355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Правда » Площадь отсчета » Текст книги (страница 3)
Площадь отсчета
  • Текст добавлен: 25 марта 2017, 18:00

Текст книги "Площадь отсчета"


Автор книги: Мария Правда



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 31 страниц)

26 НОЯБРЯ 1825 ГОДА, ЧЕТВЕРГ, МОЙКА 72, С. – ПЕТЕРБУРГ

С утра приехали Наташа с Настинькой из деревни, из Батова. Рылееву не давали работать, носили вещи, корзины с провизией. Наташа суетилась, нервничала. Вечером известные люди будут, светские, кормить их нечем, повар едет обозом, будет поздно, а Кондратию это все равно. Придумал людей угощать квасом, водкой да капустой квашеной с огурцами. Это ни на что не похоже.

– Так не есть же они ко мне приходят! – сердился Кондратий. – Есть они и в Демутовом трактире могут. А у нас дела, разговоры важные. Не все равно ли, что есть!

– Как же это может быть все равно, Коня! – убивалась Наташа. – Потом будут говорить, что мы бедные!

Рылеевы всегда были бедные. Причем они были одинаково бедны, когда денег не было и когда они были. Сейчас у них была квартира Российско – Американской компании на восемь комнат, да двор большой, да две лошади на собственный выезд, да корова своя во дворе. Наташа настаивала на хозяйстве, так дешевле. А Кондратия негородской этот уклад раздражал неимоверно. Несмотря на стремление к экономии, жалованье компанейское вкупе с жалкими деревенскими доходами проедалось от получки до получки.

Рылеев, как и полагается истинному поэту, женился по романтической любви на черноглазой красавице–бесприданнице, и только потом понял, как это скучно, когда все, как у всех. Завтрак, обед, дети, служба, ссоры, деньги, деньги, деньги, ты меня больше не любишь! В юности, еще в корпусе, Кондратий представлял себе семейную жизнь как картину идеального счастия. Прелестная жена, румяные младенцы, уютное семейное гнездышко, а он в кабинете среди любимых книг работает над бессмертными стихами. А что вышло? Жена? Нельзя требовать большего от Наташи. С ней можно не опасаться за честь свою, а чего ж еще требовать от современной женщины при нынешней распущенности нравов? Младенцы? Вечный страх, забота, шум, возня, а в итоге, когда потеряли они в прошлом году младшего, грудного Сашеньку, больно невыносимо. Гнездышко? Василеостровская квартира с крикливой хозяйкой была во сто раз уютней, чем просторный этот сарай на набережной Мойки. Восемь комнат, да вдоль реки, да сквозняки такие, что свечи гаснут ежесекундно, невозможно работать. А в кабинете, что окнами во двор, там корова мычит с утра. Весело! До стихов ли тут! А дела Общества, коих с каждым днем становилось все больше, вообще не оставляли ни секунды свободного времени. За последний месяц – ни строчки! Рылеев уже решил, что до лета кое–как доживем, а потом на два месяца к Наташиным родителям, в Малороссию, в Острогожск, засесть там безвылазно и писать новую поэму из народной жизни. Только так, не думая более о том, как подлец Пушкин к ней отнесется.

После того как всеми признанный поэт походя разнес в клочья его любимые «Думы», Кондратий какое–то время вообще не мог писать. Только начнет клеиться что–то путное, сразу мысль: а про это Пушкин скажет, что фальшиво и натянуто, а про это скажет, что сие не есть истинная народность, и рифма дурна, и пошло–поехало. Eсли верить Пушкину, то у него, Рылеева, в стихах почти и нет истинной поэзии. Одну только строчку когда–то похвалил. «Это я у тебя, милый Рылеев, украду». А строчка–то, в сущности, никакая! Там про палача говорится: «Вот засучил он рукава». Ну и что? Странный он все–таки, Пушкин.

– Ты как хочешь, но если гостям снова будут подавать капусту, я к ним и не выйду, и не покажусь даже!

И ведь так хотелось сказать: Наташенька, душа моя, езжай–ка ты обратно в Батово, как здесь без тебя было хорошо и покойно! И гостям моим показываться тебе совершенно не нужно, не твоего это ума дело. Вместо этого Кондратий собрал все свое благоразумие и произнес:

«Натали, ангел, пошлем человека к Пущиным, одолжат они нам по–соседски на вечер своего повара – все будет какой–никакой обед. А ты ложись отдыхать с дороги».

Холодный круглый локон прижался к его щеке. Мир был заключен.

Посольство к соседям принесло неожиданную радость – вместе с поваром, пешком (он жил на Мойке же, у Конюшенного мосту), пришел и сердечный друг, Иван Пущин, который только что приехал к отцу из Москвы. Рылеев любил Пущина несказанно и даже объявил меж своими знакомцами, что тот, кто любит Пущина, должен и сам быть хорошим человеком.

Пущин был высок ростом, широкоплеч, румян, светловолос – от его облика так и веяло молодостью и силой. Иван Иванович в Обществе был давно, проникнувшись передовыми настроениями с самой скамьи лицейской, но в отличие от прочих членов верил в силу мирных преобразований. Сам он, оставив артиллерию, перешел в статскую службу и захотел даже быть квартальным надзирателем, чтобы начать с самых низов наводить порядок в стране, но квартальный – это было бы крайне не comme il faut – сестры валялись у него в ногах, дабы не допустить подобного бесчестия. Сын сенатора и внук адмирала Пущина никак не мог командовать ночными сторожами! Поэтому Иван Иванович пошел служить судьей по Московскому округу, где было у него имение, и, по рассказам, был справедлив, как царь Соломон. «Ежели бы все мы стремились приносить добро на избранном нами месте, – рассуждал Пущин, – мир бы переменился». Впрочем, поработав судьей с полгода, он понял, что был неправ. Бездна российского беззакония оказалась столь необъятной, что, будь в судах хоть сто Пущиных, мир остался бы тем же самым. Он дал себе слово продержаться еще год, но тут в московской отрасли пронесся слух о болезни государя. Иван Иванович взял отпуск, добыл служебную подорожную и прилетел в Петербург вихрем, за двое суток.

Пока друзья распивали чай в кабинете и в деталях обсуждали мысли свои и чувствования по поводу предполагаемых событий, события на кухне были не менее занимательны.

Крепостной повар Левонтий застал еще старого барина, адмирала Пущина, учился языку кулинарии у пленного француза, называл себя мосье Леоном и имел о кухне представления самые изысканные. Смутив до слез бедную Наташу, к которой сперва обратился он по–французски, мосье Леон составил меню, в доме Рылеевых совершенно неслыханное.

– У нас тут баранина из деревни, милейший, – лепетала Наташа, – вот бы ее как–нибудь…

– Анчоусы, ветчина, вино красное – есть ли? – важно спрашивал Леон, словно экзамен принимал

– Так это… за анчоусами мы в лавочку, – сохраняя внешнее достоинство, отвечал лакей Федор. На самом деле он был потрясен видом и ученостью пущинского человека.

– Сэ бьен. Фасоль?

Рылеевская прислуга покорно кивала.

– Гижо а ля борделёз, зелень – сос винегрет, фасоль пармантье, суп аль оньон паризьен, – изрек Леон и красиво поклонился Наташе. Она, не имея ни малейшего понятия о таковых блюдах, согласилась на все и поспешила ретироваться.

После ухода барыни мосье Леон заметно попростел и перешел на русский язык. Кухню объявил он тесной, половину посуды забраковал.

– Печка, что ль? – скривился он и брезгливо, двумя пальцами, приоткрыл заслонку. Тараканы рассыпались веером.

– Так я и знал, невежество. Сэ маль! Вычистить все!

Бабы, Матрена и Лукерья, схватились за тряпки. Федор, самовластно управлявший до сих пор рылеевским домашним хозяйством, наблюдал за вторжением французского элемента в свою вотчину с не меньшим негодованием, нежели в 12‑м году. Он, впрочем, сходил в лавочку со списком «хранцузской дряни», красиво, с вензелями, составленном Леоном, и весь день так и был у него на посылках. Искусство, однако, всецело покорило его. Увидев, как виртуозно пущинский повар орудует ножом, Федор проникся к нему величайшим уважением.

Французский обед в итоге не понадобился. Господа поссорились и кушали отдельно, пятилетняя барышня Настя от парижского супу отказалась наотрез. Баранина по–бордосски доедалась холодной в кабинете, где собралось человек пять офицеров, налегавших более на шампанское. А вот Федор с Леоном поздно вечером навернули водочки под луковый супчик, перемыли кости господам и расстались уже за полночь, совершенно довольные друг другом…

27 НОЯБРЯ 1825 ГОДА, ПЯТНИЦА, ЗИМНИЙ ДВОРЕЦ, С. – ПЕТЕРБУРГ

Известия из Таганрога были обнадеживающие. Августейшая супруга писала, что в болезни государя совершился благоприятный перелом. На вечер был назначен благодарственный молебен, по городу звонили колокола, и появилась надежда на то, что жизнь будет продолжаться без изменений.

Николай Павлович вздохнул с облегчением. Как же надо уметь ценить то, что у тебя есть, потому как никто не знает, какие испытания пошлет Господь. С утра (последние дни ночевал он в Зимнем, дабы быть ближе к матери) он молился в старой дворцовой образной у иконы своего святого, молился долго, самозабвенно. Икона, заказанная, как все иконы царских детей, доской точно в рост младенца, была больше остальных. В печальном лике Чудотворца было осуждение. Николай никак не мог побороть в себе греховное раздражение в адрес больного брата. Ведь действительно, случись что–нибудь с Благодетелем, и каково тогда нам? Стоило ему заболеть, и сразу все невпопад – заявления матушки, угрозы Милорадовича, перешептывания придворных. Николай искренне желал одного: быть солдатом на службе отечеству. Это желание он осознал в себе трех лет, когда папенька, заглянув к нему в комнату, снял треуголку с белого парика и сказал: «Поздравляю тебя с новым полком, Николаша. Я тебя из Конной гвардии в Измайловский перевел». Как он гордился тогда своей новой сабелькой и измайловской курткой! Он никогда не завидовал старшим братьям – у них была своя работа. Как рассказывала няня его, мисс Лайон, в Англии старшие дети короля несут тяжкую обязанность: heir and spare. Наследник и запасной. Николай родился третьим. И слава Богу! Было бы здоровье да совесть чиста – исполнять свою службу и волю Божью. А на службе он был всю свою жизнь. Когда вернется Благодетель, надо будет любой ценой просить у него окончательной определенности положения. Ведь не может быть, чтобы Кости отказался от своего долга. К морганатическому браку его в конце–концов уже привыкли. Это в старину могли быть какие–то недоразумения на этот счет. В нашем железном веке во всем господствует продуманность, рационализм.

Было еще раннее утро, когда Великий князь в исподней полотняной рубахе, белых панталонах и сапогах вышел на задний двор дворца, между стеною и караульной. Дежурные гвардейцы хорошо знали его привычки. Один козырнул, нырнул в караулку и принес ружье. Николай спросил проворного солдата, как его зовут (ему сказывали, что Бонапарт знал всех своих гвардейцев в лицо, и он положил себе за правило запоминать), взял ружье и начал заниматься. Упражнения с ружьем в любую погоду приучил его делать еще воспитатель, граф Ламздорф. Пробовал он и другую гимнастику, по английской моде, с гирями, но прусские строевые занятия были ближе его сердцу. Ружье было тяжелое, холод бодрил, быстрые движения успокаивали. Он считал про себя по–немецки. Раз, два три – выпад, на плечо. Раз–два три – выпад. И чем дольше он занимался, тем легче становилось на душе. Солнце вставало мутное, желтое, но, к счастью, впервые за эту скверную неделю не было дождя. День был хорош. Позанимавшись, Николай подошел к бочке с водой у стены караулки, сбросил рубаху, умылся до пояса, растерся ветошью, поданной подсуетившимся розовощеким солдатом, который уже и рубаху у него из рук принял и стоял наготове, широко улыбаясь.

– Спасибо, Филимонов!

– Счастлив служить Вашему императорскому высочеству!

– Будь здоров!

День положительно был хорош. Великий князь оправился под стеной караулки, набросил рубаху и пошел обратно во дворец. После гимнастики он был бодр и голоден. Он уже поднялся на крыльцо, когда вдруг у него за спиной – сразу с нескольких деревьев – с оглушительным криком снялась в небо огромная стая ворон. Николай резко обернулся. Что это было? Порыв ветра? Черные птицы плавно кружили над дворцом. И снова сжалось сердце.

В церкви Зимнего дворца служили молебен за здравие государя императора. Царская семья молилась отдельно от придворных, пестрая толпа которых выражала свое счастие по поводу выздоровления Благодетеля за окованными золотом двустворчатыми дверями. Шарлотта прибыла из Аничкова, разодетая как на праздник, в белом тюлевом платье на розовом чехле со своими обычными белыми розами в прическе. Николай с удовольствием отметил, что по прибытии розы в волосах жены были все еще в бутонах, а теперь в тепле церкви распускались на глазах. «Какое чудо», – думал он, стоя в церкви чуть позади Шарлотты и с высоты своего роста разглядывая ее волоса. Он решил, что сие есть хороший знак. Мария Федоровна тоже была по–праздничному – в широком бархатном платье декольте, туго перепоясанная, с мальтийским крестиком на плече, в алмазной диадеме. Племянник Марии Федоровны, принц Евгений Вюртембергский, гостивший в Петербурге, был в белом мундире и в чулках.

Строгий устав богослужения, который был известен Николаю Павловичу назубок, настраивал на торжественный лад и при этом всегда напоминал ему, как далеки они, разодетые в шелка и в золото, от Бога истинного. Но сегодня он с самого утра был настроен хорошо, молитвенно.

– Господи, исцели брата моего Александра, – молился он, – избави меня от искушения, пронеси мимо меня чашу сию!

Еще вечером середы, после беседы с матерью, Николай Павлович имел крайне неприятный разговор с графом Милорадовичем. С истинно солдатской прямотой генерал сообщил, что ему лучше не ввязываться в заваруху с завещанием, надо ждать Константина и уговаривать его взойти на престол. Потому как вариантов нет – «Ваше высочество не любят в гвардии». Это было сказано так, что можно было понять: «Гвардия – это я. Ты мне, щенок, не нужен. Нужен мне Константин – мне и моему гарнизону. В гарнизоне 60 тысяч штыков». Ну что ж, чем больше, тем лучше: случись даже самое страшное – Кости побоится отрекаться! Он подумал об этом сейчас и помолился за Константина.

Мария Федоровна перед молебном распорядилась, чтобы курьера из Таганрога, буде случится таковой, препроводить прямо в церковь. В начале обедни она еще оглядывалась на стеклянную дверь в коридор, отделяющий ризницу от дворцовых покоев, но потом начался благодарственный молебен за выздоровление государя, и она увлеклась церемонией, торжественно и широко крестясь всякий раз, когда слышала единственно понятное ей «Господи помилуй». Шарлотта, чуть лучше понимая по–русски и стараясь вникать в слова, с мучительным напряжением смотрела в лицо священника. Николай внезапно почувствовал, как его тронули за плечо, и обернулся. Кузен, принц Евгений, показывал глазами на дверь. В коридоре было уже темно, но Николай Павлович разглядел за стеклом матушкиного камердинера Гримма, который делал руками неопределенные знаки. За Гриммом в сумерках виднелась белая парадная форма Милорадовича. Это могло означать только одно. Николай, пятясь, как можно тише, дабы не испугать женщин, вышел из церкви. Принц Евгений, зачем–то доставший из–за обшлага белый платок, на цыпочках следовал за ним. Еще мелькнуло: зачем этот платок?

Стоило только лишь взглянуть в лицо Милорадовичу, как стало понятно все. Только не здесь, не здесь. Они одновременно, боком, протиснулись в узкие двери библиотеки, за ними прихрамывал принц, у которого за время обедни разболелось тронутое подагрой колено, они все втроем страшно спешили, как будто от события, которое гнало их вперед, возможно было уйти. В библиотеке они остановились было, но Милорадович вдруг опять почти бегом бросился в следующий зал. Там были еще какие–то люди, но Николай никого не видел. Он лишь смотрел в красный затылок генерала и следовал за ним, но тот вдруг резко остановился, развернулся на каблуках и протянул ему какую–то бумагу.

«Все кончено, Великий князь, – гудел Милорадович, – мужайтесь, давайте пример!». Николай машинально взял бумагу и тут же увидел самое главное. Там было написано знакомым квадратным почерком Дибича: «Скончался 19‑го числа». Принц Евгений, сняв золотое пенсне, кривясь, как от боли, протягивал ему платок.

«Все погибло, – повторял Николай по–французски, – все погибло! Tout est perdu!». В глазах его горячо и с неприятным жжением накапливались непривычные слезы. Все было кончено. Все молитвы его оказались бесполезны. Он оглянулся: с двух сторон от него, приняв шляпы на локоть, склонились в симметрических поклонах генералы Милорадович и Шульгин. Все было кончено. Он взял платок и вытер глаза. В письме по–прежнему было написано: скончался 19‑го числа…

– Дорогой кузен, – бормотал принц Евгений, – дорогой кузен, идемте к тетушке…

– Да, конечно, – опомнился Николай, – мы должны ей объявить… да полно, да правда ли это, генерал?

– С нами фельдъегерь из Таганрога, – сдержанно басил Милорадович, – соблаговолите удостовериться лично…

Все обернулись. Забрызганный дорожной грязью гонец, который только что стоял навытяжку в присутствии титулованных особ, крепко спал в креслах. «Оставьте его, – сказал Николай, – пойдемте, господа». Они пошли обратно в церковь, через библиотеку. Николай опять почувствовал, что у него, как и третьего дня, слабеют ноги, ему захотелось присесть, но уже нельзя было: он понял, что их видели сквозь стекло.

Мария Федоровна стояла на коленях и, странно извиваясь, ломала руки. Николай бросился к ней, тоже опустился на колени, она начала голосить – громко, без слез, крепко схватив его за шею, а потом резко обмякла в его руках. В этот же момент дверь императорской моленной снесло, как будто под напором воды, и небольшое помещение тут же наполнилось людьми. Все громко плакали, все пытались целовать подол императрице, которую Николай, ухватив под руки, поднимал с пола. Она висела, как тряпичная кукла. Старенький священник подносил ей к лицу крест.

– Расступитесь, – крикнул Николай, – ей нечем дышать! Принесите воды!

Придворные теснились еще больше, дамы истерически рыдали. В этот момент Мария Федоровна пришла в себя и тоже начала громко плакать. Николай Павлович передал мать в объятия принца и начал распоряжаться. Церковь опустела так же быстро, как и наполнилась. Подоспел лейб–медик императрицы, под руководством которого лакеи посадили ее в кресла и унесли. А далее наступила тишина.

Принц Евгений, генерал Милорадович, Николай и Шарлотта стояли посреди пустой церкви. Священник, склонив голову набок, ожидал распоряжений. Милорадович, привычно положив руку на эфес придворной шпаги, смотрел выжидающе. Николай Павлович все понял: штыки столичного гарнизона были уставлены на него. «Батюшка, не уходите, – сказал он, одернул на себе мундир и выпрямился. – У нас должен быть присяжный лист. Я буду присягать на верность императору Константину Павловичу…»

При сем событии незримо присутствовал еще один человек. Это был славный поэт Василий Андреевич Жуковский, который уже несколько лет учил русскому языку Великую княгиню Шарлотту. Он стоял в дверях ризницы и, задыхаясь от слез, слушал слова присяги. Поэт трепетал. Он рассказывал потом, что именно тогда он впервые почуял поступь истории.

27 НОЯБРЯ 1825 ГОДА, ПЯТНИЦА, ВЕЧЕР, ЗИМНИЙ ДВОРЕЦ, С. – ПЕТЕРБУРГ

Перед графом Михаилом Андреевичем Милорадовичем, военным губернатором Петербурга, в 54 года открывался умопомрачительный карьер. Цесаревич Константин Павлович, старинный друг его, товарищ его славных походов, становился наконец императором. Лишь формальности оставались. В архиве Государственного совета вот уже два года лежит пакет с собственноручной надписью государя Александра: «В случае моей смерти вскрыть ранее всякого другого действия». А вскрывать–то его сейчас нельзя. И аргумент у графа Милорадовича самый верный – питерский военный гарнизон у него и Войско Польское у Константина. Армия, и только армия в России короновала царей. И не Романовым со своими манифестами, законами о престолонаследии, семейными неурядицами теперь решать, кто из них будет сидеть на троне. В этот момент генерал ясно видел, что истинная власть в его руках.

Его раздражала медлительность совета, где два беззубых старика, Лопухин и Лобанов – Ростовский, уже битых два часа спорили о том, вскрывать или нет государево завещание. «Мертвые не имеют воли», – поддержал генерала Лопухин. Пакет лежал на столе, по–прежнему запечатанный. План Милорадовича был ясен – совет должен присягнуть Константину – раз. Великий князь Николай, хорошо понимая, что сила не на его стороне, уже присягнул. Пусть он это подтвердит еще раз – два. В том, что он подтвердит, генерал не сомневался. Все сыновья Павла уже один раз напуганы – безвозвратно и на всю жизнь. И немедленно слать депешу Константину Павловичу, чтобы тот был спокоен, пусть знает, что ничто – ни полячка жена, ни завещание покойного императора, который перед смертью впал в опасное рассеяние, не стоят между ним и властью. Генерал понимал, что молчание Константина полностью оправданно: хладнокровный цесаревич выжидает. Тем более не следует опасаться молокососа–брата, которого в армии не хотят, и он об этом знает – три. Так значит, идти к Великому князю, если уж так непременно хотят господа советники, и немедленно самим присягать. Чего же проще! Генерал не был интриганом. Он был полководцем. Его красные мясистые руки, которые в отсутствие сабли и хлыста не знали, чем себя занять, неуклюже лежали на бархатном покрывале стола. Петр Васильевич Лопухин, в белом парике, как привык носить еще при Павле, наконец дал ему слово. Милорадович так волновался, что голос у него сел. Ему подали стакан с водою, голос вернулся – строевой был у него, не комнатный голос.

– Я имею честь донести Государственному совету, что Его императорское высочество Великий князь Николай Павлович изволил учинить присягу на подданство старшему брату своему императору Константину Павловичу, – басил Милорадович. – Я, военный генерал–губернатор, и войско уже присягнули Его величеству, а потому советую господам членам Государственного совета прежде всего тоже присягнуть, а потом уж делать что угодно!

– Это угроза, граф? – осведомился князь Дмитрий Иванович Лобанов – Ростовский. – Не слишком ли свободно вы выражаетесь?

– У кого в кармане 60 тысяч штыков, – наливаясь краской, рявкнул генерал, – тот имеет право говорить свободно!

И снова говорильня. Уже ночь на дворе. Понятно, куда клонит Лопухин. Ему бы, по старой памяти, императрицу–немку! То, что партия Лопухина хочет посадить Марию Федоровну на престол и управлять Россией от ее имени, хорошо известно. Мать отечества, популярная своей рассчетливой благотворительностью, у всех на устах. И усиленно намекает, что не против. Да только нужна ли она теперь? И как обойти закон о престолонаследии – сажать на трон старуху при таком количестве молодых и здоровых сыновей по меньшей мере нелепо. Надо объяснить Лопухину, что он живет вчерашним днем, что он забывается. И тут сухонький, старенький князь Лобанов вдруг делает невероятное. Он берет своими маленькими морщинистыми ручками тяжелый пакет и уверенно тянет по столу – к себе.

– Вы как угодно, господа, но последняя воля покойного государя-Благодетеля для меня священна, – тихо говорит князь Дмитрий Иванович, а в руке у него уже серебряный разрезной ножик. Пакет вскрыт.

Когда члены совета ехали из дворца после окончательной беседы с Великим князем, была уже глубокая ночь. Граф Милорадович выглянул из окна кареты, и его поразила необычайная тишина погруженного в сон города. Карета ехала по набережной Мойки. Ни в одном доме, как ему показалось, не было огней. Фонари светили тускло, на улицах не было ни конного ни пешего, а кроме его кареты – ни одного экипажа. Только глухой стук колес, да бег лошадей, да изредка перекличка часовых и ночных стражей. Он тяжело вздохнул и закрыл глаза. Новое царствование начинается спокойно.

Одно окно по пути следования генеральской кареты все–таки светилось. Это был дом Российско – Американской торговой компании, что у Синего моста.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю