355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Правда » Площадь отсчета » Текст книги (страница 28)
Площадь отсчета
  • Текст добавлен: 25 марта 2017, 18:00

Текст книги "Площадь отсчета"


Автор книги: Мария Правда



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 31 страниц)

НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ РОМАНОВ, АПРЕЛЯ 20, 1826 ГОДА, ЦАРСКОЕ СЕЛО

Большой Екатерининский дворец был создан нарочно для солнечной погоды. Лишь когда небо было голубое, а солнце яркое, и можно было по достоинству оценить сию красоту – бьющий в глаза контраст ультрамаринового фасада, белых колонн и золоченой лепнины. Деревья еще стояли почти голые, мокрые, блестящие на солнце, и чистые дорожки, усыпанные битым кирпичом, тоже были яркие, темно–красные от влаги. Николай Павлович и Мишель в парадных мундирах и треуголках прогуливались по дорожкам царскосельского парка. Впереди без поводка бежал черный пудель Гусар.

– Нигде в Европе нет ничего подобного, – горячо спорил Мишель, – ниже в Версале… Разве что в Вене… Но нет! Ты посмотри, какая красота, Ника!

– Красиво, – вертя в руке стек, буркнул Николай Павлович, который с утра был не в духе, – но именно что как в Европе. Бабка наша, – он не удержал неодобрительную гримасу, – всеми силами Европу у нас насаждала. Вот глянь–ка на этот дворец! – он развернул Мишеля за плечо, лицом к сине–бело–золотому фасаду, – красиво! Как у нас хотят красоты, так сразу Растрелли. А где же наше? У нас – ея стараниями – есть лучшая европейская архитектура, а нашей, русской – никакой? Ты согласен?

– Так покажи мне русскую архитектуру, что она? – не унимался Мишель, – что есть русская архитектура? Кремль? Изба? Троицкий монастырь? Накрашено, налеплено, оконцы маленькие… А здесь – величие, стройность!

– У италиянцев тоже когда–то не было национальной архитектуры… Гусар, Гусар, фить! Ко мне!.. Да и простые греки не жили в Парфенонах… Для национальной архитектуры потребен художник, который, изучивши лучшие образцы, каков Растрелли, создаст на основе природы и вкусов отечественных – свое.

Мишель, щурясь на солнце, смотрел на фасад, да вдруг рассмеялся.

– А ты обрати внимание, мы просто привыкли и не видим – как смешно на фоне классицизма сего здания смотрится дворцовая часовня!

Николай Павлович улыбнулся.

Ослепительно горящие золотом купола и кресты православной церкви, никак не вписываясь в идеальный ансамбль дворца, торчали прямо из крыши, как драгоценный сказочный куст. При всей несуразности зрелище было великолепное.

– Вот тебе и ответ, mon cher, – торжествующе продолжал Мишель. – Что такое Россия? Гремучая смесь Европы с Азией! Вот оно. Прямо здесь, у нас, в Царском Селе, на крыше. Се Европа, а се Азия. Любуйся!

– Любуюсь, – со вздохом сказал Николай Павлович, – пойдем, Мишель, на ходу лучше думается.

Они подошли к большому пруду, где их встретили грязные и облезлые после зимы лебеди, выбравшиеся из птичьего домика. Мишель бросил в их сторону камешек, вызвав громкий восторг собаки, и они свернули в сумрачную еловую аллею. Здесь было сыро и прохладно, только редкие полосы солнца так и впечатывались во влажный песок.

– Ну и что ты думаешь об этом письме Рылеева? – заговорил Николай Павлович. Он хотел задать этот вопрос ранее, еще во дворце, но почему–то не решался. Мишель посерьезнел и надвинул шляпу на лоб.

– А что я думаю, Ника? Комиссия расценила сие как смертный приговор, а я сам, – Мишель развел руками, – даже и мой либерализм имеет пределы, mon cher!

– У меня есть ощущение, что он это делает нарочно, – пробормотал Николай Павлович, – он меня дразнит!

– Или раскаялся, – примирительно предложил Мишель.

Николай Павлович в раздражении щелкнул себя стеком по сапогу. Пес принял это за команду и послушно бросился к ноге. – Когда каются… молодец, рядом! …не становятся в позу. Все его письмо есть поза. Ты согласен?

– Хороша поза, – недоуменно поморщился Мишель, – он со смертью играет. К чему это?

– А вот к чему! – Николай Павлович резко остановился. – Он не играет со смертью – он добивается смерти. И тогда он будет мученик, а я – изверг. Он проиграл – и мстит!

– Господь с тобою, Ника, нормальные люди так не делают, – не слишком уверенно возразил Мишель. – Ну–ка погоди, тут нет никого… Ты не хочешь? Ну я сейчас!

Он оглянулся и отошел к кустам.

– Я тебя слушаю, Ника!

Николай Павлович тоже оглянулся. И точно – никого не было, только в конце аллеи маячил неподвижный как статуя караульный.

– А что комиссия, – спросил он широкую спину Мишеля.

– Комиссия… настроена кровожадно… особенно старик Татищев… коего матушка изрядно уже успела обработать… всех желает четвертовать, да и все…

– Жаль, что комиссия прежде меня все почитала, – недовольно отметил Николай Павлович, – надобно было прямо ко мне…

– Да писал–то он на комиссию, – Мишель оправил мундир и вернулся на дорожку. – Татищев мне так и сказал: я, Ваше императорское высочество, креатура Марии Федоровны… ея желаниями и руковожусь!

– А ты что сказал, – морща губы, поинтересовался Николай Павлович. По хитрому лицу Мишеля он предчувствовал шутку.

– А я и сказал… Видите ли, граф… я тоже креатура Марии Федоровны, однако своим умом существую!

– Смешно, – без улыбки констатировал Николай Павлович, – идем, креатура. А матушка, значит, жаждет крови? Гусар! Ко мне!

– Как капитолийская волчица… Кроме шуток, Ника, что ты можешь на все это возразить? Оставить без наказания сей злодейский умысел? Тогда что мы будем делать в следующий раз? Как сказал бы твой любимый Сперанский – се есть прецедент!

– Сперанского я не люблю, к твоему сведению. Я его уважаю – это разные вещи. А что касается прецедента – был лишь преступный умысел…

– Хорош умысел, – взвился Мишель, – на нас напали – и весьма ощутительно! Даром мы весь день, как зайцы, прыгали под пулями! Я до сих пор не понимаю, как нас с тобой тогда не пристрелили…

– Так что ты предлагаешь? – кричал Николай Павлович. – Всех казнить? Превосходно! Четвертуйте, колесуйте, рубите головы – только давайте вы с матушкой будете сами этим заниматься! Вы ведь только болтать горазды с Татищевым, а отвечать буду я, не так ли?

– Да ты меня неправильно понял… ты же сам говорил, что все будет решать суд, а мы только…

– Сколько угодно – суд, ты, матушка, старая каналья Татищев – и решайте! А я умываю руки! Гусар! Домой!

По дороге во дворец Николай Павлович несколько успокоился и попросил прощения у Мишеля, однако на душе у него было положительно нехорошо. Его мучили дурные предчувствия.

Мишель улыбался, но и у него на душе кошки скребли. Он успокоился, только водворившись в своем любимом кресле у камелька и закурив сигару. «Это плохо, что он не курит, – подумал Мишель, – ничто так не помогает от нерв!» Однако сигары ему показалось недостаточно, и он велел принести выпить. Это действительно помогло. После первой же рюмки лафиту хорошее расположение духа вернулось и уже не покидало его до самого вечера…

МИХАИЛ МИХАЙЛОВИЧ СПЕРАНСКИЙ, АПРЕЛЯ 30, 1826 ГОДА

Сперанский переживал вторую молодость. У него снова появилось великое дело. Только ежели когда–то, в начале царствования Александра Благодетеля, он имел дело с ленивым и мечтательным существом, которого ему приходилось верноподданнейше подгонять, то теперь новый принципал все время подгонял его. Этот царь был человек энергический, жадный до деталей, охочий во все вникнуть – и ему–то и хотелось в полной мере показать, на что ты способен. Снова, как и 20 лет назад, не делая себе скидок на возраст, работал он круглые сутки, и ежели по некоему капризу природы в сутках стало бы более часов, Сперанский бы сие только приветствовал.

Рабочий день его начинался в пять утра, при свечах. Он вставал, пил кофий в кабинете, туда же подавали ему и гренки – и работал. В девять принимал просителей и читал мемории. В двенадцать, по английской системе, ел он ленч (на ленч или к чаю раза два в неделю заезжала к нему взрослая дочь), после ленча спал у себя в кабинете на диване один час. Затем работал до пяти. Пил чай. Далее ехал во дворец. Ежели требован был государем, работал с государем. После приема ехал домой. Обедал в восемь – дома или в семь – во дворце. До двенадцати перечитывал и правил сделанное за день. За сим спал.

Подчиненные его ненавидели за точность во всем. «Это не человек, это машина заведенная, без сердца», – говорили они. Даже Николай Павлович, который ценил таких людей безмерно, тоже считал, что Сперанский не способен любить. Но он как раз таки умел любить в большей степени, нежели многие другие люди. Любил он в молодости жену свою, англичанку Элизабет Стивенсон, самозабвенно, страстно, до безумия – был счастлив с ней два года и чуть не лишился рассудка, когда, оставив его с младенцем, померла она чахоткою. Никогда он более не женился и с другими женщинами близок не был. Всю свою нерастраченную любовь перенес он на дочь, тоже Елисавету. Дочь любила и понимала его, как никто, и одна только потаенная ревность к ее мужу и отравляла теперь его жизнь. Все остальное для него была работа, и работу Сперанский тоже любил – истово, как языческий жрец любит своего мстительного и жестокого бога.

– Дай мне законы, – не попросил, потребовал у него Николай Павлович, и Сперанский решил положить остаток своей жизни на сию благородную цель. Он был глубоко, фанатически религиозен и верил в божественное Провидение, но при этом, вместо того чтобы пассивно ожидать от него преобразований, стремился к ним сам, неустанно наводя порядок в своей вселенной. Вселенная взывала к нему из первобытного хаоса, и он греховно чувствовал себя единственным ея творцом и садовником. Титанический труд его не был совсем неблагодарен. Когда ему удавалось округлить очередное дело или меморию, найти точную формулировку для закона или особенно удачно обработать сложную статью – тогда бывал он искренне счастлив.

Каждое утро просыпался он с радостью и спешил к своим бумагам. Бумаги ждали его, разложенные аккуратнейшими стопками в нумерованных папках. Неряшливость и неупорядоченность бесила его во всем, и его небольшое холостяцкое хозяйство работало аккуратно, как хронометр. Он ценил своего английского камердинера за то, что тот умел шелковые чулки его и ночные сорочки раскладывать в комодах по цветам и по дням недели. Сие был порядок, и в таком порядке, по мнению его, и могло только существовать мыслящее существо.

Точно такой порядок хотел он завести и в России, описав ее существование законами настолько точными и справедливыми, чтобы каждый человек сделался необходимым винтиком в великолепно отлаженном механизме государства. Будет порядок, будет процветание всеобщее. К воплощению своих идей он был близок при Александре. Но тогда он был молод, взялся за дело рьяно, во многом преуспел – что и сгубило его. Его растущего влияния про дворе побоялись, да и убрали его в ссылку, сперва в деревню, затем в Пензу, а там и в Сибирь, пускай ссылка и была прикрыта губернаторским чином. Но до Пензы, в 11‑м году, он был близок как к разрешению крестьянского вопроса, так и к осторожному намеку на парламентское правление. Бюджет тогда же он привел в профицит, государственный долг изничтожил, удешевление ассигнаций остановил. И что? Ссылка, а затем и война свели на нет все его завоевания. Казна снова была пуста, ассигнации падали, долги зияющие и порядка никакого. Сперанский хорошо понимал, что дело о «друзьях четырнадцатого числа» было свалено на него в качестве испытания. Новый государь проверял его лояльность накануне главного, самого масштабного прожекта, который предстоял ему после рассмотрения сего важного, но все–таки частного дела. Ежели все будет удовлетворительно с делом о мятеже, ему поручено будет составление всего законодательного кодекса Российской империи – а се, возможно, станет его наследием, венцом всей его жизни. Заниматься кодификацией он хотел безумно, а что касается теперешнего дела, никак нельзя было допустить в нем и тени необъективности. Государь подумает, что он пристрастен – и отстранит от полезной деятельности. Таким образом, Михайло Михайлович опять ходил по лезвию ножа – как тогда, в 11‑м году, когда убрали его руками Карамзина, обвинявшего его в опасном для России западничестве. Западником Сперанский не был. Либерализм, выветрившийся вместе с молодостью, никогда не доходил у него до республиканских устремлений. Россия, в его представлении, всегда была монархией, причем монархией естественной и богоугодной. Евангельская антиномия – Кесарь – Бог – на Россию не распространялась. Когда на престоле не кесарь, не царь Ирод, а помазанник Божий, между Богом и властью нет противоречий – Бог и есть власть.

Когда он встречал имя свое в показаниях мятежников как кандидата на участие в управлении страною в случае их победы, ему это лестно было. Помнят. Уважают. Но каждая такая строчка говорила ему, сколь шатко его положение и сколь пристально за ним следят сотни подозрительных глаз. Один неверный шаг – и вот она, пропасть!

Его опасения сегодня за чаем подтвердила дочь, у которой были большие связи при дворе. Елисавета была фрейлиной до замужества.

– Ходят слухи, что князь Трубецкой на вас показывал, папа, – сказала она, лишь только усевшись за чайный столик и снимая перчатки, – мне об этом стало известно уже из второго источника!

Елисавете было 26 лет. Ее трудно было назвать красавицей, она была очень похожа на отца длинным белым лицом и выдающейся вперед челюстью, но Михайло Михайлович видел в ней покойную Элизабет и считал, что она прекрасна собою.

– Спасибо, мой друг, спасибо, – он, нежно заглядывая ей в глаза, принял чашку, – никто толком не знает, как сделать мне чай, только ты, мой ангел… Так что же мог показать на меня Трубецкой?

– Он якобы предлагал вам пост в правительстве, а вы якобы сказали: «Сначала победите, затем предлагайте»… Я сказала мужу, что сие совершенно не в вашем стиле, папа! It’s not in your line at all!

Сперанский тяжело вздохнул. Разговор у него с Трубецким конечно же был, но никогда в жизни он не стал бы выражаться столь откровенно. Ну что ж, Трубецкой выкручивается, как может. Своя рубашка ближе к телу!

– Выдумки, выдумки, милая Лиза, под меня всегда копали и всегда будут копать… а впрочем, я с нежностью вспоминаю то время, когда мы жили с тобой в деревне, в Великополье, и когда занимался я лишь Господом Богом и тобою… как я был счастлив! Что ж, у изгнания есть своя прелесть!

Лиза улыбнулась. Ей было 12 лет, когда их выслали в деревню. Отец, отстраненный от государственных дел, мучил ее математикой и латынью до такой степени, что она до сих пор с содроганием вспоминала о сих предметах. Впрочем, геометрию выучила она порядочно и «Записки о Галльской войне» помнила до сих пор – стало быть, была польза.

– Об изгнании вам нечего беспокоиться, папа, молодой государь к вам благоволит, но вы должны быть предельно осторожны! – Лиза поставила чашку на стол и пристально смотрела на отца своими чуть выпуклыми серо–голубыми глазами, – особенно внимательны должны вы быть относительно людей, с коими вы были дружны… или – и она сделала характерное с детства, точь–в–точь, как у него, движение ртом, – или тех, в дружбе с которыми вас могут подозревать!

– Ты верно, имеешь в виду…

– Я имею в виду бывшего секретаря вашего Батенькова…

Лиза всегда выражалась определенно. Это он воспитывал в ней сыздетства – не юлить, не жеманничать. «Да» значит «да», «нет» значит «нет». Развивал ум, а не воспитывал барышню. В Лизе и не было барышни. Когда–то сетовала она ему на то, что не родилась мальчиком. «Да я тебя, моя Лисавета, на десять мальчиков бы не променял!» – сказал тогда он. Нрав у ней был определенно мужской.

– Батеньков… – вздохнул он, – как жаль, что он связался с ними. Какой дельный молодой человек! Как полезен был бы для отечества…

– Очень жаль его, но от вас ждут, что вы будете делать ему поблажки. Мой совет: больше жесткости. В конце концов, он не малый ребенок и знал, на что шел. То же касается и Трубецкого, который не задумался бросить тень на вас… Впрочем, это только мое мнение, папа!

– К твоему мнению я всегда особенно прислушиваюсь, милая моя Лиза, – растроганно сказал Сперанский, – ты единственный человек в целом свете, который желает мне добра. А в отношении преступников важнее проявлять не жесткость или мягкость, а справедливость, чему в меру слабых моих сил способствовать пытаюсь. Закон должен быть справедлив, а государь милостив, се есть его парафия, а не закона. – Лиза допила чай и встала, оправляя платье. – Куда ты так скоро?

– Мне еще домой переодеваться. Мы едем в оперу. Ежели вы раньше освободитесь, можете успеть ко второму отделению. Приходите прямиком к нам в ложу. Дают «Вольного стрелка».

– Попробую, попробую, мой друг! – с печальной улыбкой сказал Сперанский, вставая и целуя ее в лоб. Этой улыбкой он давал понять, что в оперу не попадет, потому что занят сверх всякой меры, но за приглашение благодарен. На самом деле он постарался бы не прийти, даже и не будучи занятым, дабы избежать скучной и натянутой беседы с зятем, которая была, в его представлении, самой пустой и неприятной потерей времени. Ну что ж, Лиза с ним, кажется, довольна, покойна, и хорошо, и прекрасно… Хотя он недостоин ее мизинца. Впрочем, как говорится, на все воля Божья.

НАТАЛЬЯ МИХАЙЛОВНА РЫЛЕЕВА, ИЮНЯ 9, 1826 ГОДА

Свидания ждала она так давно, и обещали его так долго, что теперь, когда разрешение было получено, Наталья Михайловна не знала, что делать. Государь был в Царском Селе, и город, как всегда в отсутствие двора, вокруг которого вертелась вся жизнь, впал в спячку. Никаких решений не ожидалось, и Наташа с изумлением получила пакет, прибывший поутру с пыльным фельдъегерем. Письмо было от дежурного генерала Потапова, следственно, пришло из Царского. Наташа перечитала письмо несколько раз и пришла в полную растерянность. К счастью, приехала к ней Прасковья Васильевна и несколько успокоила.

Потапов писал: «Имею честь уведомить Вас, милостивая государыня, что государь Император, снисходя на прошение Ваше, дозволяет Вам иметь свидание с супругом Вашим. Посему и остается вам адресоваться к коменданту Петропавловской крепости господину генерал–адъютанту Сукину, который о таковом высочайшем дозволении уведомлен».

Наташа решила, что надо брать письмо и ехать с Настей сей же час, но Прасковья Васильевна надумала сперва послать своего племянника в крепость. Это оказалось правильно – комендант назначил срок лишь через три дня. Напрасно бы проездила, да и ребенка бы растревожила. Настиньку решила она брать с собой, несмотря на недавнюю ее болезнь и на то, что до сих пор ей говорилось, что папенька по делам в Москве. Если ранее Наталью Михайловну сильно тревожило, что подумает ребенок о положении отца, когда увидит его в тюрьме, то сейчас почему–то она была твердо уверена, что это все равно. Кондратий Федорович должен увидеть дочь во что бы то ни стало, особенно учитывая, как тяжело было это свидание получить и ввиду полной неизвестности, когда дано будет следующее. Наташа к тому же была сильно огорчена и тем, что остальным заключенным очевидно ставились меньшие препоны. Трубецкой еще в марте видал и сестру, и жену свою, да и многие другие уже успели повидать близких. Кондратий Федорович в письмах успокаивал ее надеждою на милость царскую, но милость эта покамест ни в чем не проявлялась. И вдруг – как гром среди ясного неба – свидание.

Хозяйственные дела все сплошь были непонятные. Продажа имения не двигалась ничуть – покупщиков все не было, а те, какие были, совсем уже копейки предлагали. Наташе удалось лишь вернуть акции в компанию, которая простила за это долг и обещала оставить за ними квартиру до конца года. Шубу енотовую они забрали за семьсот рублей асе, да из царской присылки сущая ерунда оставалась. Из имения ожидалось за зерно и за сено лишь к осени, так что, почитай, жить было нечем.

Наташа рассчитала наемных слуг – кучера, повара и няньку. На хозяйстве остались теперь только крепостные люди – Лукерья с Матреной и Федор, которые втроем управлялись со стряпнею, коровой да лошадьми. Лошадей она думала продать ближе к осени, когда дадут лучшую цену. Так что когда собрались они наконец в крепость, кучером поехал Федор.

Сначала их продержали более двух часов в комендантском доме, где жена коменданта осмотрела зачем–то на Настиньке платье и шапочку. Настинька надулась, но плакать боялась. Затем повели их на улицу. Наталью Михайловну это удивило, потому как она слыхала, что свидания дают прямо в доме, при коменданте. Вместо этого целый отряд караульных со штыками (что еще более напугало бедную Настю) повел их в обнесенный решеткой садик, где простояли они в ожидании еще с полчаса. Настя начала скулить и громким шепотом просилась по–маленькому. За оградой, где оставили они коляску, был виден Федор, сидевший на козлах. Наташа как раз смотрела в его сторону и увидела, как он быстро стащил с себя шапку и начал креститься. Она обернулась. Со стороны равелина вели к ней Кондратия Федоровича, тоже окруженного солдатами; она с болезненным криком, выпустив руку Настиньки, рванулась к нему, но не тут–то было. Солдаты, примкнув штыки, построились вокруг него в два ряда и подойти не пускали. Подскочивший плац–майор выкрикивал команды, растерявшаяся Наташа не понимала, что происходит, вглядываясь с расстояния нескольких шагов в страшно бледное лицо Кондратия. Он был очень худ, и кажется, стал меньше ростом, руки и ноги были закованы длинными цепями, которые страшно гремели при каждом его движении. Черная густая борода старила его. Наташа почти не слышала, что он говорил, но потом поняла, что он просит обнять дочь. Плац–майор разрешил. Солдаты молча и сосредоточенно, на поднятых руках, передавали друг другу затихшую Настю, пока Кондратий, гремя цепями, ее не принял.

– Папаша, у вас волосики отросли, – громко сказала Настинька – как ни странно, она узнала его и не боялась, несмотря на бороду. Он, кривя рот, говорил ей что–то. Наташа не слышала – сердце стучало у нее в ушах.

– Натанинька, ангел мой, – громко сказал он, прижимая к себе ребенка, – молись Богу, слышишь мой друг? За всех молись!

– Да, да, Коня, я слышу!

– У меня все хорошо, я здоров… Настя, душа моя, слушайся маменьку…

Наташа не слыхала, что говорила ему Настинька, как и не слыхала она половины того, что он говорил. Она плакала, ей было стыдно плакать при майоре и солдатах, ей видно было, что им тоже почему–то стыдно, но она не могла удержаться. Она приготовила утром столько вопросов для Кондратия: о делах домашних, приготовилась сказать, что разделит участь его, какой бы она ни была, поедет за ним куда угодно, сказать, что прошение уже подано, хотела передать ему приветы и поклоны от знакомых и родственников, но ничего не смогла сделать. Она просто смотрела на его лицо и руки, на его белую, похоронную рубаху, на цепи и продолжала молча плакать, схватившись за узел шляпных лент под подбородком

– Ваше высокоблагородие… – это обращались к ней, – извольте прощаться, свидание закончено.

Господи, да как же так!

– Коня… пиши мне, Коня, Бог милостив… Коня!

Она не слышала, что он ответил, и не поняла толком, как ей вернули Настю в съехавшей на ухо шапочке. Кондратия уже вели прочь.

– Ваше высокоблагородие! Мадам! – плац–майор взял ее под руку и повел. Она вполне очнулась лишь возле кареты, услышав голос Федора. Федор, сидя на козлах с шапкой в руках, причитал точно так, как в деревнях принято причитать по покойнику. Это было дико и неприлично, но сейчас Наташа ничуть не удивилась.

– Ох, барин вы наш, Кондратий Федорови–ич! Да на кого ж вы нас сирот покинули-и! Да сокол–то ты наш ясный! Ох, семеюшка ты наша, семеюшка! Да что ж нам теперь делати… Ох же, горе–то какое! – качаясь взад–вперед, вполголоса тянул Федор.

– Феденька… будет… поехали, голубчик, поехали, – умоляла Наташа…

– Маменька, а что это он? – громким шепотом недоумевала Настинька, – он болеет?

– Ох, барыня–голубушка, одни мы остались с вами, одни на свете… Ох, как же жить–та, что делать–та?

Наташа совершенно не знала, как жить и что делать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю