Текст книги "Площадь отсчета"
Автор книги: Мария Правда
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 31 страниц)
Она бы вообще не знала, что делать, ежели бы подруга, Прасковья Васильевна, жена судебного пристава, не надоумила немедленно подать прошение на Высочайшее имя. Муж ее прошение и составил. Наталья Михайловна просила объявить ей, где находится Кондратий Федорович, а также просила свидания с ним. По словам Федора, дело было ясное: в Петропавловской крепости. Ему то сказывал человек князя Оболенского, которого вместе с барином арестовали, привезли туда в комендантский дом, а потом домой отпустили. Наташа собиралась подождать ответа дня два, а ежели не будет, то писать уже на имя коменданта крепости. Пристав объяснил, что она, как законная супруга, уж точно должна получить уведомление, где содержат Кондратия Федоровича. Насчет свидания он сомневался, что дадут, но все же присоветовал просить. И еще хорошо, что хоть кто–то нашелся, помог. Остальные знакомые исчезли – она писала еще трем приятельницам, они как будто сговорились: одна сказалась больной, другие две писали, что заняты свыше всякой возможности. Все было понятно: шарахаются, как от зачумленной. А главное, что все друзья мужа, к которым можно было бы обратиться, были взяты или в розыске по тому же делу. Особенно не хватало братьев Бестужевых. Наташа писала к Елене Александровне, но та вообще не ответила, передав с лакеем на словах, что ни о чем не известна и сидит уже три ночи у постели больной матери. Наташа писала еще к журналисту Булгарину – исчез. Петербург опустел. В газетах писали, что участники событий четырнадцатого числа умышляли убить государя императора! Наташа твердо знала, что это неправда. Коня про это никогда не говорил. Самое страшное, что, оставшись наедине с собой, она вообще поняла, какая она всегда была плохая жена. До такой степени ничего не знать о жизни мужа было преступно! В последнюю поездку свою к родителям в Малороссию она жаловалась маменьке на Конину невнимательность, вечные занятия с друзьями и по делам компании. А маменька еще тогда сказала, что это она, Наташа, во всем виновата: «Ты как можно только от него домогайся, чтобы он все тебе поверял. Он твой муж, Богом данный, и ты к нему применяться должна, а не он к тебе. Не понимаешь, пойми. Не интересно – притворись». Во всем виновата леность. Разговоры, которые вел Коня, особенно от нее не скрываясь, были ей скучны, поскольку носили характер самый несбыточный. Он даже ей как–то стал излагать, почему России подойдет Северо – Американская конституция – поскольку Россия похожа на Америку громадностию просторов и разнообразием племен ее населяющих. Далее, когда пошел он в подробности, ей стало так скучно, что она под первым же предлогом сбежала из кабинета. Леность, невежество! А еще Наташа очень теряла, потому как с первобытным воспитанием маменькиным она вовсе не знала по–французски. Конечно же Коня еще женихом взялся ее учить, но сразу стало ясно, что он сам в правилах не особенно тверд, и то, что знал, как сказать, обяснить не мог. У них даже решено было нанять ей учителя по приезде в Петербург, потому как Коня сразу попал в такое общество, где по–французски говорили все. Учитель ходил несколько раз, а тут Наташа забеременела, и стало ей и без французской грамматики дурно. Еще Коня хотел, чтобы она читала историю Карамзина, а посему выход каждой книги стал для нее мучением. Он–то набрасывался на каждый том, как голодный на пищу, купил их один за одним все одиннадцать, они во время наводнения прошлогоднего смокли, испортились, так что же? Не успела вода сойти, Коня мчится к Смирдину и покупает их снова – все одиннадцать! Так ведь уж читано! Эдакий расход. И ведь не только книжки пропали, а еще и мебели хорошие, и надо было покупать другие. А прочтя очередной том, Кондратий Федорович приступал и к ней – почитай, да почитай. Доходило до слез. Карамзина она любила, когда он писал попроще: «Бедную Лизу» или «Наталью, боярскую дочь». Это были прекрасные чувствительные вещи. Но все эти Рюрики, Синеусы и Труворы! Она не могла запомнить все эти диковинные имена, а главное – там все лишь мучили да убивали друг друга, и решительно не было ни строчки о любви! Разве про Владимира и Рогнеду, но когда Коня рассказал ей все, как там у них произошло, поскольку она не поняла этого в целомудренном изложении Карамзина, Наташа в ужасе заткнула уши. И эдакую похабщину, считал Коня, должен прочесть всякий, кто считает себя истинно русским!
Сейчас, когда его увели и друзья его исчезли, а знакомые начали обходить ее дом стороной, Наташа часами лежала, смотрела в стенку и думала. Она была плохой женой! Если бы начать все сызнова, она бы первым делом выучилась французскому и не сидела бы дурой в гостиной, когда так задорно Саша Бестужев и князь Оболенский налетали друг на друга. А во–вторых, прочла бы она эту историю! Ведь это так важно было для Кони! Коня в одну ночь проглатывал том, а потом сразу брался за перо и писал свое, прямо на ходу переводил Карамзина из прозы в стихи. А она, Наташа, была бы его настоящей подругою и музой, как полагается хорошей жене, и он бы тогда не ушел от нее в эту проклятую политику и не погубил бы себя и других. Когда дадут свидание – а свидание точно дадут, в милость царскую Наташа верила твердо, – она встанет на колени и скажет Кондратию Федоровичу: «Не ты предо мною виноват, как сказал ты в понедельник, а я, дура глупая, перед тобой кругом виновата».
Господи, да ежели бы знать, как сложится, да во что выльется, скольких ошибок можно было избежать!
Она бродила по дому, бросив ребенка на няньку, не беспокоясь ни о счетах, ни об обеде – кажется, чем–то они там на кухне кормили Настю. Наташа ничего не ела, иногда пила чай, но совершенно не была голодна. День на четвертый после того как забрали Коню, навестила ее Прасковья Васильевна – она отправилась ее провожать, да и упала на лестнице – в глазах потемнело. Ох и накричала на нее подруга!
– Довела себя до невозможности! Где это видано! Ты мать! Как это можно не есть!
«Кто бы моего ирода забрал в крепость на месяцок», – подумала Прасковья Васильевна, бросилась на кухню, сама налила чашку бульона и принялась кормить Наташу. Ничего хорошего из этого не вышло: стошнило.
При этом Прасковья Васильевна не могла не отметить, что Натали, не евши несколько дней, стала особенно бледна и интересна. Может, самой попробовать?
С уходом подруги Наташа почувствовала себя лучше и пошла к Настиньке. Как ни странно, и она бы в этом не созналась никогда, ребенок ее раздражал. Девочка была бессмысленно деятельна, что–то показывала, рассказывала и настойчиво требовала внимания к себе. Наташа была не в состоянии оказать оное. Она сосредоточилась на своей вине и страдании так сильно, что все, что не участвовало в нем, было ей безразлично – в том числе и дочка, которая хотела играть с ней в кукольное чаепитие и требовала, чтобы и маменька брала игрушечную чашку и делала вид, что пьет. Вытерпев несколько минут, Наташа встала из–за кукольного столика.
– Все, Настинька, поиграй с Дуняшей, у меня голова болит.
Смуглое лицо Настиньки, с отцовскими вскинутыми бровями, вдруг застыло на какую–то долю секунды, рот подковкой искривился книзу, она набрала полную грудь воздуху и громко, на выдохе, заревела.
– Что моя рыбонька, что моя девочка? – очнулась Наташа, подхватив ее на руки, – что мой ангел?
– Ты меня не любишь! Не любишь! – кричала Настинька. – Меня маменька… не любит!
Сквозь ее плач раздался громкий звон дверного колокольчика, а через минуту на пороге детской возник Федор с большим конвертом в руках.
– Кульер… барыня… из дворца, – дрожащим голосом сказал Федор. Наташа спустила затихшего ребенка с рук и взяла конверт. Печати, печати… Федор подал ей разрезной ножик, и она вкривь и вкось взрезала толстую обертку. В конверте была записка, толстая пачка радужных и сереньких ассигнаций и еще какая–то важная бумага. Глаза разбегались. Записка была рукой Кондратия. «Уведомляю тебя, мой друг, что я здоров, – прочла она и разрыдалась. Ассигнации упали на пол, Федор поднял. – Настиньку благословляю. Молись Богу…» – слова расплывались.
– Барыня! – громко сказал Федор. – Две тыщи рублев! От анпиратора!
Бумага была ее прошением, поперек которого квадратным канцелярским почерком было написано: «Переписку разрешить, белья передать». И еще снизу, другой рукой: «В соизволении на свидание отказываю. Николай». И на пол–листа росчерк.
Наташа заметалась. Она схватила бумаги и деньги, бросилась к образам, упала на колени. «Я здоров… в соизволении отказываю… две тысячи», – звучало в ушах. Она поднесла бумаги к иконам, целовала записку Кондратия, деньги, царскую подпись. Болезненное исступление овладело ею. Она не знала, сколько прошло времени, где–то в соседней комнате еще хныкала Настинька, но она не вставала с колен. Потом за ее спиной послышались шаги Федора.
– Барыня, Наталья Михайловна!
Голос Федора был столь торжественным, что она оглянулась. Федор был совершенно одет, в старой шинельке, с картузом на седой голове, в руках у него было два узелка.
– Я тут бельишка барину еще третьего дня собрал, – сказал Федор, – рубашки, чулочки теплые, полотенце. А это я себе.
Себе? Она ничего не понимала.
– Вы уж простите меня, барыня–матушка. Пошел я к Кондратию Федоровичу, в крепость, стало быть. К нему попрошусь. Прощайте-с!
– Федя? – она не находила слов, – Феденька, голубчик… а как же я… как же мы?
– Бог за сирот, Наталья Михайловна, Он вам заступник, – твердо сказал Федор, – а я при барине с самого корпуса состою и уже с понедельника, стало быть, в крепости быть должон. А больше мне ждать никак нельзя. И записку ему напишите, я снесу…
У Федора были деньги на извозчика, но, придя к реке, он подумал–подумал, да и пошел пешком по льду. С утра шел снежок, Неву припорошило, прохожих почти не было, и перед Федором расстилалось ровное, белое, как плат, пространство до самого противуположного берега, уже утонувшего в синеве сумерек. Он оглянулся с реки на набережную. Огромный фасад Зимнего дворца, со статуями на крыше, с дымами из бесчисленных печей и каминов, подсвеченный сотнями фонарей и плошек, во всю ширь развернулся перед ним. И такая это была красота, такая красота, что в горле засвербило. И Федор, не зная, что делать с этой красотой, перекрестился на нее, как на икону. «Господи, спаси и помилуй нас, грешных», – прошептал он, надевая картуз, и как будто ему в ответ неторопливо и плавно с разных сторон зазвонили колокола к вечерней службе….
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ВЕЛИКИЙ ПОСТ
Я начинаю любить человечество по–маратовски: чтобы сделать счастливою малейшую часть его, я кажется, огнём и мечoм истребил бы остальную.
В. Г. Белинский
АЛЕКСАНДР ИВАНОВИЧ ЧЕРНЫШЕВ, ДЕКАБРЬ
Генерал Чернышев чувствовал себя понтером, которому вдруг на исходе ночи повалила счастливая карта. Банчишку он любил. Ставки растут – Sept il va… Что–то дальше будет! В последние годы, находясь при особе покойного государя, он нутром чувствовал, что все идет не так, как надо. Карьер его блуждал в потемках апатии вместе с Александром Благодетелем. А тут за последний месяц рвануло, рухнуло, да и понеслось. Сначала эта гонка бешеная – Таганрог – Варшава-Петербург. Петербург! Он бросился в Малороссию, вылавливать измену во Второй армии, а уже здесь, в Тульчине, где варшавская почта получалась быстрее, узнал об отречении Константина. Говорят, окончательно! Генерал понимал, что он теряет время на юге, если можно назвать югом эти заваленные снегом дикие степи, сейчас те, кто в Петербурге находятся с будущим государем, получают фору в игре. Значит, закончить здесь и немедленно, в тот же час – туда. Туда, пока все они – Бенкендорф, Васька Левашов, Милорадович – все те, кто плотным кольцом обступают неопытного царя, не разобрали, не разделили между собою рычаги управления.
Полковника Вятского полка Пестеля удалось взять без особенных хлопот. Был допрашиван. И ничего. За это генерал был спокоен – Пестелем займутся в Петербурге, но главная задача оставалась невыполненной: у полковника должен был быть наиважнейший документ – так называемая «Русская правда». Поисками документа и занимался Чернышев – пока безуспешно. Пестель говорит – сжег. Полковник Пестель сидит в Тульчине, в доме дежурного генерала Байкова. Чернышев лично отправился на его квартиру в Линцах, верстах в двадцати по морозу – искать. Квартира у полковника оказалась самая простая. Комната для прислуги, спальня, кухня да кабинет, да зало с камином, да несколько полок книг языках на пяти – все более экономические да политические волюмы. «Силен, чертяка! – думал генерал, шагая вдоль полок, механически читая надписи на корешках, – силен!» Книги сбросили на пол, перетряхивали каждую с тщанием. Где же он мог ее запрятать? Жандармы обшарили все. Впрочем, очень может статься, что этого делать уже и не стоило. В камине красноречиво лежала огромная слоистая гора бумажного пепла. Как бы не то, что они искали? Перерыв дом, поковыряв штыками половицы, отправились в сад. Сад завален снегом на аршин, не менее. Копать? Где копать? Канальство! Дворовые люди Пестеля разводили руками: никто, мол, здесь не рылся, не копался, где уж тут. Чернышев негодовал. Земля смерзлась. Ежели закопать что–нибудь, надо костер палить, оттаивать. Велел граблями грести свежий снег, искать копоти. Ничего! Снова позвали слуг, раздали зуботычин. Один особенно бойкий парнишка с хитрой мордой Христом Богом клянется, что ничего «не чул и не бачил». Что за подлое, подлое наречие! Скорее бы в Петербург! Вызвали из Киева капитана Майбороду, Иуду этого, который ясно почему и сдал своего командира – растраты в Вятском полку были такие, что Чернышев прямо на месте посадил работать комиссию из десяти человек – денег там пропало столько, что не снилось интендантству по всей армии. Видно, что и у капитана–то рыльце в пушку, ох в пушку! Любопытно, какую роль в этих растратах играл просвещеннейший полковник? Капитан Майборода с важным видом ходил вместе со всеми, искал, стенки простукивал. Ничего! Генерал в сердцах обругал всех по матушке и после трех дней бесплодных поисков ускакал обратно в Тульчин.
Не заходя домой, поехал к Пестелю, пусть говорит, подлец! Чернышев ворвался в квартиру, где под арестом сидел Пестель, не говоря ни слова караульным офицерам, прошел, как был, в шубе, прямо в комнаты и остановился. Вид арестованного поразил его в самое сердце.
Полковник Пестель сидел на стуле у окошка и читал свою немецкую Библию при колеблющемся свете сального огарка, вставленного в высокий медный шандал. В полумраке вся его фигура вполоборота, высокий лоб, тяжелая челюсть, военный сюртук, намечающееся брюшко – была так поразительно похожа на… Чернышев остолбенел.
Дело в том, что Александру Ивановичу Чернышеву в жизни несказанно повезло: лет 17 назад он вовремя попался под руку покойному государю (попасться под руку великому человеку – не есть ли сие истинный знак Фортуны?) и был отправлен им во Францию – к самому Буонапарту с письмом. И не раз, и не два. Из многолетних этих поездок можно было бы составить несколько часов непрерывного общения с врагом рода человеческого. Да-с! Вот представьте: здесь вы, здесь я, а здесь – он-с! Воспоминания с годами стерлись, приобрели в глазах самого генерала оттенок легендарности, несбыточности, воспоминания эти износились, побелели на швах, как старый мундир, но сейчас они нахлынули с новой силой. Человек, которого он арестовал, был так похож на покойника Бонапарта, что мог бы быть его младшим братом, особенно сейчас, при одной жалкой свече. Сходство, которое заметил он впервые во время ареста, за несколько дней усилилось, затвердело. Преждевременно оголившийся белый лоб, глубоко посаженные выпуклые карие глаза, крупный гладкий нос и особенно подбородок, который сейчас, когда Пестель сидел ссутулившись, будто без шеи, почти лежал на груди, и сейчас в сумерках, когда не видны детали мундира… Генерал Чернышев непроизвольно повертел головой, дабы избавиться от наваждения. Особенно велико было искушение попросить арестованного встать, и склонив голову чуть набок, расстегнуть сюртук и заложить одну руку в карман белого жилета! Тогда иллюзия была бы полной!
– Ничего не нашли, я полагаю? – тягучим высоким голосом спросил Пестель, захлопнув книжку. – Дом в Линцах–то стоять остался? Напрасны были труды, генерал.
Чернышев опомнился. Перед ним был не Наполеон, а всего лишь полковник, один из вожаков очередного невнятного гвардейского заговора, к тому же растративший полковую кассу. Поправлять на себе мундир было вовсе не нужно.
– Я желаю вам только добра, полковник, – сказал Чернышев, – сознайтесь, где документ, и сделайте милость, не заставляйте меня торчать в этом захолустье все Рождество! Я, со своей стороны…
– Документа у меня нет, – так же медленно произнес Пестель, – документ мною уничтожен, – и вы, генерал, могли бы поверить моему слову, каковое есть слово честного человека, законом еще отнюдь не осужденного.
Чернышев вспомнил кучу пепла в камине. Может быть, и не врет. Пойти написать докладную?
– Все ли у вас есть, полковник? – помолчав, осведомился он. Пестель пожал плечами.
– Я неприхотлив, благодарствуйте, – уронил он снисходительно, – да слыхал я, что вами задержан денщик мой, Савченко… человек, который снимал с меня сапоги, не мог быть причастен к тому, в чем меня обвиняют, потому как я сам сего в толк не возьму.
– Я разузнаю о Савченке, – послушно обещал Чернышев, попрощался и вышел на мороз. Он не любил Малороссии, он не любил провинции вообще, но сейчас воздух был так чист, звезды такие яркие, столбы дыма так красиво, недвижно стояли над утонувшими в снегу хатами, что на какой–то момент забота его оставила и стало хорошо. Он так и стоял на крыльце, раскрыв на груди тяжелую медвежью шубу, и дышал этим степным зимним воздухом, подслащенным запахами свежего снега и дыма… За этим несвойственным ему занятием его застал адъютант.
– Пакет, ваше высокопревосходительство, из Петербурга, срочно!
Чернышев, не оглядываясь, отдал толстый конверт вышедшему за ним дежурному офицеру и пошел пешком на свою тульчинскую квартиру, звонко скрыпя сапогами по снегу. В пакете было донесение о событиях на Сенатской, о гибели Милорадовича, приказ срочно везти арестованного в Петербург, но он еще об этом не знал – он наслаждался последними минутами привычной жизни…
ФЕДОР ФИЛИМОНОВ, ДЕКАБРЬПеред домом коменданта Петропавловской крепости творился форменный бедлам – несколько дней до этого, не переставая, возили арестованных, и взятые с ними дворовые люди шумно просились в тюрьму с господами – какие из преданности, каким просто идти было некуда. С десяток человек пришлось с жандармами в именья отправлять. Оставшиеся шумели и безобразили. До вечера Федор толкался в этой толпе, бросался к охране, унтер съездил его по уху, а о том, чтобы добраться до самого коменданта, его высокопревосходительства генерала Сукина, даже и надежды никакой не было. К вечеру толпа поредела. Федор, злой и голодный, оказался упорней многих – спрятавшись за углом, долго ждал, когда же все–таки выйдет господин комендант, чтобы броситься ему в ноги. Однако же комендант так и не вышел. Все попытки подкупить охранника оказались тщетны – его даже близко не подпускали к дверям.
«Мне только бельишка передать!» – упорствовал он, но его лицо уже примелькалось и ему не верили, даже бумагу из императорской канцелярии, которую принес он с собой, отказались смотреть. Дело, судя по всему, не ладилось, быстро темнело, да и замерз он основательно. Была еще мысль пошататься под окнами и покричать барина, но она оказалась и вовсе несбыточной: тюрьма оказалсь гораздо больше, нежели он представлял, и он понятия не имел, в котором из зданий содержат Кондратия Федоровича. А даже ежели б и знал: всюду были охранники с ружьями, уже переодетые в новую форму с оранжевыми воротниками, и подступиться к казематам было и вовсе невозможно. Когда он окончательно понял, что ничего не получилось и придется все–таки уйти не солоно хлебавши, ему неожиданно повезло: он встретил друга. Федор не сразу узнал в темноте окликнувшего его человека – это был статный, в возрасте, мужчина с внушительными бакенбардами, одетый в роскошную новую ливрею.
– Федя, друг ситный, ты ли?
Перед ним стоял пущинский повар, с которым так славно они готовили баранину по–бордосски с месяц назад. В руках у него тоже был объемистый узелок.
– Левонтий! Мосье Леон! Братка! Какими судьбами!
Федор был счастлив, он не ожидал увидеть в таком неприятном месте знакомое лицо.
– Покушать принес домашнего, молодому барину, – буднично, как будто это было дело самое обыкновенное, сообщил Леон, – куда мне идти с этим? Остынет, я чай!
Федор развел руками – он не сумел и по закону положенного отдать, где уж тут… Левонтий выслушал историю его мытарств, расправил плечи и решительно направился прямо к подъезду комендантского дома, сделав Федору знак следовать за собой. Федор был настолько уверен в том, что Леона сейчас вышвырнут назад за шкирку, как шелудивого кота, что сделал всего несколько шагов вслед за ним и остановился у крыльца. Однако же он недооценил своего товарища: караульный офицер внимательно выслушал нечто, вполголоса сказанное ему Леоном, и посторонился.
– Сетт персон авек муа, – с достоинством произнес повар, показывая на подбежавшего Федора, и они вместе вошли в приемную комнату. Скудно освещенное помещение было почти пусто. Тоскливо пахло кислятиной и пылью, запахом казенного дома. За большим столом, обнесенным деревянной, отполированной грязными руками оградкой, сидел капрал в новой форме, а над столом, приставив лесенку, двое рабочих вешали большой поясной портрет нового государя императора. В углу на лавке, обхватив ружье, клевал носом охранник. Леон пихнул Федора вперед, к столу.
– Здравия желаем, ваше благородие, – забормотал Федор, кланяясь, – мне бы тут бельишка барину…
– Кто таков? – стрoго спросил капрал
– Филимонов я, Федька, ваше благородие…
– Чьих будешь?
– Рылеевых… Кондратия Федоровича!
– Бумага?
Федор так волновался, что не сразу развернул полученное из дворца предписание. Капрал изучил документ со всех сторон, принял из рук Федора узелок, лениво развязал его, потряс, и не обнаружив ничего, кроме одежды и полотенец, сверился со списком и кликнул дремавшего охранника: «Нефедьеву в равелин… для нумера семнадцатого! Следующий!»
– Мосье корпораль… – елейно улыбаясь, начал Леон. Федор уже понял, в чем секрет его первоначального успеха: нижние чины с уважением относились к изысканной французской речи, которой он их потчевал. Капрал, судя по всему, мало что понимал, но слушал внимательно. Особенно живо он среагировал на слово «аржан», которое было понятно и Федору. Капрал оглянулся на рабочих, которые как раз уходили, таща лестницу, и тихо переспросив «аржан?», слегка наклонился над столом и произнес по–русски: «Пять». Леон оглянулся на Федора, в глазах его было смятение. На эдакую сумму он не рассчитывал – у него было с собой четыре рубля, немалые деньги, если подумать. «Пять», – твердо повторил капрал и уткнулся в бумаги. Леон с Федором отошли в сторонку, Федор стащил с себя картуз и вытащил из подкладки недостающий рубль. Леон чуть не плакал. Был он здесь самовольно, без хозяйского соизволения. Утром, за завтраком, когда осмелился он предложить сенатору Пущину снести покушать молодому барину, старик в бешенстве запустил в него тарелкой.
– Кушать ему! Мерзавец! На хлебе и воде пущай сидит, позорник!
Леон под вечер улизнул из дома без спросу, он не знал, что его ждет, когда вернется, знал одно: сегодня вечером Иван Иванович будет ужинать его коронным блюдом – бёф а ля мод, он поклялся себе в этом.
После передачи денег, которая произошла молниеносно, капрал вызвал охранника и дал ему кастрюльку, которую Леон, задыхаясь от волнения, долго раскутывал из нескольких полотенец. Они вышли на улицу. Дело было сделано. Сначала шли они молча, и лишь на другой стороне Невы Леон остановился и вопросительно посмотрел на своего товарища. Ни в одной другой стране мира взгляд его не был бы понят, как должно, но Федору не нужны были объяснения. В ответ он значительно побренчал медяками в кармане, Леон тоже понял его, взял под руку, и они пошли быстрее, в сторону ближайшего царева кабака, затейливая вывеска которого приветно выглядывала в конце улицы.