355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Правда » Площадь отсчета » Текст книги (страница 20)
Площадь отсчета
  • Текст добавлен: 25 марта 2017, 18:00

Текст книги "Площадь отсчета"


Автор книги: Мария Правда



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 31 страниц)

НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ РОМАНОВ, ЯНВАРЬ

Заговорщиками занималась теперь следственная комиссия. После нескольких первых заседаний было решено перенесть их в крепость, чтобы не возить туда–сюда арестованных. Дворец принял более мирный вид, несмотря на то что караульные помещения Зимнего были до сих пор заняты. Крепость не могла принять всех. Равелин заполнился в первую же ночь, но сидели уже и в новой тюрьме, и в комендантском доме. Сидели в караулке Генерального штаба, сидели в Шлиссельбурге, в Ревеле, в Нарве. Сидели, где ни попадя, а все время продолжали везти новых. На первое же заседание комиссии генерал Левашов принес записи сорока трех допросов – комиссия пока новых допросов не учиняла, пытясь разобраться в накопившемся за первые дни материале. Сделав один только перерыв на сочельник, комиссия заседала без выходных.

Николай торопился. Им уже не руководило желание понять, что на самом деле произошло, он не то чтобы понял, но привык к положению вещей. Теперь он просто хотел разобраться с процедурою, чтобы можно было со временем сказать: наведен порядок. Виновных покарать, невиновных отпустить, а главное – люди должны знать, что в делах – и это касалось не только заговора – есть порядок, есть хозяин, которому возражать бесполезно, который сам не спит и другим не дает. Государство представлялось ему заржавым, разбитым механизмом с застревающими шестернями, который требовал немедленной починки. Какие–то детали надобно было упразднить, какие–то смазать или вовсе поменять, а главное – он все чаще осознавал, что до него за эту непосильную задачу никто не брался. Может быть, ангел покойный, Александр, еще до войны, когда был молод и имел подобную амбицию, но с тех пор прошло много лет. Дела были запущены страшно, и это чувствовалось во всем.

После чистенького, уютного Аничкова дворца жить в Зимнем было невозможно. Сквозняки, угар, крысы…Одна нахально бегала по его кабинету поздно ночью, когда он сидел, разбирая бесконечные кипы бумаг. Николай Павлович швырнул в нее пресс–папье, но незваная гостья исчезла, сверкнув голым хвостом, чтобы появиться через полчаса как ни в чем не бывало. Няня, мисс Лайон, всегда говорила ему в детстве, заставляя убирать несметные полчища игрушечных солдатиков: не будет порядка в доме, не будет порядка в голове. По моему дому бегают крысы. У моей жены что ни день нервические припадки. Мой сын, наследник моего престола, каждую ночь мочится в кровать – это началось после 14‑го. Мои ровесники, некоторые из них – товарищи детства, подняли на меня руку. Страна моя утопает в грязи, в пьянстве, во тьме невежества. Казна разворована – да что разворована! Покойный государь, как выяснилось, велел печатать ассигнации в таких количествах, что ими впору оклеивать нужные места, ежели не использовать в оных по непосредственной надобности. А армия? Армия – самое больное место. Именно в армии отсутствие порядка, твердой руки, дисциплины заметнее всего сказывается. И законы! В стране не было законов! Никогда ранее Николай Павлович не заглядывал в бездну, коей представлялось теперь ему российское законодательство. Жалкие попытки кодификации при Великия Екатерине, замершие при покойном родителе, были и вовсе заброшены Александром Павловичем. Опять–таки до войны Сперанский со товарищи предприняли первые романтические усилия по упорядочению правосудия – все ограничилось частичным переводом кодекса Наполеона на русский язык. Николая бесила неопределенность его собственного отношения к Сперанскому. С одной стороны, к этому человеку испытывал он уважение безмерное. Он был необходим, это было понятно. С другой – как с ним работать, не выяснив до конца, на чьей он все–таки стороне? Участники возмущения в своих пространных показаниях на него ссылались, и не один раз. Кто говорил, что Сперанский ни о чем не знал, и ему собирались предложить место во временном правительстве в случае победы. Кто говорил – отнюдь нет – все знал и выжидал, кто победит, дабы предложить свои услуги сильнейшему. Какая подлость! В глубине души Николай Павлович склонялся именно к этому варианту. Да, столь великому государственному уму без подлости, видно, никак нельзя. Кончилось тем, что Николай пошел на крайнюю меру: отправил Бенкендорфа прямо в крепость к Трубецкому, и тот на словах сообщил: да, известен был, переговоры с ним велись, а Михайло Михайлович прямо так и ответил: «Кто же такие вопросы задает заранее? Вот победите, тогда и беседуйте со мною»… Каков кутейник! Во всем происхождение сказывается. Наслушавшись речей бунтовщиков, Николай Павлович понял для себя многие вещи. Он понял несомненное преимущество власти, дарованной свыше, от Бога, которая не позволяет безнравственным честолюбцам добираться до управления государством. Да, только человек, рожденный на троне, самою природою освобожденный от личного стяжательства, имеет право на власть. Но велика ответственность подобного служения! Его к этой цели не готовили – и это было ужасно, но его задача – приуготовить себя самому. Положить жизнь свою на служение отечеству и сына своего воспитать достойно. Он верил в то, что воспитанием можно достичь всего, и потому с недоумением смотрел на ничтожные результаты своих трудов. Сашка упорно сопротивлялся всем усилиям наставников, не было в нем ни твердости, ни дисциплины, ни прилежания. И сколько бы отцовской нежности не было у Николая Павловича к этому тщедушному мальчику, она не туманила его взгляда. Боязлив, слезлив до крайности, слаб! И только на божественное Провидение можно было рассчитывать, на то, что Господь в своей благости и любви к России вложит в Александра ту силу, которой пока в нем нет и близко! А его задача – укрепить тело и душу сына, насколько возможно – и собственным примером руководить! К Сашке сейчас был приставлен адъютант Кавелин. Николай Павлович поставил своей задачей каждый день выслушивать от него рапорт о воспитании наследника. Кавелин старался как мог. Николай присоветовал ему обливать ребенка холодной водой по утрам, по английской системе. Система была хороша, но, как выяснилось, не для каждого – мальчик на третий день заболел. Самое неприятное, думал Николай Павлович, расхаживая по темным ночным залам, что так было во всем. Все, за что бы он ни брался, встречало либо отчаянное сопротивление, либо заканчивалось провалом. Как ни странно, лишь матушкины богоугодные заведения при инспекции демонстрировали хоть какое–то наличие порядка. Да и то, если подумать, причиною успеха было лишь то, что бюджет их прекрасно пополнялся за счет торговли игорными картами. А в карты в России играли так, что пороки с лихвой обеспечивали добродетель.

Все столичные департаменты… он поежился и потуже запахнул на себе старую шинель, которую носил вместо халата… все столичные департаменты были заполнены форменными разбойниками. И если их всех, как и надлежит по делам их, сажать в тюрьмы, то и тюрем не хватит, и работать станет некому. А то, что творится в отдалении от столиц, скорее всего, не снилось даже Господу Богу.

Николай Павлович вернулся в кабинет и сел за стол. Он любил сидеть один, до третьего часу ночи, когда жизнь во дворце замирала и особенно четко и хорошо работала мысль. Ночная работа отучила его пить вино за обедом, а недели через две он перестал и ужинать – ел рано, а во время ужина у императрицы за компанию грыз соленый огурец, иногда давали ему тарелку протертого картофельного супу пармантье. Тогда была ясность в мыслях. Раздумья о природе мятежа он старался оставить – пока не вырисуется четкая картина заговора на юге, им занимались Чернышев и Дибич, приезда каковых ожидал он с нетерпением. Но письма из крепости, которые заключенные писали ему во множестве, он старался прочитывать внимательно. Может быть, все же надеялся, что в одном из них будет изложено что–то важное, то, что ему поможет? Сегодня принесли пачку очередных нумерованных листков. И что? То же самое – мысли заключенных в массе своей были изложены хорошо, с чувством, но самих–то мыслей у них и не было.

«…я не говорю иначе, как чувствую, не скрываю чувств моих, и зачем сыну отечества скрывать правду от отца его, тем более считаю нужным говорить Доброму Государю всю правду, зная, что ни одно Государство столь скоро не способно к восстанию, как наше. Народ, не имеющий никакой собственности, ни прав, не имеет, что терять, алчет приобретения и всегда готов к возмущению. Сия истина основана на вековых опытах и в нашем Государстве бессмысленный казак Пугачев, что произвести мог?»

Чистая правда. В том же письме – от Каховского, кажется, были перечислены те же недостаки и упущения, что и в других подобных письмах. В России плохо, плохо, плохо. А что делать – не знаю, не знаю, не знаю! Диагноз многословный поставлен, а лечения не предложено никакого. Может быть, следовать заповеди Гиппократа и не вредить? А то чем вы, господа хорошие, лучше бессмысленного казака Пугачева?

– Ваше величество?

Николай Павлович задумался так глубоко, что с трудом вернулся в окружающую действительность – как проснулся. Перед ним стоял флигель–адъютант Кавелин.

– Ну что, опять? – понял Николай.

Кавелин развел руками.

– Вот уже и пить перед сном не давали, и вечером я велел Евангелие читать усыпительным голосом, и грелку клали…

Николай усмехнулся. Как ни неприятно было досадное поведение цесаревича, проблема сия по масштабу никоим образом не равнялась с остальными. Он встал из–за стола – все равно нужно было идти спать.

– Ты вот что, голубчик… – сказал Николай Павлович, – иди–ка ты отдыхай. Я иду к себе, так и распоряжусь, как надо.

Кавелин с видимым облегчением щелкнул каблуками. Новые обязанности няньки, судя по всему, не были ему по сердцу.

Николай снял шинель, аккуратно положил ее на стул в кабинете, задул свечу и вышел… Крысы ночью считали себя полными хозяевами Зимнего. Не обращая внимания на дремлющих на диванах и креслах лакеев и камер–пажей, омерзительные твари сновали туда–сюда на полном виду, охотились за сальными огарками, прыгали по мебелям. Со всех сторон раздавался шорох. Боже мой! Неужто ничего нельзя сделать?

Николай поднялся наверх, заглянул к жене в опочивальню – темно и тихо, потом прошел в комнаты цесаревича. В дверях его встретила старая русская нянька, единственная из всей дворцовой прислуги, которая была полноправным членом семьи, хотя никто уже толком не помнил, кого из великих князей или княжон она кормила.

– Опять, опять, батюшка… Все у нас с той ночи навыранты пошло… сглазили мальча! – горестно сообщила нянька.

– Брось глупости, Филатьевна, никто его не сглазил, – сердито отмахнулся Николай и сел на край кровати. Наследник крепко спал в обнимку с тряпичным зайцем. Николай засунул руку под одеяло. Мокро. Он тяжело вздохнул.

– Не буди никого, я сам тебе помогу, – сказал он, снял одеяло – ребенок заворочался, поджимая ноги, но не проснулся – наклонился и осторожно взял его на руки. Филатьевна быстро перестилала постель.

– Ты буди его, что ли, – вполголоса говорил Николай Павлович, слегка покачивая Сашку на руках, – как сама ложишься, разбуди, да к горшку поставь, чего проще!

– Да сроду с ним, с голубчиком моим, такого не было, – гнула свою линию нянька, взбивая бесчисленные подушки, – у нас вот тоже в деревне девку одну сглазили раз, так стала заиковата!

– Я тут сам с вами заикаться начну, – сердито говорил Николай Павлович. На самом деле от ребенка пахло сонным теплом и мочой, и каким–то образом запах этот успокаивал. – Готово? Класть?

– Клади, клади, батюшка, клади, милый, небось… – ворковала нянька.

Он уложил Сашку, перекрестил его и вышел.

ВИЛЬГЕЛЬМ КАРЛОВИЧ КЮХЕЛЬБЕКЕР, ЯНВАРЬ

Путешествия из Варшавы в Петербург Вильгельм почти не помнил – всю дорогу, проделанную необычайно быстро по хорошему пути в санях, он находился в полном помрачении. Дорожные виды, мелькавшие мимо фельдъегерских саней, каморки, в которых ночевали они с жандармом, треньканье колокольчика – все это никаким образом не занимало его мыслей. Он был по–прежнему на Петровской площади, днем и ночью, в ушах его звучали нестройные крики солдат, отдельные выстрелы, отвратительный свист картечи. Еще в Варшаве снят был с него допрос, во время которого он понял: его обвиняют в покушении на Великого князя Михаила. Само покушение, которое он едва помнил, только после наводящих вопросов следователей стало вырисовываться в его мозгу. Он, Вильгельм Кюхельбекер, порядочный поэт и патриот России, обвинялся в покушении на драгоценную жизнь ни в чем не виновного перед ним человека. Первые только минуты допроса он запирался, но затем стал откровенен, потому как сам искал понять, что же все–таки произошло. Да, он направил пистолет свой на черный султан Михаила Павловича. Это точно было. Но он не догадался бы сделать это сам, он повиновался указанию Пущина. Снова и снова в воображении Вильгельма вставала эта сцена. Он опять видел перед собою спокойное румяное лицо Ивана Пущина, его ясные серые глаза. Он слышал его голос: «Voulez vous faire descendre Michel. – Ну–ка, ссади Мишеля!» Фраза снова и снова звучала в ушах Вильгельма. Но не фраза была так уж важна. Ему важнее было понять, зачем он послушался? Хотелось ли ему доказать всем, и особенно Жанно, с которым он вместе рос и учился в Лицее, что он не просто чудак, над которым вечно смеялись мальчишки, а мужчина, боец, закаленный опасностями путешествий и службою, хотя и статской, на Кавказе, где числилась за ним опасная дуэль? Хотел ли он показать, что не зря здесь находится, что он воин в ряду таких же воинов? Что у него недаром в руках оружие и он достоин доверия товарищей своих? Он вышел сражаться, а в итоге стал преступником! Он вышел сражаться, а не убивать, но противоречие, заключавшееся в самой этой мысли, упорно от него ускользало. Он вспомнил слезы восторга, душившие его, когда Рылеев впервые рассказывал ему о тайном обществе.

– Ты немец, Вильгельм, – говорил Кондратий Федорович, – но я верю, что ты глубоко и искренне любишь Россию!

– Я не немец, – горячо возразил Вильгельм, – я русский поэт!

Русский поэт не может быть убийцею!

Русский поэт обязан быть тираноборцем!

Как теперь жить?

Половину пути Вильгельм плакал, укрывшись с головой ковровой полостью саней. Теперь уже Михаил Павлович, которого он до ужасной минуты на Петровской, видел только мельком много лет назад в Царском селе, представлялся ему героем, великодушным принцем, воспевать которого он отныне будет всю жизнь. Если только Михаил Павлович сочтет нужным сохранить его никчемную жизнь. Если оставят ему жизнь, Вильгельм точно знал, что она должна будет стать искуплением этого чудовищного греха. А грех уже в его воображении давно перерос рамки несчастного происшествия с Михаилом Павловичем, он уже захватывал весь день, так бестолково проведенный им на площади. Зачем было идти – впрочем, нет, призвать народ русский к свободе было все–таки благородной целью, но вот зачем было идти вооруженным? Зачем было брать у Саши Одоевского пистолет? Он снова слышал веселый, возбужденный голос Саши: «Вот, выбирай!» и видел два тяжелых дуэльных пистолета в его руках. В пистолете был шомпол в зеленой тряпочке – кажется, он его тогда еще потерял, когда извозчик вывалил его на снег по дороге в казармы. Надо было тогда отказаться, сказать: «Саша, нет, князь Одоевский! Я не воин, я поэт, и не орудье смерти, а одна лишь лира….» Поздно, поздно! Вильгельм иногда мычал в голос, пугая сонного жандарма. Зачем я взял у него пистолет, зачем, зачем?

Вильгельм настолько извелся дорогою, что в Зимнем, куда его привезли вместо крепости (предписание изумило жандарма до глубины души – настолько арестованный не показался ему важной птицей), он уже был не в состоянии говорить связно. Он знал, что стоит перед царем, минута была редчайшая в жизни, судьбоноснейшая минута. Все мысли, вертевшиеся у него в голове дорогой, испарились в этот момент. Вильгельм стоял в грязной рубахе из затрапезки, в той самой, в которой был арестован в Варшаве, в суконных штанах по щиколотку, в заляпанных дорожной грязью опорках, дрожащий, бледный – и не находил слов. Спокойные светло–серые, с синим ободком, глаза Николая Павловича приходились точь-в точь на уровне воспаленных бегающих глаз Вильгельма.

– Вы ведь сын Карла Ивановича, – задумчиво говорил Николай по–французски, – вы жили в Павловском имении, не так ли? Ваш батюшка был там управляющим…

– Да, точно, в Павловском, Ваше величество, – бормотал Вильгельм. Он по–прежнему плохо понимал, что происходит.

– Я справился у императрицы. Мой покойный отец его любил и уважал, – продолжал царь, расхаживая по кабинету, – что сталось с вашим батюшкой?

– Скончался… Грудная болезнь… Давно.

– Душевно жаль, Кюхельбекер. Жаль мне также, что вы пошли дурной дорогой. Что заставило вас, сына столь достойного человека, связаться с бунтовщиками?

Вильгельм нервно дернул головой. Настала торжественная минута, когда он наконец объяснит, кто он такой и зачем родился на свет. Ему было что сказать! Но только он начал, тяжелая дверь открылась без стука и вошел рыжеволосый розовощекий молодой человек в артиллерийской форме. Вильгельм оглянулся на него, сначала не узнал, перехватил его взгляд, полный веселого любопытства, и вдруг с болезненным стоном рухнул на колени.

– Здравствуйте, Кюхельбекер! – приветливо сказал Михаил Павлович и повернулся к брату. – Да, это он, это точно он. Я его хорошо помню.

Перед Вильгельмом было две пары одинаковых, до блеска начищенных сапог, поднять голову он боялся. Он понимал, что от того, что сейчас скажет, зависит его жизнь, но перед глазами у него плыло, во рту пересохло и не было сил говорить. Он судорожно попытался прочистить горло, и тут слезы буквально хлынули по его небритым щекам.

– Ваше высочество… я не… мне сказали стрелять, но я… я знал, что пистолет негоден, но я бы никогда… я не террорист, не убийца!

– Полно, Кюхельбекер, встаньте, – смущенно говорил Мишель, – я на вас не в претензии… встаньте!

Эта простая фраза уязвила потрясенного Вильгельма в самое сердце. Он весь отчаянно дернулся и повалился плашмя прямо перед собой, без сознания.

КОНДРАТИЙ ФЕДОРОВИЧ РЫЛЕЕВ, ЯНВАРЬ

Теперь он был не Кондратий Федорович Рылеев, известный поэт–вольнодумец, а заключенный Алексеевского равелина нумер семнадцатый. Дали ему огромный халат на вате, комнатные туфли изорванные, скуфейку. Наташа белья передала, платков, чулки, полотенце. Кормили четыре раза на дню, вполне порядочно. Из мебелей была узкая кровать с плоским тюфяком, набитым соломою, покрытая шерстяным одеялом, стол да стул. А что еще нужно человеку, у которого столько мыслей? Кондратий Федорович никогда не представлял, насколько насыщена волнениями жизнь в тюрьме, какова разница между одним караульным и другим, как трудно бывает спрятать лишний клочок бумаги и какое счастье получать короткие бестолковые каракули из дома. Все время, пока он не ел и не спал, он предавался размышлениям, и ему было досадно, когда его отрывали. А помех было много – до на допросы таскали чуть ли не через день, то вдруг над самой головой палила пушка, то часовые затевали шумную перекличку, то в коридоре были слышны знакомые голоса, и он вскакивал с места с бьющимся сердцем. По–видимому, где–то близко сидел Евгений Оболенский. Его много раз проводили мимо него, Рылеев слышал у своей двери разговоры его с конвоем. По–видимому, где–то рядом с ним был и Трубецкой – в коридоре время от времени слышалось характерное покашливание Сергея Петровича.

Теперь, по прошествии времени, Кондратий Федорович перестал испытывать дурные чувства к Трубецкому. В то время как невыход Сергея Петровича на площадь был по–прежнему трусливым и нетоварищеским поступком, Рылеев перестал думать, что в этом содержится причина поражения. Причина поражения была в нем самом. Более того, сейчас он думал, что отсутствие Трубецкого на площади было скорее благом, нежели злом – кто знает, куда бы их понесло при действующем диктаторе восстания и какие жертвы за сим бы последовали? Самое главное, что тревожило сейчас Кондратия Федоровича, это была неожиданно на него свалившаяся милость царская. Он был раздавлен этою милостью, столь незаслуженной. Сначала Наташа известила его о двух тысячах, полученных ею буквально через несколько дней после его ареста. Затем последовала тысяча от императрицы Александры Федоровны – на день ангела Настиньки. Именины были 22 декабря, на Настасью. Значит, узнавали, как зовут ребенка. Выдать подарок дочери государственного преступника было поступком неслыханным, переворачивающим все его представления о Николае Павловиче. В жаркие бестолковые дни междуцарствия о Николае было говорено много – в основном плохого. Кондратий Федорович в большом свете не бывал и лично с Великим князем знаком не был. Те, кто был, за исключением разве что Оболенского, считали его солдафоном, тупым, грубым и бездушным человеком, которого надо было отстранить от власти любой ценою. И этот человек зачем–то велел выяснить, как зовут его дочь, и позаботился о ней. «Я мог заблуждаться, могу и впредь, но неблагодарным быть не могу», – написал он Наташе. Новый император, по делам его, был лучшим христианином, нежели он. Был он и лучшим военачальником – это следовало из делового поведения его на площади. Так может быть, и для России будет он лучшим правителем, нежели то, что они так смутно себе представляли?

Кондратий Федорович вскакивал с жесткого своего ложа и ходил по крошечной камере – ровно пять шагов в длину и три в ширину. Какой–то несчастный до него так же точно мерил ее шагами – в каменном полу были заметные углубления, сделанные чьей–то ногой. Господи, помоги мне! Он, Кондратий Рылеев, вступил в тайное общество и был одним из деятельнейших его членов лишь по одной причине – он хотел спасти Россию. Ничего, видит Бог, ничего не желал он для себя лично. В тайном обществе был он два года, а например, Сергей Трубецкой, один из отцов Союза благоденствия, был в подобных обществах десять лет. И чего за десять лет они добились своими разговорами? Говорением, как известно, и за сто лет стакана воды не вскипятишь! Была ли у них правильная идея государственного устройства? Идеи не было никакой. Было две конституции, а он, Рылеев, еще собирался писать третью, которая, как он видел теперь совершенно ясно, была бы еще неисполнимее двух первых. Здесь, в равелине, в этой крошечной каморке с замазанным мелом окном, думалось настолько лучше, чем в просторном кабинете на Мойке 72, что Кондратий Федорович без труда делал выводы, к которым никогда бы не пришел на свободе.

Итак, конституция Муравьева. Труд порядочный, достойный ученой Никитиной головы. Перевод Северо – Американской Конституции хороший, если верить людям, читавшим оную в подлиннике (английского языка Рылеев не знал), но при этом сохранение монархии, неизвестное в России правление федеративное, избирательное право с высочайшим имущественным цензом, а главное – освобождение крестьян без ничего! Никита Михайлович предлагал сразу после свержения абсолютной монархии созвать великое народное собрание, причем по мере освобождения губерний от старой власти проводить там вечевые собрания народные и на этих собраниях избирать местные органы новой власти. Вот только непонятно: кто бы проводил эти вече и выборы, кто бы собирал непонятно откуда взявшихся делегатов в отсутствие какой бы то ни было власти вообще? Как бы тут обошлось без смуты? На Сенатской площади Кондратий Федорович увидел неизвестный ему доселе облик народного бунта. У него перед глазами стояло красное, испитое лицо мастерового, который тянул шубу с его плеч. И ведь это народ! Народ, на четыре часа, на одной лишь площади петербургской, оставшийся без твердой власти! А сколько голов полетит в голодной пятидесятимиллионной стране, если ее оставить без управления на неделю? Месяц? А крестьяне? Из всех членов общества только позер Якушкин вздумал освободить своих крепостных: берите свою свободу и идите с моей земли, получается. А они ему что ответили: «Пусть мы, батюшка, будем ваши, а землица пусть будет наша!» А Якушкин еще, рассказывая об этом, с гордостью прибавлял: «Любят меня очень, не желают расстаться!» Отдавать им всю землю, которая потребна для прокормления? Невозможно – тогда голодать и побираться Христа ради пойдут помещики. Вот он сам со своим бестолковым именьицем… Весь день Кондратий Федорович составлял реестрик своих долгов на обороте Наташиного письма – самых неотложных насчитал он 19 тысяч семьсот рублей асе. «И это при хорошей службе, да при невзыскательности нашей, да при квартире казенной! Значит, отними у меня доход батовский – и пошел я по миру! А ведь я не один такой!»

Вариант Пестеля, о котором Кондратий Федорович старался не думать вовсе, был настолько ужасен, что волосы вставали дыбом. Сейчас, в одиночестве и кристальной ясности тюремных мыслей, Рылеев не понимал, каким образом никто из них не увидел, что за человек был с ними заодно. Он вновь и вновь вспоминал единственный разговор свой с Пестелем, состоявшийся у него дома, на Мойке, прошлым летом. Как он мог, выслушав все то, что сказал ему Пестель, не броситься к верхушке Северной управы, не написать Муравьеву, не собрать у себя людей, не предупредить их о грозящей опасности? Невероятно!

В тот светлый летний вечер у открытого окошка кабинета, у стола, заваленного корректурами «Полярной звезды», за чашкой чаю, он услышал все, что должен был услышать – и не взял никаких мер. Видно, Бог тогда отнял у него рассудок!

…Павел Иванович Пестель медленно ходил по кабинету, склонив крупную лысеющую голову несколько набок, держа одну короткопалую руку в кармане белого жилета. Голос у него был высоковат для столь солидного, крупного человека, теноровый, и говоря, он как–то странно тянул слова. Русская речь вряд ли звучала над его колыбелью. Построение фразы заставляло предполагать, что думает он по–немецки, а может быть, это нерусская его фамилья навевала Рылееву подобные мысли. Они уже два часа занимались поисками решения – по какому образцу будет строиться управление страною в случае их победы. Павел Иванович, как казалось Рылееву, испытывал собеседника, вызывал его на откровенность, холодно спорил, потом соглашался со всеми его доводами и подбрасывал новую тему.

– Согласен я с вами, любезнейший государь мой, Кондратий Федорович, в том, что один лишь образ правления Соединенных Штатов для России самый приличный и удобный должен быть, – медленно говорил Пестель, – ограничить власть императорскую тою, что имеется у президента американского, сделать императора лицом, согласующим волю свою с парламентом – не достойный ли это выход?

Кондратий Федорович, только что высказавший эту мысль, заерзал на стуле. В изложении полковника Пестеля мысль показалась ему оторванной от действительности.

– Да, но готова ли Россия к правлению чисто республиканскому, даже при номинальной монархии? – спросил Рылеев. – Все же народ американский, даже учитывая молодость этой страны, не в пример просвещеннее и законопослушнее нашего…

На лице Пестеля на секунду мелькнула самодовольная улыбка.

– А что вы скажете о государственном уставе Англии? – продолжал риторически интересоваться он. – Посмотрите на богатство и довольство, каковым англичане пользуются благодаря старинной конституции своей и добросовестному монарху? Сие не есть ли достойный для нас пример?

Кондратий Федорович задумался. Как ни ругали ему Англию, трудно было не согласиться с тем, что, по крайней мере, в сфере матерьяльной англичане на несколько голов опережали русских. Да что говорить: купи кусок мыла в нашей лавке и купи такой же кусок, но в английском магазине. Почему любая английская вещица сделана с таким тщанием, с таким умом, в то время как все, что делается у нас, так некрасиво и дурно? А раз люди все созданы одинаково по образу Божию, стало быть, различие меж ними обязано объясняться устройством государственным…

– Все же английский образ правления кажется мне несколько устарелым… – неуверенно произнес Кондратий Федорович и остановился. Пестель подошел к окну, снова улыбнулся и значительно поднял указательный палец.

– И опять вы совершенно правы, милостивый государь мой, – негромко, но торжественно сказал он, – кого обольщает нынче конституция английская? Лордов, купцов и у нас здесь – близоруких англоманов!

В эту минуту из окна донеслось громкое протяжное мычание. Пестель от неожиданности дернул головой, маска спокойствия на секунду с него слетела – сейчас лицо его действительно выражало живое любопытство.

– Корова? Comme c'est gentil! Как мило! Откуда здесь корова?

Рылеев потерялся и даже покраснел.

– Это наша корова, любезный Павел Иванович. При дороговизне и скверности продаваемого чухонками молока жена моя настаивает на собственном хозяйстве.

– Мудрейшее решение, Кондратий Федорович! Я рад приветствовать в вас человека практически мыслящего! Сие редкость в нашем кругу!

Рылеев молча поклонился. Даже похвала Пестеля была ему не слишком приятна. Как, впрочем, и корова. Он устал спорить с Наташей об этом предмете и хотел бы избегать его и далее – тем более в деловых беседах. Да и покровительственная легкость, с которой Пестель ввел его в «наш круг», оскорбляла в нем плебея. Молодой полковник, сын губернатора Сибири (говорят, ворюга был изрядный), образованный в лучших университетах германских – куда уж с ним равняться отставному подпоручику, воспитанному на медные деньги?

– Так о чем бишь мы? – Пестель сделал вид, что отвлекся и потерял мысль, но Кондратий Федорович, со свойственной ему наблюдательностью, не поверил в это. Такой мысль не теряет – такой вцепляется в нее как клещ. – Какого мнения вы об устройстве Франции? После стольких войн и потрясений народ французский живет куда зажиточней нашего…

– Да, но что была бы Франция без Наполеона? – возразил Рылеев. Услышав это имя, полковник неподдельно оживился.

– Вот истинно великий человек! – воскликнул он. – По моему мнению, если уж иметь над собой деспота, то иметь Наполеона. Как он возвысил Францию! Сколько создал новых фортун! Он отличал не знатность, а дарование! Да-с, милостивый государь! Гении не рождаются на престоле, и счастлив тот край…

– Боже мой, любезный Павел Иванович! – Рылеев вскочил как ужаленный, – да сохрани нас Бог… сохрани нас Бог от Наполеона! Да, впрочем, этого и опасаться нечего. В наше время даже и честолюбец, если он только благоразумен, пожелает лучше быть Вашингтоном, нежели Наполеоном…

– И разумеется, дражайший Кондратий Федорович, – не меняя ни тона, ни интонации отвечал Пестель, – я только хотел сказать, что не должно опасаться честолюбивых замыслов, что если бы кто и воспользовался нашим переворотом, то ему должно быть вторым Наполеоном, и в таком случае мы все останемся не в проигрыше…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю