355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Правда » Площадь отсчета » Текст книги (страница 30)
Площадь отсчета
  • Текст добавлен: 25 марта 2017, 18:00

Текст книги "Площадь отсчета"


Автор книги: Мария Правда



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 31 страниц)

ПЕТРОПАВЛОВСКАЯ КРЕПОСТЬ, 9 ИЮЛЯ 1826 ГОДА
Решение Верховного уголовного суда. Разряды наказаний.

Вне разрядов – четвертование. Первый разряд – смертная казнь (отсечение головы). Второй разряд – политическая смерть, т. е. положить голову на плаху, затем ссылка на вечную каторгу. Третий разряд – вечная каторга. Четвертый разряд – каторга на 15 лет, поселение. Пятый разряд – каторга на 10 лет, поселение. Шестой разряд – каторга на 6 лет, поселение. Седьмой разряд – каторга на 4 года, поселение. Восьмой разряд – ссылка на поселение. Девятый разряд – ссылка в Сибирь. Десятый разряд – лишение чинов, дворянства и запись в солдаты с выслугою. Одиннадцатый разряд – лишение чинов и запись в солдаты с выслугою.

ЦАРСКОЕ СЕЛО, 10 ИЮЛЯ 1826 ГОДА

«Указ Верховному уголовному суду: Рассмотрев доклад о государственных преступниках, от Верховного уголовного суда нам поднесенный, мы находим приговор, оным постановленный, существу дела и силе законов сообразным. Но силу законов и долг правосудия желая по возможности согласить с чувствами милосердия, признали мы за благо определенные сим преступникам казни и наказания смягчить нижеследующими в них ограничениями:

Преступников первого разряда, Верховным уголовным судом к смертной казни осужденных, а именно: полковника князя Трубецкого, поручика князя Оболенского… коллежского асессора Пущина, даровав им жизнь, по лишении чинов и дворянства сослать вечно в каторжную работу… Нижеследующих преступников того же первого разряда и к той же смертной казни Верховным уголовным судом осужденных, по лишении чинов и дворянства сослать в каторжную работу на двадцать лет и потом на поселение, а именно: Коллежского асессора Кюхельбекера по уважению ходатайства его императорского высочества великого князя Михаила Павловича; Штабс–капитана Александра Бестужева по уважению того, что лично явился ко мне с повинною головою…

Преступников второго разряда, Верховным уголовным судом осужденных, – к политической смерти с положением головы на плаху и к ссылке вечно в каторжную работу, а именно: капитан–лейтенанта Николая Бестужева 1‑го и штабс–капитана Михаила Бестужева по лишении чинов и дворянства сослать вечно в каторжную работу… Преступников третьего разряда, Верховным уголовным судом осужденных, – в каторжную работу вечно, а именно: подполковника Батенькова по лишении чинов и дворянства сослать в каторжную работу на двадцать лет и потом на поселение…

Наконец, участь преступников, здесь не поименованных, кои по тяжести их злодеяний поставлены вне разрядов и вне сравнения с другими, предаю решению Верховного уголовного суда и тому окончательному постановлению, какое о них в сем суде состоится. Верховный уголовный суд в полном его присутствии имеет объявить осужденным им преступникам как приговор, в нем состоявшийся, так и пощады, от нас им даруемые, и потом обратить все к надлежащему, куда следует, исполнению. Правительствующий Сенат, со своей стороны, не оставит доклад Верховного суда и настоящие по оному постановления издать совокупно во всеобщее известие. На подлинном собственною его императорского величества рукою подписано тако:

Николай».

ПЕТРОПАВЛОВСКАЯ КРЕПОСТЬ, 13 ИЮЛЯ 1826 ГОДА

– Как это может быть сентенция? – спрашивали они друг друга. – А когда был суд? Неужели нас уже судили?

Они все, первый разряд, 31 человек, набились в узкий зальчик комендантского дома, где их ранее допрашивали и где большую часть места занимал выставленный покоем стол, крытый красным сукном. День был солнечный, и большой масляный портрет покойного императора Александра во весь рост, висящий над столом насупротив окна, горел бликами и слепил глаза. За столом теснились судьи, много судей. Генералы в форме, в орденах, члены совета, многие из них старики, в екатерининских парадных мундирах, в пудре, члены Синода в священнических одеяниях – десятки лиц. И все они смотрели на осужденных. Одни искали среди них знакомых – или отводили глаза, когда находили, многие просто с любопытством глазели, как в зверинце, наводили золотые лорнеты. А осужденные, которые провели все эти месяцы в одиночках, щурившиеся от непривычно–яркого солнца, ошалевшие от многолюдства, наконец увидевшие друзей, испытывали странный подъем чувств, целовались, радостно пожимали руки в толпе. Ради сегодняшнего дня их не заковали – это было как праздник. Почти все они с четырнадцатого числа и до недавнего времени считали, что никогда не подадут руки Трубецкому. Но сейчас, когда его высокая сутулая фигура возникла в дверях, к нему так и бросились знакомые.

– Сергей Петрович, князь, идите к нам! Сюда!

И Сергей Петрович, точно так, как все они, был счастлив увидеть своих товарищей, обнимал всех по очереди, целовался, как на Пасху. Это был момент какой–то неизвестно откуда взявшейся в этой комнате чистой радости. Они с трудом угомонились, перестали разговаривать, чтобы заслушать сентенцию.

Никому не известный молодой человек в модном фраке, выбранный на эту роль ради звучного голоса, с видимым удовольствием от важности момента начал зачитывать. И последнюю фразу он прочел на подъеме, так же радостно, после того, как все собравшиеся были перечислены по именам и званиям, после того, как вины их были скороговоркой названы: казнить… отсечением головы.

Казалось бы – и так думали они сами несколько позднее, когда успокоились и начали рассуждать, – все должно было перемениться во мгновение ока. Какой–то холод должен был их сковать, тишина должна была упасть на комнату, где собрались люди, которым прочитали смертный приговор. Однако так не случилось. Точно так же ярко блестел портрет веселого полноватого государя над красным столом, точно так же весело горели на солнце планки навощенного желтого паркета, точно так же у окна, у подвязанной толстой кистью бархатной сторы, плясали пылинки в солнечном луче. Они продолжали улыбаться друг другу и разглядывать судей. Обращал на себя внимание особенно старый в парадном черном сюртуке адмирал Мордвинов, который грустно смотрел прямо на них из–под кустистых белых бровей. На коленях у него лежал расстеленный носовой платок. Невнятный говор стоял в комнате. После паузы, прокашлявшись, молодой человек взял со стола другую бумагу и точно так же весело и значительно зачитал царский указ о смягчении наказания, «даровав жизнь, в каторгу навечно». И снова ничего не изменилось. Кивал и улыбался спокойный Пущин. Заложив руку за спину, слегка покачивался на носках Трубецкой. Кюхельбекер, которому в отличие от других почему–то не передали приличного платья, так и явился в русской рубахе и портах, в которых его арестовали в Варшаве. Он забыл в камере очки и стоял, дико озираясь, ничего не видя вокруг себя, странно двигая заострившимся от худобы кадыком. Лишь на красивом лице Саши Бестужева была какая–то растерянность. А может быть, так казалось, потому что он сегодня побрился впервые за долгое время и оставил более длинные, чем раньше, усы, которые опускались книзу подковкой и придавали лицу его печальное выражение.

Когда закончили читать, все замолчали – ждали еще чего–то, но никаких бумаг им больше не прочли. Первым очнулся Евгений Оболенский, в толпе протиснувшийся поближе к Трубецкому.

– А где Кондратий?

И в самом деле, Кондратия Рылеева с ними не было. Оболенский беспокойно оглядывался. И наконец, как сообразил Сергей Петрович, с ними почему–то не было и Пестеля. Трубецкой внимательно оглядел своих товарищей – все были люди из самой опасной категории, насколько он мог представить, Пестель бы должен быть вместе с ними. И кстати, где Каховский? Конвойные вяло зашевелились – выводить, дабы уступить место следующим. В эту минуту неизвестно откуда взявшийся священник Мысловский быстрыми шагами вошел в самую гущу осужденных.

– Не волнуйтесь, – говорил он направо и налево, – ваших товарищей, как и вас, сначала осудят на смерть, а потом простят. Все слава Богу, молитесь за милосердие государя. Все живы – слава Богу!

Его обступили, загудели:

– А что дальше?

– Далее – конфирмация, – уверенно продолжал священник, – не тревожьтесь. Конфирмация–декорация!

На этих непонятных словах его оттеснили.

Через полчаса, когда зачитывали приговор второму разряду, братья Бестужевы встретились. Миша хромал – он так долго был в ножных кандалах, что совсем разучился ходить без них. Они стояли рядом, не веря тому, что опять увиделись. Николай Александрович крепко держал его за рукав. Опять зачитывали два раза – сначала сентенцию, затем смягчение. Приговор для них не менялся. В каторгу навечно.

– Будем вместе, – быстро сказал Николай Александрович, – это самое главное. Вместе. Будем жить.

В этот момент дверь в соседнее помещение приотворилась, раздался общий на несколько десятков человек вдох. Там, окруженные конвоем, стояли пятеро: Рылеев, Каховский, Пестель и еще двое с ними, один молодой, другой постарше. Молодой плакал. Толпа качнулась, Николай Александрович бросил Мишу, который спешил за ним заплетающимися ногами, и, расталкивая, разбрасывая вокруг себя товарищей и солдат, рванулся в эту комнату. Через секунду он уже обнимал Рылеева.

– Что, Кондратий, что? – успел спросить он. Кондратий Федорович молчал и улыбался, глаза его, как всегда, когда он был взволнован, влажные, непроницаемо–черные, были устремлены на него. Миша подоспел, схватил его за руки, какую–то секунду они простояли, обнявшись, втроем, тут начали их растаскивать. Растащили. Это случилось так быстро, что никто ничего не понял.

Вечером отец Мысловский в сопровождении дьячка со святыми дарами обходил камеры. Важные сведения были получены. Пятерых осудили на четвертование, замененное, по просьбе государя, на более человеколюбивую казнь: повесить. Но все, слава Богу, закончится хорошо. Может статься, их и поведут, и на шею петли наденут, а уж потом о помиловании сообщат. Советовал для конфирмации не застегивать на все крючки мундиры. Мундиры будут срывать. Шпаги сломают. Слава Богу, все живы. Слава Богу, все кончилось.

ПЕТРОПАВЛОВСКАЯ КРЕПОСТЬ, 12 ИЮЛЯ 1826 ГОДА, НОЧЬ

После того как крепостные куранты пробили полночь, было велено одеваться. Сергей Петрович, которому принесли гвардейский полковничий мундир, одевался долго и тщательно. Перед сентенцией он не спал ночь. Боялся смертного приговора, а пуще боялся выказать слабость при его зачитывании. Кроме того, боялся он осуждения товарищей, многие из которых бросали ему в лицо оскорбительные слова на очных ставках. Но товарищи распахнули ему объятия – перед страшной судьбою все они были равны. А приговор тоже приняли хорошо – никто не ослабел, не выказал страха. Правда, страха он до сих пор и не чувствовал – видно по страшном напряжении нерв, им сегодня перенесенном, был он как в тумане – ненормальное было состояние, подобное которому он испытывал когда–то в бою под Кульмом. Стоя под жестоким батарейным огнем, когда солдаты падали справа и слева от него, был он тоже спокоен. Дали ему крест за храбрость, только он сам понимал, что сие не храбрость, это какая–то природная хитрость тела, которое на краю смерти подавляет в себе лишние чувства. Кстати, тогда, после баталии, стало ему дурно, и он к вечеру следующего дня харкал кровью.

Теперь, собираясь на конфирмацию приговора, он вполне владел собою. Попросил принести бриться второй раз за день, привел в порядок руки (Каташа передала ему английский несессер), причесался перед маленьким мутным зеркалом и выглядел настоящим щеголем. Мундир застегнул он весь, до самого последнего крючка – пускай срывают, как хотят. Застегнуться было тем более несложно, потому как сегодня он понял, до какой степени сделался худ – мундира не надевал он с декабря. Сергей Петрович оглядел свои регалии и в очередной раз отметил, как глупа предстоящая церемония. Да, это, видимо, кажется им – он усмехнулся – страшным наказанием: с позором отобрать все эти когда–то столь ценные вещи – мундир, золотые эполеты, ордена. Но это – им, которые живут по–прежнему той же самой суетной жизнию, от которой он на сегодняшний день уже отрекся. Для него вся эта брякающая дребедень – это то, что уже потеряло ценность. И путешествие, которое сейчас начинается для него – путь к душе, яко крещение духом святым, – уже лишено интереса к этим предметам, хотя он жизнь свою положил на добывание сих глупых значков – золотых висюлек и серебряных крестиков. У него остаются две великие ценности – любовь к Богу и Каташе, и ни одну из них отнять и уничтожить нельзя.

Опять пробили часы, он был готов.

После приговора они более не вернулись в равелин – стража привела его в один из нумеров кронверкской куртины, которые в отличие от каменных мешков равелина были просто комнатками, разделенными не доходящими до верха дощатыми перегородками. Отовсюду слышны были голоса: кто–то громко молился, кто–то переговаривался с соседом, часовые перекликались, он слышал малейшее движение в коридоре. Там что–то происходило – вели нескольких человек закованных, судя по бренчанию цепей. «Пора», – подумал Сергей Петрович и выпрямился, сидя на кровати, но шаги не остановились у дверей его камеры, а прошли мимо. И тут он услыхал высокий, протяжный голос Кондратия: «Прощайте, прощайте, братья!»

Он бросился к двери, попробовал выглянуть, но не дотянулся, быстро подтащил табурет и встал на него. В зазор меж дверью и потолком удалось увидеть лишь несколько фигур в конце коридора, окруженных солдатами, кажется, между ними действительно чернелась кудрявая голова Рылеева – и все, они скрылись.

Все казематы были открыты. Всех их, построив в четыре неровных каре, вели на вал кронверка. В рядах был слышен смех, громко разговаривали, ночь светлая была, теплая. Трубецкой нагнал Пущина и Оболенского в тот момент, когда Пущин досказывал Евгению похабный анекдот. Хотелось идти быстро, энергически двигаться, смеяться. Они хотят, чтобы тут плакали, каялись? Не бывать тому – и они старательно подогревали истерическую веселость, царившую в рядах. Один только маленький подполковник из Тульчинской управы был очень озабочен своими эполетами. «Они совсем новые, золотые, – жаловался он, – я бы передал брату… Жалко».

Ему тут же принялись помогать, кто–то увидел знакомого сторожа, которому ранее давал деньги: «Слышишь, друг, я сейчас дам тебе… снесешь на 7‑ю линию… идет? Имя записать… господа! Карандашик!»

Снова встретились братья Бестужевы – на этот раз Миша и Саша. Николая не было с ними – как объяснил священник, морякам политическая казнь полагалась на корабле. Бестужевы шли, обнявшись, весело болтая, но тут все вышли на вал и разговоры кончились. Они увидели виселицу и разведенные перед ней костры за густой цепью павловских гренадер.

«Так вот какая бывает виселица», – подумали все разом. Никогда в жизни никто из них не видел подобного сооружения. А сооружение было самое простое – качели, да и только. К перекладине вязали веревки. Один солдат сидел на ней верхом, другой, снизу пробуя веревку, ухватился и закачался, как для забавы. Веревок было пять. «Ну и здоровая же дура!» – пробормотал кто–то в толпе. Вокруг конструкции суетились, что–то приколачивали, возились с досками помоста, бегал туда–сюда офицерик в форме инженерного корпуса. И все это было так обыденно, так делово, как будто для маневров редут устраивали. Да кстати и саперы с лопатками, дополняя сходство, суетились весело, как муравьи.

«Петли накинут, да и отпустят», – говорил священник. И ради этого такой огород городить? Сергея Петровича пробрало холодом до костей. Неужто? Багровые костры в полусвете северной, но уже вполне темной июльской ночи поплыли у него перед глазами. Кто–то заплакал – это был Кюхельбекер, который стащил с себя картуз и, всхлипывая, закрывал им лицо. Его обнимали – кажется, Пущин, который крепко держал его под руку. Да, это был он. «Будет, Кюхля, будет!»

– «Прости меня, Жанно, – захлебывался Вильгельм, – прости, Христа ради!»

Их выстроили перед кострами, барабаны ударили первое полуколенье похода. Виселица довлела над ними, смешивая мысли, и все происходящее внезапно стало дико и страшно – пришла даже мысль: может быть, всех сейчас убьют? Сожгут? Впрямь отрубят головы, как в сентенции? Трубецкой обернулся. Со всех сторон были войска, с музыкой, знаменами, флейтами, барабанами, несколько десятков генералов верхами и река за спиной. Вырваться, спастись было нельзя. Снова зачитали сентенцию. Первый разряд. Профосы, подхватив с двух сторон под руки, вывели его вперед, к костру. Трубецкой выпрямился, стараясь улыбаться холодно и презрительно, и тут началась возня – с него пытались сорвать мундир, крючки не поддавались, солдаты были в перчатках и не могли расстегивать. Сергей Петрович, набычившись, расставив ноги, пытался устоять на месте. Наконец, хорошее сукно с треском поддалось – мундир, разодрав на три куска, бросили в костер. Запахло паленой шерстью. Снова били барабаны. Солдаты, разозленные возней с мундиром, грубо швырнули его на колени и занесли над ним обнаженную шпагу.

«Фиглярство, – бормотал Трубецкой, – глупость…»

В этот момент он неожиданно почувствовал жгучую боль в темени – плохо подпиленная шпага при переламывании ударила его по голове. Он вскрикнул и чуть было не упал лицом вниз, но его под мышки подхватили и подняли. Все было кончено. В ушах звенело. Сергей Петрович потрогал темя – волоса были мокры.

– Господа, нет ли платка? – как можно спокойнее попросил он. Кто–то подал ему платок, и он прижал его к ссадине. Стало темнее – пламя костров с трудом справлялось с таким количеством тряпок – ярко рдели пуговицы, ордена, золотые нити в горящих аксельбантах. Кто–то кричал, бранился.

– Вот вам ордена, кои мы кровью своей заслужили в боях за отечество… Нате, жгите, палачи! – это, кажется, был Якубович, который и тут нашел повод поораторствовать. Какие дешевые слова. Какая глупость общая происходит… Им раздали арестантские халаты на смену сорванным мундирам. Это было, разумеется, символическим жестом – ночь стояла теплая, и они в камзолах отнюдь не мерзли. Но начали одеваться. Как нарочно, высоким достались короткие халаты, маленьким – длинные, и в толпе арестантов снова началось неуместное веселье. Особенно хорош оказался Якубович, явившийся на шельмование в треуголке и огромных ботфортах. Халат не доходил ему и до колен. Кто–то кривлялся и делал непристойные жесты. Ротмистр Лунин успел помочиться в костер, что тоже сопровождалось взрывом хохота, но Трубецкой уже перешел грань наигранного веселья. Кровоточащая ссадина на голове так и пекла, хотелось пить и подташнивало. Да и виселица прямо над головой с каждой минутой все четче вырисовывалась на фоне светлеющего неба…

ПЕТРОПАВЛОВСКАЯ КРЕПОСТЬ, 13 ИЮЛЯ 1826 ГОДА, НОЧЬ

Инженер Матушкин сходил с ума от волнения. Все складывалось неправильно. За день до этого виселица чин чином была собрана в городской тюрьме; долго устраивали, сверяли размеры с чертежом. Наконец собрали в лучшем виде: две опоры и перекладину с пятью большими нарочно изготовленными в кузнечной мастерской железными кольцами. Собрали, поставили, испытали веревки. К каждой веревке для пробы привязали по восьмипудовому мешку. Держали. Несколько раз переделывали петли – когда смазали салом, узлы затягивались прекрасно. Затем после многих волнений вызваны были три ломовых извозчика из мясницких лавок, и на них, тщательно увязав каждую опору отдельно и перекладину отдельно, повезли. Все было хорошо и вовремя. И тут на тебе: когда Матушкин, запыхавшись, к полуночи прискакал в крепость, где опоры уже врыли и яма с помостом была почти готова, выяснилось, что перекладины–то и нет. Послали узнавать на заставу – не видели. Ни телеги, ни лошади, ничего. Ломовик бесследно растворился в ночном городе. Бросились устраивать новую перекладину, вязали веревки прямо на брус. Привязали, но за отсутствием колец веревки были коротки. Матушкин был весь в поту. Яма, доски – все было рассчитано на определенную длину веревок. Да еще и с помостом напутали – застревал. «Господи, Боже мой, Пресвятая Богородица, – бормотал он, мечась среди солдат, мешая им работать. – Время–то, время!»

Кто–то догадался принесть школьные скамьи из Морского коммерческого училища неподалеку. Скамьи притащили, поставили на помост. Все не так, все косо–криво. Что ж это будет? А дополнительная тяжесть скамеек нарушит плавное пожатие пружины. Будет грохот, безобразие. Все не так!

В своих метаниях Матушкин не заметил, как прошла церемония с шельмованием, покашливал только, когда ветер наносил омерзительную гарь костров. Барабаны били все время, потом павловцы начали играть разные марши. Светало. Он не видел ничего. Он не был готов…

…Все было не так, как он себе это мыслил. Из каких романтических книжек взял Кондратий Федорович свои представления о смертной казни, каковую мыслил он церемониею жертвоприношения на алтарь отечества, он не помнил. Но все было неверно, хотя поначалу вполне похоже. Отец Петр исповедовал его, плакал и принял от него для передачи Наташе медальон бронзовый и крест. Потом он писал письмо Наташе – долго писал, весь вечер. Отрывался лишь, чтобы помолиться, съел кусок булки, запил водою из кувшина и снова писал. «Друг мой, как спасительно быть христианином!» – искренне признался он, и так хорошо лились слова, лишь под конец чистый источник в его душе понемногу иссяк, он принялся передавать ненужные совсем приветы и поклоны родне, а под конец добавил: «У меня тут осталось 535 рублей асе. Может вернут тебе». Ему самому не понравилось так закончить, но звали одеваться, пришел солдат с оковами, начал их прилаживать, и переделать письмо уже не было никакой возможности. Он подумал, что так и на протяжении всей жизни своей делал все как бы на пробу, начерно, дабы переписать и сделать правильно потом, вот как письмо это, как стихи свои, которые, раз написав, неинтересно было перерабатывать – так и в печать шли несовершенными. И сейчас, в важнейшую минуту свою, он все намеревался переделывать, совершенствовать, да так и остался с черновиком.

Он побрился, причесался, застегнул доверху черный сюртук, в котором поехал когда–то из дому в Зимний. Длинную ножную цепь привычно подвязал белым носовым платком к поясу. Все было хорошо. К душе прислушался. Душа покойна была. Он боялся, пожалуй, лишь физических судорог, которыми душа рано или поздно начнет сопротивляться расставанию с телом. Он боялся, что не сможет их сдержать.

Их повели. Он поймал себя на том, что его внимание рассеивают товарищи его несчастья. Ему хотелось погибнуть одному. Присутствие еще четырех человек в связке мешало ему. Особенно этот молоденький поручик Бестужев – Рюмин, который во весь путь жаловался и плакал. Его утешал высокий полноватый Муравьев, он взялся тоже увещевать из Евангелия, но это отнимало у него силы. И Пестель, белый как полотно, мрачный, молчаливый, тоже раздражал его, мешал сосредоточению. Они шли по кронверку маленькими шажками скованных ног, томительно долго.

– Скорее бы, – умолял кого–то встрепанный Каховский, – ох, скорее бы!

Сначала их завели в церковь, где уже был отец Петр и снова напутствовал, но Кондратий Федорович уже так сладко наговорился с ним в тишине камеры, что прилюдные благословения были излишни. Пестелю предложили привести лютеранского пастора, но он охотно подошел к руке протопопа.

– Я не вашей веры, – сказал он, – но благословите, отче!

– Мне все равно, какой вы веры, – тихо отвечал Мысловский, – Бог един….

Это было хорошо и правильно, но Кондратий Федорович снова и снова чувствовал, что уходит внимание и что ему по–прежнему хочется остаться одному, один на один со своей смертью. Когда вывели из церкви, уже светало, и теперь было видно, что с виселицей еще не готово. Их посадили на траву, его рядом с Пестелем, Муравьева рядом с Бестужевым, Каховский, закрыв лицо руками, сидел в стороне и не хотел целовать крест. Павловский полк продолжал играть марши. Сквозь истошное визжание полковых флейт доносилась ругань под виселицей. Было там уже все начальство – от последнего лейтенанта до губернатора Кутузова. Все они спорили и подгоняли офицерика в инженерной форме, который никак не мог наладить какую–то важную деталь помоста. Крики отвлекали. Рылеев начал молиться, дабы обрести прежнее спокойствие, но уже не мог. Ему было плохо, тошно, желудок свело узлами до боли. Он боялся, что, когда поднимут, не сможет идти. Пестель, напротив, будто бы успокоился и как–то доверительно, по–товарищески, наклонился к нему.

– Никогда мы не отвращали чела своего от воинской смерти, – заметил он, – уж могли бы, кажется, нас и расстрелять!

Рылеев кивнул – виселица была на деле гораздо отвратительнее, нежели он представлял. Но говорят, что сие быстро – теряешь сознание. Хоть бы так! Ему стало легче. Он смотрел внимательно на солдат, на инженера, на толстого багрового Кутузова и думал о том, что ведь и солдатик умрет, и инженер умрет, и Кутузов умрет, просто все они чуть более долгое время будут суетиться, вот как сейчас: есть, пить, метаться, чтобы как–то продлевать свою жизнь, и бессмысленно, потому как закончится совершенно тем же. Одного только Мысловского было жалко.

– Сейчас будет гонец с помилованием, господа, – округлив глаза, шептал священник, – видите, они нарочно затягивают время… Они ждут!

Кондратий Федорович встретился глазами с Пестелем – полковник чуть заметно покачал головой. Ну что ж, на то он и священник, чтобы верить в лучший исход. Но ничего такого не будет. Будет все совершенно как всегда.

Наконец забил барабан. Они кое–как встали, построились и пошли вслед за пятью полицейскими, которые четко шагали, выставив перед собою обнаженные шпаги. С осужденными шел Мысловский – ему пришлось вести под руку Бестужева – Рюмина, который был на грани обморока и не мог идти сам. На помосте построились насупротив пяти полицейских. Кондратий заметил, как у того, кто пришелся против него, мелко тряслась нижняя челюсть.

«Ему это должно быть страшно, – подумал он, – ведь этот человек не помнит сейчас о том, что он тоже умрет».

На помосте появились еще два человека в черных жилетах, и это уже, по всей вероятности, были палачи. Как только в голове у него мелькнуло слово «палач», все его спокойствие рассыпалось. Тот самый животный ужас, которого он боялся более, чем смерти, навалился на него свинцовой тяжестью, до рези в животе, до холодного пота. Палачи возились с ними, снимали с них сюртуки, напяливали белые, до пят, балахоны. На грудь ему приспособили что–то вроде черного кожаного фартука с надписью мелом: «Преступник Кондрат Рылеев». Царь Иудейский. Глупо, глупо. Почему же так глупо! Им помогли взлезть на скамью, связали руки, начали надевать на головы мешки (Господи, неужто не могли без этого!), он почувствовал, как на мешок надели петлю, кто–то омерзительно холодными руками держал его сзади.

– Сейчас, господа, сейчас будет гонец! – почти выкрикнул Мысловский. – Сейчас будет гонец!

Да, Мысловский прав, сейчас будет конец! Бесконечно зачитывали приговор – он слышал последнюю фразу уже как сквозь воду, он, очевидно, терял сознание, он не чувствовал своего тела, он боялся сам упасть со скамьи, скорее бы… «…за такие злодеяния повесить!». Барабанный бой, громкий хлопок снизу… он почувствовал, как скамья уходит у него из–под ног, начал проваливаться, но вдруг не смерть, которой сейчас он уже с нетерпением ждал, а жгучая боль, которая могла относиться лишь к жизни, яростно охватила его со всех сторон. Он действительно упал, сильно ударился ногой, рукой, боком, мешок слез с него, и он увидел, что лежит на ребре перевернутой скамьи поперек ямы. По лицу текла кровь – его ободрала сорвавшаяся петля. Двинуться он не мог, руки были связаны. Только теперь он понял, что произошло: веревки оборвались у него и еще двоих. Они, связанные, слепые, спеленутые своими белыми балахонами, со стонами барахтались у его ног, в яме. Он поднял голову – прямо над ним судорожно билось в петле длинное тело Пестеля. Он видел дергающиеся подошвы его сапог.

Над ним склонились испуганные лица солдат, его вытащили наверх, посадили. Он хотел что–то сказать, но не мог. Было уже совсем светло. Он увидел первый ряд крестящихся павловцев, увидел Мысловского, распластавшегося ниц прямо на земле рядом с помостом, увидел мутные догорающие костры, конных офицеров чуть поотдаль. Господи, за что такое несчастье?

– Бедная Россия… повесить толком не умеют, – как бы в ответ ему сказал кто–то из генералов. Это подстегнуло разъяренного Кутузова.

– Что стоите, канальи! Вешайте их снова, скорее, скорее, вешайте…

– Аль положено? – жалобно спрашивал солдатик, торопливо вязавший новую петлю, – два раза–то…

Другие солдаты, пыхтя от усилия, выволокли из ямы скамью и вернули помост на место.

– Вешайте скорее, – кричал Кутузов, – скорее!

– Скорее, – кривясь от боли в боку, повторил Рылеев, – скорее…

– Прощаю и разрешаю, – поднявшись на колени, захлебывался Мысловский, – прощаю и разрешаю!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю