355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Правда » Площадь отсчета » Текст книги (страница 21)
Площадь отсчета
  • Текст добавлен: 25 марта 2017, 18:00

Текст книги "Площадь отсчета"


Автор книги: Мария Правда



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 31 страниц)

Вот такой был разговор. Полковник откланялся, напившись чаю, Кондратий Федорович вяло пересказал беседу Саше Бестужеву, который озабоченно покачал головою, но ничего дельного не сказал. На следующий день советовался он и с Трубецким. Как ни странно, меланхолический Сергей Петрович отреагировал на рассказ Рылеева куда с большей горячностью, нежели вспыльчивый Саша.

Они беседовали, гуляя утром по Английской набережной. Сергей Петрович в светло–сером английском фраке (в отпуску он любил отдыхать от военной формы), в сером шелковом цилиндре, делавшем его еще выше, шел слегка впереди. Кондратий Федорович, отставая от него на полшага, рассеянно следил, как вверх–вниз, вверх–вниз ходит локоть его собеседника, который как–то особенно изящно орудовал тросточкой. В другой руке, на отлете, нес он жемчужно–серые лайковые перчатки.

Трубецкой какое–то время шел молча, обдумывая рассказ Рылеева.

– Значит, он и есть Наполеон, который хочет воспользоваться нашим переворотом? – вдруг спросил он, резко останавливаясь. Рылеев чуть было не налетел на него.

– Во всяком случае, сия картина весьма близка его сердцу…

– Да–да–да, – Трубецкой остановился, положив руку в сверкающих перстнях на теплый гранитный парапет набережной. День положительно был чудесен, нежаркий, нежный, чуть облачный, только время от времени налетал радужный порыв мельчайшего дождя, который рассеивался, не успев никого задеть… Как все–таки жаль, что такое короткое лето в Петербурге…

– Вы читали его «Русскую правду»?

– Нет, князь, но мне обещали список…

– У меня есть часть, я вам непременно пришлю… Вы понимаете, каковы его планы? Он предлагает после переворота – сопровождающегося истреблением всей императорской фамилии (Сергей Петрович оглянулся и понизил голос. Впрочем, опасаться было некого. Набережная была совершенно пустынна) – создать временное правление, Директорию…

– В которую он и садится, – закончил фразу Рылеев.

– Предположительно возглавляться Директория будет по ротации, но, mon cher, мы с вами не ребята малые… Любопытно также, – говорил Трубецкой, задумчиво глядя на крепость, – что после 10–15 лет Директория отдаст все свои полномочия выборному органу власти, со всеми признаками республиканскими – конституция, парламент, et cetera – и наступит всеобщее счастие.

– А какова цель временного правления?

Трубецкой пожал плечами.

– Подавить бунт, который неизбежен при смене власти, я полагаю…

Оба замолчали. На другом берегу Невы, у крепости, над водой показалось белое облачко дыма. Палили полдень; мгновение спустя по реке донесся звук пушечного выстрела… Сергей Петрович озабоченно достал из жилетного кармана брегет, открыл, удовлетворенно хмыкнул – часы шли точно.

– А ведь это не дело, князь, – взволнованно говорил Рылеев, – не дело диктатурою утверждать свободу!

– Да, Кондратий Федорович, но такие люди рассуждают не так, как мы с вами, – спокойно заметил Трубецкой, – для них любые средства хороши. Кстати, знаете ли вы, что он у себя в Вятском полку запарывает солдат насмерть с единственной целью: возбудить в людях недовольство властию!

Рылеев был шокирован.

– Да полноте, правда ли это?

– Мне говорил князь Волконский, а он знает точно… впрочем, entre nous, дурак набитый, прошу прощения…

Кондратий Федорович задумался. Спокойные карие глаза вчерашнего посетителя говорили об уме и воле необычайной, но доброты в них и в помине не было. Однако может ли он быть настолько жесток?

– Мы должны остановить его, Сергей Петрович, и остановить как можно скорее. Ваше влияние на Тульчинскую управу…

Сергей Петрович недовольно фыркнул.

– Мое влияние? По сравнению с Пестелем я там никто – он сблизился со всеми генералами во Второй армии, они ему чуть не в рот смотрят. Не ведаю, как он добился такого почитания. А что уже говорить о наших? Я понимаю, Михайло Бестужев – Рюмин совсем еще мальчик, но и Сергей Муравьев – Апостол, человек взрослый и дельный, полностью под его влиянием. Все только и ждут, когда полковник отдаст приказ выступать, а он планирует сделать это следующим летом

– Мы должны его остановить!

Сергей Петрович внимательно посмотрел на худенького, взбудораженного Рылеева, который, будучи значительно меньше его ростом, чуть ли не подпрыгивал, чтобы быть убедительнее. Он вдруг засмеялся – неожиданно тихим, добродушным смешком.

– Вы сначала Якубовича остановите. Что нам делать с этим карбонаром? Он по–прежнему караулит государя на царскосельской дороге?

– Я сказал ему, что еще одна такая выходка, и я вызову его на дуэль!

– Вы шутите?

– Слово дворянина!

Трубецкой перестал смеяться, взял Рылеева под руку, и они снова пошли по набережной.

– Мое мнение таково, mon cher. Пока мы все не уговоримся, пока не выработаем единую точку зрения на то, чего мы хотим достичь, начинать действовать – это смерти подобно. И пусть мы лучше ничего не сделаем, чем своими действиями вызовем гибель хотя и одной живой души – государя или дворника, неважно. Согласны ли вы со мною?

– Полностью согласен, – горячо воскликнул Рылеев, приложив руку к груди, – я рад, что мы понимаем друг друга…

«Государя или дворника, неважно, – бормотал Кондратий Федорович, сидя раскачиваясь на своей жесткой кровати в 17‑м нумере Алексеевского равелина, – государя или дворника… Грешен, Господи, грешен!»

НАТАЛЬЯ МИХАЙЛОВНА РЫЛЕЕВА, ЯНВАРЬ

Самые невероятные слухи наполняли Петербург. Сейчас уже не осталось ни одной семьи в высших слоях общества, в которой бы не было членов, замешанных в возмущении 14‑го декабря. Бросились просить о помиловании – в ход были пущены все связи, особенно осаждали фрейлин обеих императриц, сотнями писали и на высочайшее имя. Боялись новых арестов. Говорили и о том, что сие выступление не последнее. Говорили, что на юге вся Вторая армия охвачена бунтом и вскоре придет брать Москву. В свете хвалили молодого государя за беспримерную храбрость, им проявленную. Говорили и о его ангельском великодушии по отношению к арестованным. Ждали, что всех отпустят перед коронацией, которая все время откладывалась. Ждали также, что всех расстреляют, и многие называли даже день казни. Ждали, что ни то, ни другое, а всех посадят на корабль и вывезут за границу! Что касается родственников бунтовщиков, то в столице составились две партии. Одна, либерально настроенная, в знак протеста открыто их принимала и всячески носила на руках. Другая – шарахалась от них, как от зачумленных.

У Натальи Михайловны Рылеевой связей в высшем свете не было. Она подавала прошения в законном порядке, а не через фрейлин. Переписку с мужем по делам хозяйственным дозволили ей сразу же. Свидание на словах разрешили, но числа так и не назвали. Подруга Прасковья Васильевна бывала у ней каждый день. Двоюродная тетушка Кондратия, Вера Сергеевна, перестала принимать. Много поддерживал пример Елены Бестужевой, у которой в крепости сидели четверо братьев. Елена Александровна развернула кипучую деятельность – целыми днями писала письма, отправляла посылки и добивалась для своих всяческих поблажек. Наталья Михайловна бросилась с ней советоваться, но Елена ссылалась на занятость и в каждом письме намекала на исключительность своего положения.

Наташа пыталась в одиночку вести имущественные дела, но только сейчас поняла, до какой степени была в них несведуща – в денежных вопросах она была опытна не более пятилетней Настиньки.

Слава богу, Федору не удалось присоединиться к барину в крепости. Ежели б не Федор, Наташа бы и не знала, как еды купить на каждый день, да и обед бы не варился – Лукерья с Матреной без него и палец о палец бы не ударили. Что касается дел сериозных, то Кондратий Федорович из крепости руководил всеми ее действиями. Теперь она по крайней мере знала, где лежат деньги, ломбардские квитанции и документы на имение и на киевский дом (в бюро, в верхнем ящике, слева, писал Коня). Нераспроданные 200 книжек «Полярной звезды» пыталась она пристроить в книжные лавки, но торговцы, не говоря ни слова, вернули их обратно. Оставшиеся экземпляры сочинений Кониных, «Дум» и «Войнаровского», она даже не трогала, понимая, что продавать их сейчас не время.

На дом в Киеве претендовала сводная сестрица Кондратия, Анна Федоровна, но там еще была давняя тяжба покойного родителя Кони с князем Голицыным и решительно непонятные Наташе долги и векселя. Имение заложено было в ломбард, и по нему следовало взнести до мая 800 рублей или сразу 8 тысяч, дабы совершенно очистить его от долга. Деньги можно было бы добыть продажею акций Российско – Американской компании, которых было у Кондратия Федоровича 10 штук. У компании было забрано наперед жалованья 3000 рублей. Кондратий Федорович предполагал, что, учитывая теперешние обстоятельства, компания долг сей простит, в противном случае предлагал покрыть его из акций. За сами акции висел еще долг – 3500 рублей. Ужас заключался в том, что ей только недавно объяснили, что такое акции, и она боялась их трогать. В сентябре по ним ожидались процентные выплаты, но никто не знал, что случится до сего момента – или возрастут в стоимости (тогда следовало ждать), или отнюдь подешевеют (и тогда продавать неотложно). Один из господ директоров, Иван Васильевич, на ее вопрос, как бы заранее узнать, что сделается с акциями, почему–то смеялся, и это Наташе обидно было. Компания, впрочем, вела себя более чем великодушно: долга не взыскивала и с квартиры не сгоняла. Наташа подумывала продать лошадей – собственный выезд в ее положении был куда убыточней извозчика. За лошадей на конской бирже предлагали по 350 рублей, и ей это показалось мало, но кучер считал, что они и того не стоят: вороная, по словам его, была «вконец страчена», вторая – в летах изрядных. Шуба, жалованная компанией, на больших енотах, стоила как минимум 800 рублей, но Наташа с суеверным трепетом боялась с нею расстаться. Ей мнилось, что продать ее означает никогда больше не видеть Коню. Коня прислал ей реестр долгов, составленный им в тюрьме. Долгов было много – Наташа с удивлением узнала, что должны они всем на свете, а им должны люди, которые вряд ли заплатят. За Пущиным Иваном числилось полторы тысячи ассигнациями. Aккуратный Иван Иванович уведомил об том отца своего, сенатора, перед арестом, но присылать за деньгами к старику в нынешнем положении было решительно неприлично. Еще хуже обстояло дело с деньгами, которые был должен Каховский. Зачем Коня целый год помогал этому странному человеку, Наташа никак не могла взять в толк. Выяснилось, что Кондратий Федорович платил за него решительно всем – и квартирохозяину, и в лавки, у одного жида–портного Яухце около 800 рублей долгу накопилось, и он их требовал сей же час. Еще Кондратий предлагал продать столовое серебро, единственное ее приданое. Серебра Наташе было жалко до слез. Жаль было и Батова! Кондратий Федорович самым решительным образом требовал продать имение, расплатиться с ломбардом и долгами, деньги положить в банк и на проценты жить. Он предполагал, что имение уйдет тысяч за 60, учитывая близость его от Петербурга и 200 десятин строевого леса, не считая пахотной земли – 700 десятин! Наташа написала соседям по имению, прося совета, но ответы ее вконец огорошили: 42 крепостных души мужеска полу, из коих числилось лишь 17 работников, не стоили ничего! Лес был точно хороший, но за неимением судоходной реки вывозить его гужевым транспортом стало бы накладно. Короче, одной продажей зерна и сена промышлять в Батово было никак невозможно, при семнадцати–то работниках, а соседи по дружбе предлагали избавить ее от этой обузы за жалкие 40 тысяч! Эта сумма огорчила ее и, судя по письмам, взбесила Кондратия Федоровича – соседи явно хотели воспользоваться их несчастием! Он велел ей припечатать в газетах и самой искать покупщика. О боже! Это было страшнее всего – а ну как обманут! Впрочем, заботы практические поддерживали ее душевно – за подобными переживаниями плакать и терзаться было некогда. Наташа решилась даже и на экспромт: продала все 11 томов истории Карамзина, весь комплект, купленный Коней после того, как предыдущий был подмочен наводнением. Не успели забрать книги в лавку, как пришло письмо из крепости: передай Карамзина! И притом – неподмоченного! Наташа мучилась весь день, но решила, что не будет пока сознаваться в своем поступке. Отправила зато книжку: «О подражании Христу» в переводе Сперанского. Кондратий Федорович об ней тоже спрашивал.

Вечером, покончив с делами хозяйственными, Наташа подсела к туалетному столику. Это стало для нее ежедневным ритуалом – она причесывалась на ночь, а потом у зеркала писала письмо Кондратию – писала она каждый день, потом, через несколько дней выбирала лучшее и отправляла – разрешали передавать только три в неделю. Письма давались ей трудно – столько было мыслей, какие высказать хотелось лишь при свидании! Записанные на бумагу, они сразу становились беспомощными и глупыми. Рядом лежала стопка писем из крепости. Кондратий Федорович был краток и сдержан, все долги помнил до копейки, всем передавал приветы и поклоны, даже Прасковье Васильевне, которую раньше недолюбливал. Наташу удивляла его педантичность. Она плохо представляла себе ясность мыслей, которая возникает в тюремном одиночестве. Сейчас, на расстоянии, он подробно и четко руководил ее повседневной жизнью, которой на свободе почти не интересовался. «Хоть бы его помиловали, вернули бы его мне, – думала Наташа, – как бы мы жили теперь! Совсем не так, как раньше. Как бы я умела любить его!» Только теперь она поняла, насколько права была маменька, которая прожила 30 лет с папенькой покойным! А наука–то была самая простая. «Я всегда преж него вставала, – рассказывала маменька, – при свечах поднимусь, умоюсь, причешусь, дабы не видал меня распустехою. А потом ужо нарядная, свеженькая, и порх – к нему: доброе утро, друг сердечный!» Каждое утро у родителей с улыбки начиналось. А они как жили с Кондратием, как не умели понять друг друга? Из мелочей ссорились, днями не разговаривали, она обижалась, он сердился. Разве так живут, когда любовь? Вот Бог и наказал!

Наташа подняла голову и внимательно посмотрела на себя в зеркало. Бледна, похудела. Дадут свидание, он увидит, что дурна! Что это блестит в проборе? Она ахнула, наклонилась, поднесла к зеркалу свечу. Нет, не седой, почудилось!

Наташа обмакнула перо и начала быстро писать, цепляя за шероховатости скверной бумаги.

«…Ты пишешь, милый друг, что скоро будет позволено с тобою видеться! Не верю глазам своим: нет, это мечта, я кажется не доживу этой минуты! Ты знаешь душу мою, мои чувства. Представь себе мое положение: одна в мире с невинной сиротою! Тебя одного имели и все счастие полагали в тебе…»

Случилось то, чего она боялась – слезы все–таки капнули на письмо. Ну вот, опять переписывать!

ИВАН ИВАНОВИЧ ПУЩИН, ЯНВАРЬ

Пущин никогда не был романтиком. Всю жизнь он повиновался не сердцу, а разуму, за что и поплатился в единственной романической истории, которая за ним числилась. «А ведь это сюжет, Жанно, ей–богу, сюжет», – когда–то сказал ему Пушкин. Сюжет был самый что ни на есть банальный. В Ивана Ивановича лет эдак пять назад влюбилась молоденькая девица, соседка его по имению. Было ей тогда лет 16. Влюбилась настолько, что написала ему длиннейшее письмо по–французски, очевидно, списанное где–нибудь у Руссо или Ричардсона. Обескураженный Иван Иванович, который тогда отнюдь не планировал жениться, счел разумным дружески побеседовать с девушкой и посоветовал ей не делать глупостей. Далее он должен был ехать в полк и через некоторое время вовсе забыл о милой Натали. Потом ему рассказали, что влюбленная девица с горя чуть не сбежала в монастырь, а через годик вышла замуж за генерала Фонвизина, богатого человека лет сорока. Ивана это известие совершенно не смутило, но года полтора назад он встретил Фонвизиных на рауте в Москве и был потрясен. Натали так похорошела и повзрослела, что от нее нельзя было глаз оторвать. Толстый генерал ходил за ней гоголем.

«И что же ты предпринял, Жанно?» – потирая руки, воскликнул Пушкин. «А что я мог предпринять, милый друг, – растерянно отвечал Иван Иванович, – ну понял, что дурак был!»

Иван Иванович, разумеется, понимал, что цинический собеседник ждет от него подробного рассказа о тайной связи его с замужнею красавицей. Но полноте! Это было слишком сложно, хотя Натали на него так приветно поглядывала! Такую искру ничего не стоило сызнова раздуть, но Иван прекрасно знал, что он отнюдь не способен на подобные приключения. Мысль о браке не посещала его до сих пор, и он продолжал довольствоваться умелыми ласками жриц Киприды. Конечно, ежели бы Натали вдруг стала свободна, он бы действовал без промедления. Удивительно, как он ее тогда не разглядел, а впрочем… Иван считал, что сожалеть о прошлом – занятие самое бессмысленное и вредное.

Так и сейчас он определил для себя. Ошибкою было случившееся или нет, но оно уже случилось. От того, что он будет сейчас бить себя по лбу, ничего не изменится. Во всяком случае, он до сих пор не сомневался в правильности идеи. Идея была самая простая. Россия – прекрасная страна, населенная даровитыми и добрыми людьми. Очевидное зло, которое ее уродует, – самодержавный деспотизм и средневековое рабство. Значит, выход один: избавить ее от этого зла. Более того, Иван считал, что это не только лишь его долг, но и долг каждого благородного и мало–мальски образованного человека. Он мучился этой мыслью в армии, где мало кто его понимал, и лишь выйдя в отставку и вступив в тайное общество, успокоился. В его жизни появилась цель. Он пошел работать в судебное ведомство с единственной мыслью: принести пользу. Это был любопытнейший опыт! Он попал в страшную страну, куда доселе не ступала нога порядочного человека, как выразился кто–то из друзей его. Иван окончательно понял, что, как ни старайся в одном только отдельно взятом месте, в общей картине ничего не изменится. Поэтому, когда в тайных обществах в Москве и в Петербурге стали все чаще и чаще заговаривать о решительной смене образа правления, Иван был полностью «за». Поддержка друзей и единомышленников была для него бесценна.

Другой вопрос, конечно, заключался в том, каким образом осуществить сие намерение. Времени на подготовку решительного выступления оказалось мало, войск недостаточно, безначалие на площади сгубило их окончательно. Да, Иван в мыслях своих рисовал себе выступление совершенно по–другому. Не думал он, что применят против них пушки, надеялся на то, что в темноте другие полки к ним пристанут, а главное, почему–то вовсе не рассматривал ситуацию, в которой одни русские солдаты будут действительно убивать других. Он никак не мог забыть про этого мальчика–кавалергарда.

Конница бестолково налетала несколько раз, он скомандовал каре строиться к кавалерийской атаке (кажется, тогда же он отшвырнул за шиворот беднягу Вильгельма), всадники были уже близко, он скомандовал стрелять, и одна пуля попала переднему кавалергарду в грудь. Иван хорошо видел его молодое, разгоряченное скачкой лицо, видел, как он откинулся в седле, как рухнул вбок, зацепившись в стремени, и даже слышал глухой удар – когда лошадь копытом размозжила ему голову.

Он никогда не задумывался о том, что гражданская война в России возможна, но если это так, то не приведи Господи. Когда по другую сторону барьера от тебя находятся твои родственники, друзья, пусть даже мимолетные знакомые – ох, бесполезно сейчас вспоминать, где я мог его видеть, того и гляди, придумаешь лишнего…

Его поразила недавно у Карамзина цитата из одной из хроник Смутного времени:

«…учинили в Московском государстве междоусобное кровопролитие и восста сын на отца, и отец на сына, и брат на брата, и всяк ближний извлече меч, и многое кровопролитие христианское учинилося».

Иван целыми днями ходил по камере для моциона, и мысли послушно подстраивались в такт шагам. «И восста сын на отца, и отец на сына…» – как просто и как страшно! А, и вот еще – камера у него была – нумер 13, как в Лицее! Наверное, поэтому его с утра сегодня и потянуло на романтические воспоминания.

На допросы Ивана Ивановича теперь таскали каждый день. Он понимал, почему: подобный интерес к нему у господ следователей возник лишь после ареста и первого допроса Вильгельма. До этого ситуация была несложная. Он вел себя точно так, как сговорились в последний вечер у Кондратия: говорить о политике, что думаешь, а лишних имен не называть. Иван, кроме себя и Рылеева, назвал человек пять покойников, а дальше, когда подходящие покойники кончились, занялся придумыванием несуществующих имен. Фантазия на имена у него была небогатая. Заявив, что в Общество принял его некий капитан Беляев, он серьезно думал о том, не присовокупить ли к нему и ротмистра Черняева, но подумавши, заменил его на поручика Желткова. Но вот незадача: пока жандармы рыскали по всей России в поисках господ Беляева и Желткова, явился Кюхля и смешал все карты. Если бы он знал, что Кюхля будет говорить так откровенно, он бы назвал себя сам, но теперь отступать было некуда. С самого начала Иван описал свое поведение на площади, как крайне пассивное – ничего не делал, никого не видал. Его спросили: не подстрекал ли? Он ответил: не подстрекал. И тут генерал Левашов тычет ему лист бумаги, на котором незабвенным кюхлиным почерком написано: «Ссади Мишеля!»

Иван тут же отказался – он считал, что запираться надо до конца, и будь что будет. Но это оказалось нелегко. Вильгельма, по всей видимости, хорошо снабжали бумагой и перьями, и он строчил пространные трактаты о том, кто, кому и что именно сказал. Что было делать? Иван Иванович недаром работал в уголовной палате. Если следственная комиссия есть хоть сколько–нибудь юридический орган, рассуждал он, то она может рассматривать только обвинение, сделанное двумя независимыми свидетелями. Если противуположные показания дают двое, тогда, в отсутствие свидетелей и улик, склоняются на сторону того, кто вызывает у суда наибольшее доверие. У Ивана Ивановича были неплохие шансы. Каков Кюхля, он знал лучше других. При этом совесть его отнюдь не была покойна. Конечно же Кюхлю нельзя было ни принимать в Общество, ни тащить за собой на Петровскую. Доверчивый Кондратий Федорович готов был повести за собой кого угодно… Дурак был также тот, кто дал ему пистолет – это был один из Александров, либо Бестужев, либо Одоевский. И дурак был тот, кто дал ему команду стрелять – а именно он сам. Иван уже успел раскаяться в этом, но что уже было делать? На площади в нем проснулся офицер. Он привычно руководил действиями солдат и точно так же попытался использовать вооруженную пистолетом единицу – Вильгельма. А то, что Михаила Павловича, которого он терпеть не мог, служа в артиллерии, надо было если не ссадить, то спугнуть, для него было ясно как день. Ведь он, единственный из всех парламентеров, мог действительно объяснить солдатам, что их вывели на площадь под надуманным предлогом. И вообще, никто не ожидал, что он так быстро вернется из Варшавы и появится как черт из табакерки! Однако сейчас совесть ему подсказывала, что распоряжаться Вильгельмом было нехорошо. Надо было взять у него пистолет и стрелять самому – было достаточно сбить с Рыжего шляпу…

– Нумер 13! – из окошка в двери высунулся караульный, – на допрос пожалуйте!

Иван тяжело вздохнул. Даже не допросы его тяготили, а то, что каждый раз кандалы напяливали, а это было и тяжело, и неудобно. Когда после неприятной этой процедуры вышли они в коридор, Иваном вдруг овладело ребячество, и он громко забасил по–церковному: «Муж блажен, иже не иде на совет нечестивых!»

Запретить божественное пение было неловко, конвоир молчал, а из камер раздался смех, кое–где сопровождавшийся аплодисментами и звяканьем цепей. В Алексеевском равелине резко улучшилось настроение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю