даже и двумя годами старее 27-летнего Мишеля. Вот вроде и красавицей особой не назовешь – и носик остренький, и глазки бесцветные, но бывают же такие женщины… черт знает что такое. Просто при одной мысли… пропади оно все пропадом, эх! И это испытывал вполне женатый Великий князь по отношению к молодой жене любимого старшего брата. Да что Мишель! Что творилось с императором Александром, который в последние годы впал в такую черную меланхолию, что рядом с ним тяжко было находиться. Приезжая в Бельведер, государь молодел, сутулый стан его волшебным образом расправлялся, а глаза начинали метать такие откровенные взгляды, что присутствующим становилось неловко.

За обедом Мишель в очередной раз пытался понять, что в ней особенного, в этой Жанетте. Да, замечательная пепельная коса вкруг всей головы, видно – не накладная, своя. Тонкий стан, чудесная кожа. Мелкие, но замечательно белые зубки. Дело не в этом. Огонь, непереносимо яркий огонь в глазах. Одно слово – полька! Жанетта видела, какое действие оказывает на своего молодого bon frere, наслаждалась им и трещала не останавливаясь. Мишелю очень нравилось говорить с княгиней по–русски – этот колдовской польский акцент!

– …Я ему говорю, Константин, надобно сначала подумать, а потом сделать, а ты опять наоборот! А он сидит и кивает своей лысой головой… ха–ха–ха!

– Пью здоровье своего любезного брата – вот, кто счастливейший из смертных! – галантно вторил Мишель.

Он старался днем не пить шампанских вин. Мишель, как всегда он хвастался, был здоров как конь и выпить не дурак, однако шампань давался ему с трудом. Потом так и ходишь сонный, пока не выпьешь чего покрепче вечером. Однако под веселую болтовню они с Жанеттой уговорили бутылочку, и, встав из–за стола, Мишель почувствовал, что ему срочно надо ненадолго прилечь. Раздеваться и ложиться в кровать было неохота, и Великий князь, выгнав камердинера, прилег у себя же в гостиной на софе, скинув сюртук и положив ноги в сапогах на вышитую атласную подушку. Он заснул мгновенно, и снился ему сон – яркий, подробный, исполненный какой–то непределенной важности. Что–то белое и красное. Разбудил его громкий голос брата, который звал его.

Мишель открыл глаза. В гостиной было темно, но стор еще не закрывали, огромные вечерние окна были густо–синего цвета. В соседней комнате слышны были торопливые шаги и голоса. Мимо открытой двери лакей провез на колесиках столик со свечами – тени вздрогнули и разбежались по лепному потолку.

– Мишель!

Брат звал его из своих покоев, которые были отделены от комнат Мишеля одним небольшим залом. Голос раздавался из этого зала.

– Сию секунду! – бормотал Мишель, садясь на софе и пытаясь попасть в рукав сюртука. – Бегу!

Он действительно бежал через зал, в дверях которого стоял Константин Павлович, и тогда же в сонной голове Мишеля почему–то возникла мысль: удар, удар судьбы.

– Мишель! – голос у Константина был странный, как будто бы продолжался сон. – Приготовься услышать страшную весть: нас постигло ужаснейшее несчастие.

– О Боже! Что это? Матушка? Что с матушкой?

– Нет благодаря Бога, но над нами разразилось грозное бедствие – мы потеряли нашего Благодетеля. – Только теперь Мишель полностью проснулся и отчетливо видел брата, который стоял спиной к свету, простирая к нему руки.

– Что–что?

– Не стало государя!

В этот момент Константин обхватил его так крепко, будто хотел поднять на воздух, Мишель до боли прижался щекой к колючему сукну его мундира. Слезы потекли. Мишель плакал не от горя даже, а от страха неизвестности. Из беспорядочных фраз Константина объяснилась и причина его нелюдимости в последние дни, и депеши, привозимые фельдъегерями из Таганрога, объяснилось все. Еще Мишель понял, что ему дурно. Константин, почувствовав неладное, разжал объятия, но продолжал крепко держать младшего брата за локти.

– Да ты белый весь, mon cher! – услышал Мишель. – А ну пойдем! Эй, быстро! Сюда! – Он отдавал короткие распоряжения по–польски. Мишель послушно пятился ватными ногами. Брат продолжал держать его спереди под локти, сзади чьи–то невидимые руки уже тянули его за спину, к дивану. Его усадили, кто–то брызнул на него водой, Константин, наклонившись, пристально глядя ему в лицо, расстегивал крючки у него на вороте.

– Ну–ну, мы же вояки, Мишель, мы же старые солдаты… будет, будет… – бормотал брат.

– Да я… ей–богу… не ожидал… не ожидал. – Мишелю было стыдно своей слабости, и он всеми силами пытался прийти в себя.

– Будет, будет… Эй, Стефан! Коньяку сюда, водки, чего–нибудь быстро!

– Мне уже совсем хорошо, честное слово. – Мишель выпрямился, сидя на диване, похлопал себя по лицу. Константин продолжал стоять над ним.

– Никто еще не знает? – шепотом спросил Мишель.

– Нет, mon cher. Мы с тобой – единственные люди в Варшаве. Даже княгиня еще не знает.

– Тогда вот что… – Мишель собрался с мыслями. Он знал, что ему надобно сейчас сделать, но правильные слова не давались. А ведь это важно, черт возьми, важно… – Вот что… прими… примите от меня первого клятву верности… императору Константину Первому… присягаю. – Он низко опустил голову, как будто ждал, что брат извлечет откуда–нибудь церемониальную шпагу и прямо на месте посвятит его в рыцари. Вместо этого Константин Павлович тяжело вздохнул и опустился на диван рядом с ним. Камердинер проворно подкатил столик с коньяком и закусками.

– Напиваться не будем, дел полно, – будничным голосом заметил Константин, – хватим по рюмке и ладно. Держи! Благодарю тебя, друг мой, но я не император и не желаю им быть. У нас с тобой в этой паршивой семейке есть редкое счастие остаться братьями. Пей!

Пробило три часа ночи. Работы было невпроворот. Генералы, вызванные Константином со всех концов Варшавы, уже разошлись. Последним откланялся сонный князь Голицын, который вызвал гнев своего начальника первой же фразой: «Каковы будут приказания Вашего величества?». Когда он ввернул «ваше величество» еще раз, Констатин Павлович в сердцах запустил в него гербовой печатью: «Не смей именовать меня не принадлежащим титулом, дурак! Завтра чуть свет и ты, и все Войско Польское присягнете истинному императору!». Гинц, начальник канцелярии цесаревича, оказался спокойней и проворней всех. Только благодаря ему были уже составлены вчерне самые важные письма – к Николаю Павловичу, к матушке и официальное обращение к Государственному совету. Рабочий стол в кабинете Константина был завален кипами исписанной бумаги, сломанными перьями и сургучом. На бумагах темнели сальные свечные пятна. Братья, отослав спать заплаканную Жанетту (Йезус Мария, Йезус Мария, что с нами будет?), сбросили сюртуки и взбудораженно ходили вокруг стола в измятых белых рубахах.

– Любезный братец, ты точно решил, подумай, ведь это окончательно, ты обо всем подумал? – спрашивал Мишель, заглядывая ему в глаза.

– Я обо всем подумал, Мишель, – в пятнадцатый раз повторил Константин Павлович, резкими движениями расстегивая рубаху. – Ох, натоплено! – Блестел на рыжей волосатой груди тяжелый золотой крест. – Что я тебе могу сказать, чтобы ты поверил мне? Я об этом еще давно сказал и Александру покойному (он быстро перекрестился), и матушке. И бумага у них есть, и от государя, и от меня. А решился я еще раньше. Ведь тогда, когда папеньку убили, ты еще мал был…

Михаил кивнул.

– А я еще тогда все решил, двадцать лет мне было. В этой стране не буду царствовать – где отца и деда моего передавили, как паршивых собак. И безнаказанны остались, уроды. Эй, кто–нибудь, сигар – мне и Великому князю! Слушай, Мишель… ведь ты по–гречески не учился?

– Да мы и по латыни не так чтобы учились, mon cher! – улыбнулся Михаил. – Мы больше с Никой фортификацию изучали…

– Ну вот, фортификацию… А я был, по бабушкиному прожекту, греческий император. У меня и кормилица была гречанка, Еленой звали, и из греческого я знал когда–то порядочно. Ну–ка, как там было… – Константин закрыл глаза, помолчал и тихо произнес тягучую напевную фразу.

– А как это переводится? – с уважением спросил Мишель.

– Изволь. «Лучше быть батраком на земле, чем царем среди мертвых!»

– Царем среди мертвых, – упавшим голосом повторил Мишель. Греческая мудрость сразила его.

– Так–то, милый. – Константин не торопясь раскурил свою сигару и подошел к окну. Рассвет еще не наступил, но голые деревья в дворцовом парке начали обретать очертания. – Здесь я живу, – сказал он, глядя на парк, – здесь я и подохну. И пусть мне любимые поляки шею свернут – мне сие ничуть не обидно. Но ни сажени отсюда на Восток, Мишель, ни единого шагу. Варшава! Вот самая восточная точка на карте Европы, где я могу дышать. Я вашу Россию (отвратительное русское ругательство последовало), понял?

Мишель послушно кивнул. Его коробило. Но он знал, что солдатский лексикон был в устах Константина признаком величайшей откровенности.

– А к чему, думаешь, мне понадобилось жениться на Иоанне? Я здесь хозяин, мне принадлежит эта страна, этот город, я ее и так мог бы …, не женясь. А я нарочно женился, чтобы перекрыть себе путь назад. И матушка одобрила, потому как любимчику Николя это на руку. Ну и пусть облизывает дальше своего ручного царька. Без меня обойдутся!

– Ника тебя любит и уважает, – обиженно вступился Михаил, – а уж матушка…

– Ты добряк и слава богу, – отозвался Константин, – и я к тебе сердечно привязан. Но матушка николи меня не любила, потому как я на батьку курносого больно похож. Да и ты похож, рыжий. А вот на кого красавчик Ника смахивает, мне неизвестно.

– Константин! Побойся Бога!

– Все–все, не волнуйся, волнений нам еще хватит. Давай–ка еще раз просмотрим бумаги, и я буду отдавать их переписывать. А тебе придется их лично волочь в Петербург, так что завтра выезжать. Дорога паршивая, сочувствую, но у нас нет другого выхода. У меня есть новая английская коляска, чудо, тебе отдаю, полетишь как на крыльях. Ты им должен донести, что со мной имел откровеннейшую беседу, так ведь, и что решимость мою поколебать невозможно.

– Я все исполню, ты же знаешь, как я…

– Знаю, знаю. А о чем ты спросить меня хотел?

– Я насчет государя, Александра… – Мишель испуганно оглянулся. – А не может ли так статься, что его… извели?

Константин выдохнул густое облако сигарного дыма и втянул его через ноздри.

– Извели? Все может статься в этой стране. Но я каждый божий день две недели депеши получал подробнейшие. С описаниями болезни. Похоже на то, что брат умер естественным путем. Так что, глядишь, в России – впервые за столько лет – власть будет передана наследнику без смертоубийства. Я бы рад был поверить. Очень рад.

25 НОЯБРЯ 1825 ГОДА, СЕРЕДА, НАБЕРЕЖНАЯ МОЙКИ 72, С. – ПЕТЕРБУРГ

Темно было, мокро и грязно в эти дни в стольном городе Петербурге. Ждали снега, но снега не было – с неба сыпалась противная, тяготящая душу морось. Горожан косила модная болезнь инфлюэнца. Город, несмотря на осеннее уныние, жил своей повседневной жизнью, не поддаваясь ни болезням, ни промозглой морской сырости. Ярко горели освещенные плошками дворцы, зазывно теплились витрины на Невском, да еще многочисленные церкви манили прохожих внутрь мерцающим восковым теплом.

Молодой человек среднего роста, легко соскочивший с извозчика у Синего моста, оглянулся по сторонам и поднял ворот длинной, до пят, серой офицерской шинели с пелериной. «Черт знает, что за погода», – пробормотал он и энергично зашагал в сторону дома Российско – Американской торговой компании на Мойке.

Пожилой лакей, открывший ему тяжелую дубовую дверь, встретил его улыбкой, как хорошего знакомого.

– Ваше высокоблагородие, Николай Александрович! Позвольте одежку! Ждут они вас, ужо спрашивали.

– Здорово, Федор! – вошедший отдал лакею шинель и треуголку с морской кокардой, – а наши все в сборе, я вижу.

Передняя была тесно увешана одеждой, в большой китайской вазе, стоявшей в углу, торчали букетом, вперемешку, трости и шпаги. Николай Александрович достал из кармана складной серебряный гребень и наскоро причесал перед зеркалом густые русые кудри, смятые шляпой. Внешность у него была самая обыкновенная: широкий лоб, глубоко посаженные зеленые глаза, узкие рыжеватые бакенбарды. При этом в облике его, как часто отмечали его знакомые, присутствовала чисто английская элегантность – щегольская морская форма сидела на нем как влитая.

Из–за закрытых двойных дверей раздавались смех и треньканье гитары. Николай Александрович быстро взбежал по знакомым ступеням и вошел в гостиную. Скромная казенная квартира Кондратия Федоровича Рылеева была полна народом. В гостиной у круглого стола под большим шелковым абажуром теснилось человек пятнадцать молодых людей, большею частию в военной форме. В воздухе плавали сизые полосы табачного дыма. Стол был уставлен тарелками и бокалами. У Кондратия Федоровича, который холостяковал за отъездом жены своей в деревню, не было должного ужина – повар тоже был в отъезде, зато изобиловало белое хлебное вино в графинах, черный хлеб и пластовая квашеная капуста. Гости не жаловались на спартанский харч – русские посиделки у Рылеева пользовались успехом. Во всей обстановке, как и в угощении, чувствовались народные вкусы хозяина – на крышке рояля красовалась пара пестрых лаптей, с каминной полки свешивался зеленый, в розах, посадский платок. Впрочем, сии потуги на оригинальность и уют не достигали цели – квартира Рылеевых оставалась казенной, как бы они ее ни обживали.

В углу, в большом кресле, обтянутом вытертой желтой парчой, устроился худенький черноволосый Саша Одоевский с гитарой. Под креслом валялись кивер и белые перчатки – взвод его нынче караулил во дворце. Замечательная способность была у Одоевского – он мог говорить стихами, импровизируя их на ходу, да писать ленился. Если бы не друзья, которые за ним время от времени записывали, ему бы и напечатать было нечего. А так он уже слыл в свои двадцать три года за поэта, и поэта недюжинного. Увидев Николая Александровича, Саша тряхнул кудрявым чубом и запел на расхожий мотив:

– Ты ждешь меня, любовь моя до гроба,

Тебе всю жизнь отдать я был бы рад

На острове, где счастливы мы оба…

На острове с прозванием Крондшадт…..

Импровизация, как видно, намекала на личные дела вошедшего – послышался хохот, отдельные хлопки, ему подмигивали. Николай Александрович, пожимая по дороге со всех сторон протянутые к нему руки, добрался до Одоевского на слове «Крондштадт» и взял его за воротник мундира.

– Выбор оружия за вами, капитан Бестужев! – вскинув руки кверху, улыбнулся ему Одоевский.

– Молод ты драться со мною, – тихо сказал Бестужев, шутливо, но крепко встряхивая его за ворот. – Глупости отставить!

– Есть глупости отставить! – согласился Одоевский. Он был совсем еще мальчик, Николай Александрович и не думал на него сердиться.

Все собравшиеся довольно коротко знали друг друга. Кто служил, кто учился вместе, а кто и познакомился здесь, у Рылеева, собираясь по делам общества, в котором они все состояли. Сам Рылеев, стоя у окна, где он тихо беседовал с красивым черноусым адъютантом, махал Бестужеву рукой.

– Сюда, Николай Александрович, сюда! Давно мы тебя ждем, голубчик!

Бестужев, оглядев стол, взял себе стакан квасу – водки он никогда не пил, положил на стакан горбушку черного хлеба и подошел к хозяину квартиры.

Кондратий Рылеев был худ и невысок ростом. Черный статский сюртук, пошитый для него по особенному, изобретенному им фасону, не слишком к нему шел. Воротник был узкий, когда сквозь носили широкие, да и рукава с огромнейшим регланом только подчеркивали узость плеч. Тонкая шея утопала в пышно повязанном шелковом платке. Лицо его трудно было назвать красивым, когда он молчал – большие черные глаза под тонкими вскинутыми бровями, неправильный нос и маленький, нервно сжатый рот. Молча казался он мрачным. Темные круги под глазами старили его. Однако стоило ему заговорить, а особливо улыбнуться, становилось видно, что он молод – едва тридцать лет – и даже хорош собой – в движении лица его проявлялась живость мысли, влажные глаза блестели. Он быстро располагал к себе самых разных людей.

Бестужев, подойдя, расцеловался с ним и с красивым адъютантом, который приходился ему младшим братом.

– Как тебе новости? – возбужденно спрашивал Кондратий. – Одоевский только из дворца, говорит, что наверное…

Бестужев пожал плечами.

– Верить ничему нельзя, друг Кондратий, – промолвил он, отхлебывая квас, – но в морском министерстве говорят, что государь болен уж давно и опасно. Все может статься.

– Все может статься… – повторил Рылеев, закрывая глаза, – я знаю точно, что в случае смерти государя на юге будет явное выступление. Там настроены по–боевому. Вопрос в том, как уговоримся мы…

– Во дворце, сказывают, паника, – вступил в разговор Александр, младший брат Бестужева, адъютант герцога Вюртембергского. – Старую императрицу сегодня видели в слезах.

– Все зависит от намерений цесаревича Константина, – задумчиво произнес Николай Бестужев, – пока он не прибыл в Петербург, мы ничего не узнаем наверное. А что Трубецкой?

– Должен со дня на день вернуться из Киева, – отвечал Рылеев, – тогда сберемся и будем решать, каковы наши планы…

– Вдоль да по речке, вдоль да по Казанке

Сизый селезень плывет… – неожиданно затянул Одоевский, искусно имитируя гитарою балалаечное треньканье. Несколько сильных молодых голосов с готовностию подхватили:

– Ой, да люли–люли, сэ трэ да трэ жоли… Сизый селезень плывет!..

Оба Бестужева и Кондратий Рылеев замолчали, слушая пение.

Несмотря на свою молодость, а было ему от роду 27 лет, Бестужев–младший был уже на слуху как писатель – об его опытах в стихах и прозе критики отзывались уважительно. Он печатал рассказы под псевдонимом Марлинский, по имени местечка Марли, где когда–то стоял его полк. Поэт Рылеев, самый известный литератор из собравшихся, выпускал вместе с ним альманах «Полярная звезда». Альманах продавался неплохо – за прошлый год вышло за него полторы тысячи рублей чистой прибыли, но для того чтобы жить одной литературою, денег не хватало. Посему Рылеев служил правителем дел Российско – Американской компании, что давало ему, опричь жалования, даровую квартиру в доме на Мойке, а Александр Бестужев делал карьер по гвардии. Сие было причиною постоянных споров между неразлучными друзьями и компаньонами: Рылеев обвинял Александра в том, что эполеты и аксельбанты для него важнее литературы.

– Вот обратите внимание, друзья мои, – горячо заговорил Александр, выждав перерыв в пении, – се язык, на котором мы с вами говорим и мыслим. И ведь это народ так поет, поскольку слышит от нас.

– А по мне отлично, – улыбнулся его старший брат, – тре жоли и селезень… чудное сочетание!

– Саша прав! – воскликнул Рылеев. – От того нет у нас и литературы национальной! Все переводы да пересказы, да все с французского. Да сами никак не решим, на каком языке нам говорить, как будто человеку русскому надобно выражать по–французски мысли свои, ежели речь идет о высоких предметах!

– Да что язык, Кондратий Федорович, – примирительно заметил Николай Бестужев, – язык неважен, были бы мысли…

Всем существом своим рационально мыслящего человека капитан–лейтенант Николай Александрович Бестужев ненавидел российские порядки. Грязь, тупость бюрократии, общее неустройство варварской страны, средневековое самовластье недоумка–императора, крепостное рабство – все это оскорбляло его. Он постоянно испытывал стыд за Россию. «Почему в 12‑м году мы разгромили лучшие армии Европы и до сих пор погрязли в дикости, тогда как побежденная Европа успешно движется вперед?» – думал он. Еще более угнетала его мысль о том, что век человеческий недолог, и единственная жизнь его так и пройдет в этой отсталой, второсортной стране, в то время как столь многого можно было бы добиться руками и головой. Ответа на эти вопросы он не находил, эти же вопросы и привели его в тайное общество. В Обществе, точно так же как и в стране, порядку не было, способы к улучшению положения дел предлагались самые фантастические, но, по крайней мере, здесь собрались люди молодые (он в свои 34 года был старше всех в комнате) и отлично благородные. Это давало надежду. «Да как бы ни переменилось положение дел, все хуже не будет», – полагал он. Он жаждал перемен.

Особенно повлияла на него история с прожектом друга его, капитана Торсона, разработавшего новую, более современную оснастку для военных кораблей. Он знал, сколько ума и сердца было вложено Торсоном в эту адскую работу. Сам он тоже помогал ему сколько мог, хорошо понимая как морское, так и инженерное дело. Прожект расхвалили в морском министерстве, дали им с Торсоном повышение по службе, а реформу так и положили под сукно. Вот так и все у нас – проклятые мы, что ли! А флот по–прежнему нуждается в реформации, и нуждался еще вчера. Николай Александрович год назад ходил в дальнее плаванье и хорошо видел, какими глазами британцы на Гибралтаре оглядывали устарелое парусное вооружение одного из лучших наших фрегатов…

Сейчас, когда начались разговоры про то, что государь болен опасно, Общество воодушевилось. Возможно, грядет смена власти, и грех будет этим не воспользоваться! Сегодня Николай Бестужев рассчитывал на то, что у Рылеева будет важное совещание, но совещание так и не начиналось. Кто–то приходил, кто–то уходил, водка лилась рекой, за круглым столом пели и спорили, но далее обсуждения дворцовых сплетен дело не шло. Пришел Вильгельм Кюхельбекер, смешной долговязый немец, принятый в Общество за книжную ученость и истинно поэтический дух, глуховато завывая, прочитал последние полученные им стихи Пушкина, потом прослезился, ударил кулаком по столу и предложил выпить «за Нее». Эдак у них в Лицее назывался тост за свободу. Хлопнула золоченая пробка Клико.

– За нее, за нее, господа! – слышалось со всех сторон. Николай Александрович молча чокнулся с Кондратием и с братом стаканом кваса. Ему было досадно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю