355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Правда » Площадь отсчета » Текст книги (страница 17)
Площадь отсчета
  • Текст добавлен: 25 марта 2017, 18:00

Текст книги "Площадь отсчета"


Автор книги: Мария Правда



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 31 страниц)

ВИЛЬГЕЛЬМ КЮХЕЛЬБЕКЕР, 14 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА, ВЕЧЕР

…Кюхельбекер бросил свой пистолет за забор исаакиевской стройки. Это он, по крайней мере, помнил. После контузии, полученной им во время последнего залпа, все его воспоминания о вечере понедельника носили характер весьма отрывочный. Например, выбрасывание пистолета произвел он сознательно, увидев солдат Семеновского полка, которые преследовали участников возмущения. Он так и подумал: «Нехорошо, коли семеновцы увидят меня с пистолетом». Шинели на нем более не было, стало быть, карманов не было, а нести далее в руке пистолет он не мог. Расставшись с пистолетом, он какое–то время блуждал по темным улицам, на ледяном ветру в одном фраке, однако холода не чувствовал и куда ему идти – решительно не знал. Была разумная мысль – каким–либо образом скрываться, но как люди скрываются, Вильгельм не имел ни малейшего представления. Наконец, где–то на углу Почтамтской, совсем недалеко от дома, он очнулся. При этом Вильгельм продолжал понимать, что домой идти совершенно неправильно, и с этой самой мыслью он и пришел домой. В квартире, которую делили они с Сашей Одоевским, было темно и тихо. Саша с утра не возвращался. Крепостной человек Семен сидел у печки и при свете сального огарка чистил сапог. Все было как всегда. Вильгельм пометался по комнате, сел на диван, потом вскочил и опять заметался.

– Что ищете, барин? – осведомился Семен, не выпуская сапога.

– Ты это… вещи собери… или нет, мне не надобны вещи… я уезжаю.

– Куда это мы едем?

– Я еду… не знаю. Ты едешь к маменьке… к Юстине Яковлевне… Собери мне белья какого–нибудь… и платья… или не надо.

– А где шинель–то ваша, барин? – Семен отложил сапог, вытер руки и стоял перед ним укоризненно. – Шинель–то новехонькую где оставили? С бобром–то?

– Что мне в шинели… Ты это… самовар скажи поставить… а впрочем, пустяки, брось…

Вильгельм подошел к столу и долго искал в нем бумаг, которые утром он с таким тщанием отправлял почтою к сестре. Потом он вспомнил, что рукописи уже в безопасности, и повеселел. Все–таки рукописи – это самое главное. И письма Пушкина. И стихи его – все это уже отправлено, стало быть, и собирать нечего! Он решился ехать пока к сестре в имение, оставить там Семена, а далее… там видно будет.

Поздно ночью из дома на Исаакиевской площади вышли двое. Вид у этой пары был настолько комичный, что никто – в городе, кишевшем войсками, жандармами, сторожами, – даже не подумал, что их имеет смысл задержать. Один был маленького роста белобрысый мужичок в драном картузе и неоднократно залатанном ватном зипуне. Он нес сверток. Второй был высок, худ, и тоже в русском платье, которое явно было ему не по росту. Длинные руки в кожаных перчатках далеко торчали из рукавов нагольного тулупчика, порты были безбожно коротки. На голове у высокого криво сидел заячий треух, а внешний вид его довершали круглые золотые очки. Странная парочка беспрепятственно миновала рогатку Московской заставы и ушла из города по царскосельскому тракту. Дорога была совершенно пуста и даже расчищена, хотя и начинало мести. Впрочем, пока идти было хорошо.

Подгоняемый морозцем Вильгельм развил курьерскую скорость – он несся вперед в снежную темноту, бешено размахивая руками. Семен едва поспевал за ним. А Вильгельма наконец осенило, у него появилась цель – и к этой цели он и летел как на крыльях. Он решил взять у сестры хоть какой–то документ и денег (вид на жительство легко можно было позаимствовать у кого–то из ее крепостных), а потом ехать в Варшаву, к Константину Павловичу, и сдаться ему лично. Идея была гениальная. То, что он еще так недавно боролся с тиранией на Петровской площади, каким–то таинственным образом выветрилось из его сознания. Да, он был известный борец с тиранами – об этом знал каждый, кто хоть раз прочитал от начала до конца его эпическую поэму «Тимолеон» (бедный Вильгельм не знал, что таких людей в природе не было – приятелей хватало лишь на самое начало поэмы). Но Константин Павлович, которому он действительно присягал, не сможет не оценить его рыцарское желание проявить верность суверену. Более того, известный своей храбростью полководец, каков Константин Павлович, должен непременно нуждаться в собственном певце–менестреле. Ему–то Вильгельм и собирался предложить свои услуги. Он будет его Блонделем, а отважный Константин будет его Ричардом Львиное Сердце! Более того, в ученой голове Вильгельма понятия «тиран» и «тираноборец» находились достаточно близко. Недаром шиллеровский тиран был вполне готов просить покушавшихся на его жизнь героев, «на память столетьям в союз свой принять его третьим».

Путь Вильгельма был определен, а обстоятельства ему явно благоприятствовали. Верст через пять они вышли к деревне, заночевали в первой же избе, утром наняли обывательские сани и продолжили свой путь уже с комфортом. Впереди были Смоленск и Варшава. Менестрель спешил к своему повелителю.

НИКОЛАЙ БЕСТУЖЕВ, 16 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА, ДЕНЬ

Шинель свою Николай Бестужев оставил у артиста Борецкого, а вот книжник из кармана достал и переложил в бушлат. А там было все что нужно: паспорт, деньги, а главное – бумага от вице–адмирала Леонтия Спафарьева с его печатью и подписью. Бумагу он взял по служебной надобности безо всякой задней мысли, еще чуть ли не неделю назад, да так и не использовал. Теперь он, ничтоже сумняшеся, попросил перо в трактире, где пил чай, и заполнил предписание. Согласно оному, матрос по имени Иван Любкин должен быть принят в команду на Толбухином маяке. Вице–адмирал Спафарьев был директором маяков Балтийского моря, Николай Александрович почти весь последний год был у него под началом, и даже необычная конструкция серебряных рефлекторов на Толбухине частично принадлежала ему. Что и говорить, инженерные наклонности у Бестужева были, и немалые, так что, когда он говорил графу Остерману, что сумеет заработать себе на жизнь руками и головой, он ни на секунду не кривил душой. Бестужев мог сделать из чего угодно что угодно, умел шить сапоги и собирать хронометры, рисовал, точил, пилил и изобретал. Недаром все дети Любови Ивановны так радовались его приходу – он приносил такие диковинные игрушки, каких не было ни в одной немецкой лавке. И все же… ныло у него под ложечкой. Сначала он думал о том, как отразится эта бумага на старике Спафарьеве, который всегда с таким уважением относился к нему. А с другой стороны – Спафарьев скажет, конечно, правду: что дал ему бланк, а за то, что рукой Бестужева туда вписано, отвечать не обязан. Так–то оно так, но Бестужев патологически не переносил лжи в любой форме и только сейчас, отдышавшись после потрясения на площади, начинал понимать, что новая жизнь его будет вся построена на лжи, и неизвестно, сколько лет это будет продолжаться. Да и паспорт на славное имя Бестужева вряд ли когда ему понадобится. Утрата имени, гораздо более, чем туманная перспектива скитаний и лишений, угнетала его. А если сдаться? Мысль была столь заманчива, что Николай Александрович крепко тряхнул головой, чтобы отогнать ее. Пойти и сдаться – и пусть расстреливают! Но мать! Но Люба! Бестужев сидел, глядя на грязную исцарапанную поверхность трактирного столика, и понял в этот момент, что надо делать то, что задумал, вручив свою судьбу Богу, и пусть Он рассудит, что лучше. Мысль о том, что не все ж надо в жизни самому решать, была отрадна. Бестужев встал, расплатился за чай и пошел – куда и собирался – на маяк.

Жизнь на маяке зимой была самая хорошая – учитывая, что в отсутствие навигации маяк не зажигали. Маячная команда спала, ела, драила пол в казарме и резалась в карты почем зря. Поэтому появление нового матроса было воспринято с удивлением. Тощий унтер долго изучал спафарьевское предписание.

– Матрос Любкин… Да что ж я буду с тобой делать?

Матрос совершенно тупо глядел по сторонам.

– Не могу знать, ваше благородие…

– Да мне своих лоботрясов занять нечем, – пожал плечами унтер, – ну скажи, на кой хрен ты мне сдался, олух?

– Не могу знать… сказали идтить, я и пошел.

– М-да, история…

Унтер перевернул бумагу, зачем–то на свет ее посмотрел. Подпись вице–адмирала видно, верная, все печати какие надо… Глупость какая–то. Ну да ладно.

– Вот что, Любкин… чистить картошку можешь?

– Так точно, ваше благородие!

– Ну так чисти, только смотри, чисти как следует, а то по шее!

Бестужев сбегал за тазиком, удобно устроился на табурете, спиной к окну, и начал чистить, да так ловко, что с каждой картошки одна ровная спираль получалась. Унтер подошел, похмыкал, не нашел, к чему придраться и отправился по своим делам. Бестужев получал странное удовольствие от возни с картошкой – вернее, даже не удовольствие, а умиротворение какое–то. Сейчас он четко понял, что будет рад, если его арестуют, и ему стало хорошо и покойно. «Главное – я сделал все что мог», – думал он. За обедом он разговорится с матросами и узнает под каким–нибудь предлогом, как пройти в село (здесь, на западе Котлина, Николай Александрович бывал в летнее время, когда занимался маяком, да на служебной карете Спафарьева, и мест этих не знал). В селе он купит сани. А дальше ему, моряку, и карты в руки… кстати, о картах… хорошо бы раздобыть карту береговой линии, надо подняться потихоньку на башню да посмотреть в вахтенной комнате. Бестужев так крепко задумался, что не сразу заметил, что над ним кто–то стоит. При этом он забыл, что он матрос, и что надо вскинуться с места и отдать честь, если видишь перед собой офицерские сапоги. Он просто поднял голову. Перед ним стоял капитан первого ранга Михаил Гаврилович Степовой, муж Любы. Бестужев молчал.

– Здравствуйте, Николай Александрович, – тихо сказал капитан. – А мы вас повсюду ищем.

Не было на свете такого обличья, в котором капитан не узнал бы Николая Бестужева. И сейчас, только войдя в полутемный казарменный барак в сопровождении лейтенанта и денщика, он сразу узнал его в согнутой фигуре на табурете у окна, в матросской робе, в низко надвинутом на глаза картузе. У капитана был хороший цепкий глаз моряка, но этого человека он увидел сердцем, и сердце его дрогнуло.

– Новых никого не было, ваше высокоблагородие, – отрапортовал унтер, – матрос вон только пришел, картошку чистит.

– Вольно, – сказал капитан и один подошел к матросу. Он даже не знал, что будет делать – только внимательно смотрел в зеленые глаза Бестужева и ждал как будто руководства к действию.

– Ну вот вы и поквитаетесь со мною за все, Михаил Гаврилович, – сказал Бестужев, – нашли вы меня, – он глубоко вздохнул, бросил очищенную картошку в таз с водой, опустил голову и продолжал сидеть, вертя в руках кухонный нож.

Капитан был задет. Теперь он знал, как поступить.

– Вас приказано искать, но не приказано найти, – холодно сказал он, повернулся на каблуках и подошел к своим спутникам. – Пойдемте, господа!

Капитан Степовой не спеша вышел на улицу, лейтенант за ним, на холодный вечерний воздух, где так хорошо и вольно дышалось после пропахшей дымом и чадом казармы. Денщик нагнал их у кареты.

– Ваше высокоблагородие, господин капитан! Соблаговолите вернуться! Это он!

– Кто? – удивленно спросил лейтенант. А капитан стоял молча – говорить он не мог.

– Да матрос этот… – солдат задыхался от волнения, – это и есть он… Бестужев это… я подошел, они картошку чистят, а у них золотое кольцо здесь… блестит! – и он с торжеством показал на свой мизинец, – да я и личность их узнал-с… Николай, говорю, Александрович, а ведь это вы-с, я узнал! А он мне и говорит, ну узнал, так докладывай… Вы только не забудьте, господин капитан… в рапорте обо мне замолвить!

НИКОЛАЙ РОМАНОВ, 14 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА, НОЧЬ

Николай отпустил Левашова спать, велев быть во дворце пораньше с утра, и остался допрашивать арестованных с безупречно работоспособным и ни на что не жалующимся генералом Толем. Карл Федорович ни разу не зевнул, внимание его не рассеивалось – он как сел за стол, так и работал без остановки – такая великолепно отлаженная немецкая машина. При нем раскисать было бы позорно, и Николай держался из последних сил. Им несколько раз приносили еду, но есть было некогда, пили чай с печеньем прямо за работой. Дворец напоминал главную квартиру армии в походное время. В приемной толпились фельдъегеря, вбегали флигель–адъютанты, донесения от генералов Бенкендорфа и Васильчикова следовали одно за другим. Генералы были посланы собирать рассеянные части мятежных полков – и с этой стороны Невы, и с Васильевского острова. Арестованных становилось больше и больше – еще немного и Петропавловская крепость просто лопнет, не справившись с небывалым наплывом заключенных, а Николай по–прежнему не находил главного своего соперника, того, в чьей руке были нити заговора. Не Рылеев же с кучкой своих дурацких единомышленников? «Общество малочисленно и уже погибло вместе с нами», – заявил он. Не может быть – в протоколах Толя уже значились десятки имен, а еще назревала страшная картина огромного заговора во Второй армии, на юге. Но там был Пестель, которого по всем рассчетам уже должны были арестовать, там за дело взялся Дибич, он надежнее многих. Временами Николай Павлович испытывал приступы отчаяния – это был скорее страх перед огромностью задачи. Он понимал, что ни на кого полностью переложить расследование нельзя – надобно все сделать самому, одному, но как возможно обнять такое количество фактов? А главное, он понял в те редкие минуты, когда можно было оставить Толя и выйти в другую комнату за портьерой, пока все не станет ясно, ни на кого из министров положиться нельзя. Следственно, покамест надо обходиться без Государственного совета уж точно, потому что кто они – господа советники, с кем они – уже поступило несколько намеков на то, что в дело замешаны Мордвинов и Сперанский – лучшие умы России, за неимением прочих. То, что мятежники на них считали – что эти двое за ними пойдут в случае победы – было уже ясно. А они сами? В лучшем случае просто ждали, чем дело кончится… И он снова, и снова мерил шагами темную залу, где паркет был набран клетками – светлые квадраты с темными, и он все шагал, шагал, чтобы не уснуть, стараясь наступать то по белым квадратам, то по темным. Сейчас он вспомнил, как кто–то из его учителей–кавалеров в детстве пытался пристрастить его к шахматам. Ему понравилось – в игре была стройность почти военная. Побеждает тот, кто правильно читает замысел противника. И его снова, и снова пугало то, что он противника до сих пор не видит и замысла его не понял. «Дай–то Бог, чтобы это был Трубецкой, – думал он в ту редкую минуту, когда можно было прилечь на ковре рядом с Мишелем, – дай то Бог!» Приди сейчас Трубецкой, признайся ему, что все сегодняшнее происшествие было следствием того, что он, князь, Гедиминович, решил захватить власть в свои руки, истребив всех Романовых и учредив новую правящую династию, тогда бы он просто расцеловал его! Ведь это было бы так понятно! Но эта их болтовня про свободу и конституцию просто смешна. Ведь чернь французская протестовала против того, что у дворян есть все, а у ней ничего – и отправляла на гильотину дворян. Это было ужасно, но хотя бы обосновано логически. А чего добиваются наши дворяне? Отдать власть черни? А что сделает с ними чернь?

Из головы у него никак не шел молодой адъютант его дяди–герцога, Александр Бестужев. Потом ему сказали, что Бестужев – отличный сочинитель, издавал альманах литературный вместе с Рылеевым. Он сдался сам, одним из первых, приехал нарядный, как на бал, говорил как по–писаному. Свобода, конституция, отмена рабства, дух времени…

– Объясни мне, адъютант, каким образом ты намеревался поступить?

И снова те же самые слова – обращение к Сенату, конституционное правление, присяга Константину.

– А ежели бы Константин согласился принять венец, – устало повторял уже сказанное ранее Николай, – вы бы забрали требования свои обратно?

Александр Бестужев мялся.

– Говорил ты солдатам или нет, что я велел арестовать брата своего, Михаила Павловича, дабы он не смог поддержать государя цесаревича? Говорил или нет?

– Подобные вещи говорились, дабы вернее увлечь солдат, – осторожно и отнюдь не так горячо, как ранее, произнес Саша. Николай вскочил из–за стола.

– Мишель! Мишель, не спи, черт побери, побеседуй с адъютантом Бестужевым!

Мишель, кряхтя, поднялся с ковра и подошел к дверям…

– Как поживаете, адъютант? – хрипло спросил по–французски Мишель.

– Благодарю вас, Ваше императорское высочество, превосходно, – поклонился Александр Бестужев. Чего не отнимешь у него, держался он хорошо – как будто с визитом пожаловал. Далее разговор продолжался по–французски, к великому облегчению для Саши, которого оскорбляло русское «тыканье» царя. Николай, наоборот, раздражался все более и более, именно говоря по–французски – русский язык, безупречным знанием которого он так гордился, в его устах был значительно формальнее и сковывал истинные чувства.

– Бестужев, вы знакомы со мною и с Великим князем Михаилом уже не первый год. Вы не могли не видеть, каковы наши отношения с братом. Какого черта… – Николай начинал кипеть, – какого же черта вы говорили подобные вещи? Вы не могли в это верить, Бестужев!

– Ваше императорское…

– К черту… Вы, Бестужев, обманом завлекли солдат… повели их под выстрелы… Так это или не так?

Саша густо покраснел, в его глазах заблестели слезы.

– Ваше величество… все что ни делалось, делалось нами ради общего, величайшего блага… ради которого мы рисковали жизнию! А в момент междуцарствия имели мы на то и политическое право! Но я признаю свое поражение и принес вам повинную голову… Теперь вы вольны сделать со мною что вам угодно!

Николай быстрыми шагами мерил комнату. Мишель, понурившись, так и стоял в дверях. Ему было отчего–то особенно жаль молодого пригожего адъютанта.

– Вы преступник, Бестужев, – наконец сказал Николай, – вы, офицер, обманули солдат. Это все равно что обмануть детей – понимаете ли вы это?

Саша покорно кивнул.

– Бестужев Михаил Mосковского полка, который был здесь сегодня, кем вам приходится?

– Это мой младший брат, Ваше величество… он ни в чем не виновен. Это я увлек его в общество.

– Так вы не пожалели и брата? Обрати внимание, Мишель…

– Ради блага России я готов был принести на жертву… все! – Саша замолчал, пытаясь сдержать слезы. Николай прошел к столу и сел. Он видел, что противник сломлен, и ему было даже неловко добивать его окончательно.

– Ладно, Бестужев. Я ценю твой добровольный приход сюда. Я хочу тебя спасти, зная тебя по службе как отлично благородного офицера. Но я не могу понять, и никогда не пойму: каким образом путь ко благу России может лежать через ложь и преступление… Я велю дать тебе перо и бумагу… напиши мне лично! Изложи все планы своих товарищей, напиши, чего и каким образом вы хотели добиться.

– Спасибо, государь, – Саша рухнул на стул и закрыл лицо руками.

СЕРГЕЙ ФИЛИМОНОВ, 15 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА

Утром Серега проснулся рано, еще при свечах. Федор молча возился с самоваром.

– Ну что, проснулся, орел? Слазь…

Глаза у Федора были красные – с тех пор, как увезли барина, он так и не заснул. Наталья Михайловна лежала в опочивальне, с ней была Матрена, полночи меняла на голове у ней мокрое полотенце. Барыня долго рвалась и кричала, уснула под утро. Наконец в квартире Рылеевых наступила полная тишина – после всех этих посиделок, споров, криков, слез, все было кончено.

– Хлеба я тебе положил, соли, сала кусок, кремень, трут, ложку положил. Куда тебя пошлют, кто знает… Ты сейчас хоть чаю напейся.

Только теперь Серега понял, какое страшное дело вчера совершилось, но и поуспокоился уже.

– Да не виноват я ни в чем, дядь Федь, – тихо, но уже уверенно говорил Серега, отхлебывая чай, – что мне господа офицеры сказали, так я и делал. Ежели б я приказа какого ослушался – а так ведь… поди–тка, уразумей… своей головой–то?

– Да може и не виноват… Христос меньше нашего виноват был, а потерпел. И ты потерпи. Хорошо это…

– А это… что с барином?

Федор покрутил головой.

– На все воля божья. Люди бают, в крепости. Я уж собрал теплого белья ему, разрешат передать, поеду. Барин, как уходил, показал, где квитанции ломбарские… на жалованные перстень и табакерку. Выкупить надоть, а денег с гулькин нос… из Батова присылки не было еще.

Федор еще долго ворчал, жалуясь, сколько в доме накопилось хозяйственных дел, которые теперь все на нем, но не сказал Сереге, какая мысль пришла ему этим утром. Надобно идти в крепость, узнавать, там ли барин, и проситься прямо к Кондратию Федоровичу – сидеть с ним. Потому как барин – он, конечно, человек ученый, а по жизни – как дите малое, и за ним ходить надо… Приняв это решение, он никак не мог взять в толк, кого в этом доме можно за себя оставить. Матрена – хорошая баба, да неграмотна. Нянька с горничной наемные, счас и след простыл. Барыня… не хозяйка совсем, да еще и в горести… Девка ее дворовая, Лукерья – воровка и дура. Повар Степан – мужик порядочный, но пьющий. Вот и получается…

Серега напился чаю, оделся, взял свой сверток и готов был уже идти, но Федор остановил его в дверях.

– Да погоди ты! Благословить! Держи… с Богом!

В руках у него была маленькая засаленная бумажная иконка, которую он бегом принес из своей каморки. Серега поцеловал ее, перекрестился, не зная, что делать дальше, и Федор сам дрожащими руками засунул ее поглубже в карман его шинели.

– Матерь Божья заступница, спаси и сохрани… с Богом! Ступай, чего там…

Серега неловко расцеловался с ним (щеки у Федора были колючие с горя) и вышел на набережную. День был совсем не такой, как вчера, морозец градусов до десяти, но какое же зато солнышко! Искрился лед на грязной Мойке, да и было как–то не по–вчерашнему светло и радостно.

«А може и обойдется?» – подумалось Сереге, и с этой мыслью он бодро зашагал в сторону Зимнего, а как дошел до Дворцовой – обмер. Никогда в жизни не был он на войне, но и без этого представлял, как военному лагерю выглядеть надлежит. Вся площадь была занята бивакирующими войсками, всюду стояли палатки, вкусно пахло кострами и кашей, ржали кони, колыхались гвардейские плюмажи и пестрые штандарты, а ясное зимнее солнце ослепительно сверкало на густой щетине штыков. Красота–то какая! И Серега шел с таким открытым и радостным лицом, что никто из офицеров и не подумал его остановить до самой дворцовой гауптвахты. И какое везенье–то – прямо не входя в двери, наткнулся он на ротного своего командира, капитана Прибыткова. Капитан, правда, был вроде как не в себе – то ли напился давеча, то ли ночь не спамши – глаза красные и личность небритая.

– Стоять! Смирна! Филимонов! Откуда взялся!

И все слова навроде были заготовлены у Сереги, но, глядя в красное злое лицо капитана, подрастерялся он.

– Да я, ваше благородие… это… со вчерашними пошел… с ентими, – махал он рукой в сторону Петровской… за присягу Константину Павловичу… не знал я…

– Бунтовщик! Каналья! – выкатил глаза капитан и двумя перчатками, которые держал в руке, хрясть с размаху Серегу – сначала по левой щеке, а потом справа, прямо медными пуговицами на обшлагах по носу пришлось…

В этот момент дар речи в Сереге проснулся. Из носа его шла кровь, он ее не утирал, стоя руки по швам, но зато быстро и складно все рассказывал – и про Михаил Палыча, и про Константин Палыча, и про супругу его, незаконно пострадавшую, – рассказал про все.

– А мне–то, ваше бродие, мне–то думать по уставу не полагается. Офицер сказал идтить – я пошел, сказали стоять – я стоял, – закончил он, и замер, поднимая нос кверху и пытаясь незаметно хлюпнуть, чтоб на шинель не капнуло.

– Ну и дурак ты, Филимонов! – гаркнул капитан. – Дурак и есть! И куда мне тебя деть? В казарму! На гауптвахту! В карцер! Полковой суд тебя разберет!

– Карцер занят, ваше благородие, – подсказал подошедший унтер, – с вечера десять человек сидит!

– Ну тогда пусть отведут в казарму… под арест… девать их некуда! – капитан надел перчатки, карающий восторг у него уже прошел, – я в рапорте отмечу, что ты явился добровольно, Филимонов! Пшел!

– Слушаюсь, – обрадовался Серега. Потом, когда вели его в казарму, он с караульным разговорился. Рассказал, как свезло ему – и своего ротного капитана встретил, и правильные слова ему сказал, а что по морде перчатками получил, так это оно не страшно – морда у него не французская, небось потерпит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю