355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Правда » Площадь отсчета » Текст книги (страница 4)
Площадь отсчета
  • Текст добавлен: 25 марта 2017, 18:00

Текст книги "Площадь отсчета"


Автор книги: Мария Правда



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 31 страниц)

28 НОЯБРЯ 1825 ГОДА, СУББОТА, МОЙКА 72, С. – ПЕТЕРБУРГ

Рылееву в пятницу нездоровилось. Ночью знобило, и он долго ворочался с боку на бок, потом встал и ушел из спальни в кабинет, чтобы не тревожить Наташу. С утра жар спал, он напился чаю и принялся читать. На столе у него лежали два наиважнейших документа – два проекта конституции Российской империи. Для проведения в жизнь не годился ни один из них, а свести их воедино не представлялось возможным. «Стихи и проза, лед и пламень не так различны меж собой», – вспомнилось ему. Конституция Северного общества была составлена буквоедом Никитой Муравьевым. Кондратий Федорович недоумевал. Ведь ему было ясно как день, особенно после того, как он поработал главой канцелярии Российско – Американской компании, касавшейся до русских владений в Америке, что проект Муравьева был переводом – и не более – Конституции Северо – Американских Соединенных Штатов! Как ее в таком виде применить к России, Рылеев хотел бы понять, да не понимал. Единственной скидкой на российскую действительность была замена американского президента на российского императора. Исполнительная власть в проекте Муравьева была представлена не избранным, а наследующим своему отцу царем, а законодательная власть была в руках двухпалатного народного вече (читай Конгресса). В вече попадали представители 15 держав (читай штатов), которых избирали свободные россияне, обладавшие розданными им собственными огородами. Рылеев, пусть даже и бедный батовский помещик, но при этом все–таки единственный на Мойке владелец коровы, хорошо видел, что огородами этими освобожденные рабы никаким образом не прокормятся.

Как–то Муравьев рассказывал, как он, молоденьким поручиком, во время войны попал в подмосковную деревню, попросил есть и заплатил участливой бабке золотой за кружку молока и кусок хлеба. После этого крестьяне его связали и чуть не казнили как французского шпиона. История уморительна сама по себе – как не понять крестьян! Теперь повзрослевший, но не ставший ближе к народу Никита занялся законотворчеством. И еще примечательно было насчет царской семьи, которая по предложению Муравьева должна будет содержаться казной за огромные деньги. Ежели царь заболеет, умрет и не будет у него наследников, радикал Муравьев предлагает избрать… новую царскую семью. Почему тогда не президента?

Что касается «Русской правды», вышедшей из–под пера полковника Павла Пестеля, то Рылеев смог с трудом прочесть тяжелый волюм до конца. Тяжелым был более не объем, но язык, а как продерешься через заросли языка – угнетал смысл. Татарам магометанство запретить, буде несогласны – выселить, евреев – в Турцию выселить, столицу – в Нижний Новгород отправить. Почему в Нижний? Потому как там Макарьевская ярмарка! Столицу назвать Владимиром, а существующий уже город Владимир во избежание путаницы отныне именовать Клязьминым, в честь реки, на которой расположен. Не слишком ли много перемен! При этом Южное общество во главе с Пестелем собирается выступать как можно скорее и ставит медлительным северянам ультиматумы. Рылеев перечитывал «Русскую правду» в третий раз, вспоминал единственный свой разговор с ее автором, и тем беспокойнее делалось у него на душе. При сем снова знобило, началась резь в глазах. Лишь бы не инфлюэнца!

Он велел Наташе не пускать к нему Настиньку, задул свечу и лег, укрывшись двумя одеялами. Вечерело. Рылеев понимал, что непосильная задача – свести две Конституции воедино – ложится целиком на его плечи. Да, Россию надо спасать. Да, в этом состоит цель обоих обществ, которые пока, как и их конституции, остаются полнейшими антагонистами. Но пока ни он, ни Муравьев, ни тем более Пестель не знали, как именно это следует делать. Все сходились в одном – самодержавие, когда вся власть сосредоточена в руках одного человека, недостойно просвещенного государства. Но вот довольно ли просвещено государство, где даже образованнейшие люди не могут сочинить толковую конституцию, оставалось нерешаемой загадкой. Да, идея прекрасна! Освободить народ – и он сам решит судьбу свою! Республика? Мысли Рылеева все чаще обращались на Америку. Впрочем, сами Северо – Американские Соединенные Штаты никаким образом не могли служить идеалом государства. Там жестоко угнетались туземные народы, и точно так же, как у нас в России, одни люди были рабовладельцами, а другие – рабами! Даром тамошняя Конституция гласила, что Господь создал всех людей равными и дал им права на жизнь, свободу и поиск счастия! Какие прекрасные слова! Но уже устарелые – прошлый век. Да не надо заботиться об объединении двух конституций. Нужно писать третью и работать над ней до тех пор, пока оба общества не признают ее лучшей и единственной. И главное, кавалерийским наскоком здесь не возьмешь. Нужно хорошенько держать за руки полковника Пестеля, который явно глядит в Наполеоны. Одно его отношение к иноверцам обещает ужасы, по сравнению с которыми все наполеоновские войны покажутся детской игрой. Кондратий засыпал. Ему даже успел присниться короткий цветной сон, совершенно бессмысленный и болезненно яркий, но он его тут же забыл, придя в себя. Кто–то оглушительно громко звонил в парадное. Кондратий очнулся весь в поту – волоса на затылке были мокры. «Как же некстати я расхворался… Кого же вечером черт несет!» Он услышал шаги Федора вниз по лестнице, а потом возмущенный голос Наташи: «Но позвольте, он спит, он совсем болен». В этот момент кто–то с силой распахнул двери в кабинет. В сумерках не было видно вошедшего, и Кондратий не узнавал его, пока не вошла Наташа со свечой.

– Коня, к тебе Александр Иваныч, – сердито сказала Наташа, кутаясь в шаль. Ей было неприятно, что к ней ворвались неожиданно и застали в стареньком домашнем платье. Она поставила свечу на конторку и вышла. Поручик Якубович, тяжело дыша, рухнул на стул.

– Что случилось? – тихо спросил Рылеев. Он только сейчас увидал, в каком состоянии был его гость. Бешеный кавказец (в обществе его многие считали помешанным), храбрый офицер и неисправимый дуэлянт, Якубович не только держал себя странно. Его внешность была необычайна сама по себе. Люди на улице оглядывались на него. Огромные черные глаза навыкате, орлиный нос, пышные черные усы и при этом – черная же повязка на лбу, которую он время от времени срывал, показывая гноящуюся рану, след черкесской пули. «С тех пор он и того, – крутил у виска Пущин, – тебя бы так по лбу благословили!» Рассудительный Иван Иванович, кстати, Якубовича в Общество принимать не собирался. Он сам себя принял, навязал, нахрапом, как делал все.

– Что случилось?! – хрипло переспросил Якубович. – Это вы с Сашкой Бестужевым во всем виноваты!

– В чем же?

Якубович вскочил на ноги, словно его подбросило.

– Царь умер! Он умер, и я его так никогда и не убью! Вы вырвали его у меня!

Рылеев сел на диване.

– Император умер? Кто сказал тебе?

Якубович закрыл лицо руками и зарыдал. Он рыдал глухо, трудно, как рыдают сильные мужчины, не умеющие плакать. На него было страшно смотреть.

– Мне некогда, прощай, – наконец выговорил он, – будьте вы прокляты! Прокляты!

С этими словами он опрометью выбежал из комнаты.

28 НОЯБРЯ 1825 ГОДА, СУББОТА, ЗИМНИЙ ДВОРЕЦ, С. – ПЕТЕРБУРГ

В Зимнем – море слез, и такое впечатление, что матушка в них купается. Так казалось Великому князю Николаю, который стоял рядом с ней, держа ее под руку, и выслушивал бесконечные соболезнования придворных. Каждому человеку, который к ней подходил, она говорила одно и то же, потом начинала плакать, потом вытирала глаза и успокаивалась, пока не подходил следующий. И тогда слезы с новой силой текли по ее пухлым щекам. Николай побыл с матушкой, сколько вытерпел, а потом потихоньку прошел в свои комнаты.

Матушка была им недовольна. Еще накануне вечером, когда схлынула с нее первая волна истерики, она узнала, что он не только сам присягнул Константину, но и успел привести к присяге внутренний и главный дворцовые караулы. Она смотрела на него чуть ли не с ненавистью: «Что сделали вы, Николай!»

Он сделал все как должно. Узнал о смерти старшего брата, принес присягу следующему по старшинству. Это был его долг. Следующий шаг был за Константином – он должен был либо официально подтвердить свое отречение, либо принять присягу. Неужели трудно понять, что у него, Николая Павловича, нет иного выбора?

Люди во дворце, похоже, наслаждались конскими бегами. Те, которые поставили свой жребий на него, искательно заглядывали в глаза, те, которые считали, что он не победит в этой скачке, едва кивали в его сторону и ждали приезда Константина.

Еще один человек, кроме матушки, был крайне недоволен поведением Николая. Князь Александр Николаевич Голицын, бывший министр просвещения и товарищ детских игр императора Александра, узнал о смерти его в Александро – Невской лавре, куда был собран для молебна гвардейский генералитет и куда Николай Павлович отправил начальника штаба гвардейского корпуса Нейдгарта с роковой вестью. В то время как генералы бросились по городу приводить войска к присяге Константину, князь Голицын стрелой прилетел в Зимний дворец. Николай никогда еще не видел опытного царедворца в таком бешенстве. «Сие есть катастрофа, Ваше высочество, – кричал он брызгая слюной, – сами присягнули и других сим завлекли! Нарушение воли покойного государя есть преступление!» Он особо взвизгнул на слове «преступление» и ткнул в небо корявым от подагры пальцем. Николаю Павловичу хотелось его задушить, но вместо этого он с наслаждением вывалил на него полный букет аргументов – своих и Милорадовича.

«Российская империя не есть вотчина, каковую по духовной отписать возможно, к тому же завещание Александра известно только некоторым лицам и неизвестно в народе. Отречение Константина также не явное и осталось необнародованным. Император Александр, ежели хотел, чтобы он, Николай, наследовал после него престол, должен был обнародовать при жизни своей волю свою и согласие на нее Константина. Ни народ, ни войско не поймет отречения и припишет все измене, тем более что ни государя самого, ни наследника по первородству нет в столице, но оба в отсутствии; и, наконец, гвардия решительно откажется принести ему присягу в таких обстоятельствах, и неминуемым затем последствием будет возмущение».

– Возмущение–то будет, Ваше высочество, – после некоторой паузы горько отвечал Голицин, – и именно вы своими неразумными действиями накликали его на наши головы!

– Как вам будет угодно, – поклонился Николай. Все–таки Голицын был старше и душить его было бы неприлично. Но и спорить было более не о чем.

Интересно, что матушка, снова выслушав те же увещевания сегодня, внезапно склонилась на его сторону. Мария Федоровна подумала, что подобная позиция будет хорошо выглядеть в дальнейшем, когда Константин отречется. Очень хорошо, когда корону тебе подносят – не дело тянуться к ней самому. Впрочем, она по–прежнему боялась, что Константин передумает, но внутренне шарахалась от этой страшной мысли. Николай Павлович понимал, что матушка продолжает разыгрывать собственную партию, а его интересы ее отнюдь не волнуют.

Опереться было не на кого.

Несколько раз за сегодняшний день он искал спасения в образной, но и там не было покоя – знакомая до малейшей черточки икона Чудотворца смотрела на него иронически. Тоска душила все ощутительнее – надобно было немедленно отвлечься.

Он съездил в Аничков к детям. Сашка самозабвенно занимался своими солдатиками, Мэри с визгом носилась по комнатам, маленькие – Оли и Адини – ползали у ног Шарлотты. Он вдруг вспомнил, как в раннем детстве их с Мишелем приносили к отцу во время утреннего причесывания, и они так же точно возились на ковре. Папенька сидел спиной к окну в белом пудермантеле: «Ну что, мои барашки!».

Его растерзали, раздавили.

Сердце сжалось. А если мятеж? Только бы умереть с оружием в руках! Бедная Лотта! Жена смотрела на него вопросительно.

«Молись Богу!» – сказал он ей уходя, и она вдруг заплакала, тихо, как плачут только русские женщины, обреченно. Он не оглянулся. У него не было сил смотреть.

30 НОЯБРЯ 1825 ГОДА, ПОНЕДЕЛЬНИК, РИЖСКИЙ ТРАКТ

Михаил Павлович спешил. Английская коляска, подаренная ему братом, действительно была чудо, но осенние дороги были не по ней. В Митаве он пересел в некрасивый, но крепко сработанный отечественный возок. Счастье, что за время пути резко похолодало и дорога временами была уже совсем подмерзшая. Легкий снежок засыпал вывороченную, затвердевшую бурую грязь в колеях. Два экипажа: Великий князь, два адъютанта, медик, камердинер, два лакея и повар тянулись друг за другом, обгоняя телеги и тяжелые почтовые кареты. Иногда они бывали совсем одни на дороге. Сначала по сторонам видны были аккуратные поля и хутора, но потом, по мере приближения к границе, дома становились грязнее, дворы заброшеннее, люди оборваннее и злее, и все это – жалкое, мрачное, запущенное, так угнетающе действовало на сердце! Скорее бы домой! На следующей станции после Митавы, когда меняли лошадей, из второй коляски вышел князь Долгоруков. Мишель, опередивший своих спутников, умывался во дворе, камердинер лил ему воду на руки. Слуги были бледные и небритые с дороги. Один Мишель, по обыкновению, был свеж и весел.

Адъютант Илья Андреевич Долгоруков, ровесник Мишеля, в глубине души относился к нему пренебрежительно. Род его был старее рода Романовых. Он был энергичнее и умнее своего шефа. Недавно государь произвел его в полковники, в Петербурге с ним считались как с восходящим светилом. Что касается Мишеля, то кто он, в сущности, был такой – четвертый сын Павла, при том, что третий уже успел наплодить кучу детей? Российская корона никогда ему не светила. Так и пропрыгает всю свою жизнь игрушечным генералом по артиллерийским смотрам и разводам! Тем не менее адъютантом при нем находиться было хорошо. Работы никакой, а сплетни все самые свежие. Назначение Ильи Долгорукова к особе Михаила Павловича было с радостью встречено его товарищами по Обществу. Князь знал, что везут в Петербург с такой скоростью в новеньком инкрустированном портфеле, и успел отправить несколько записок посвященным. Если его курьер доскачет быстрее – будет бесценная служба нашим! Сухощавый, элегантный Илья Андреевич умудрялся даже в дороге выглядеть опрятно, на предыдущей станции он умылся и поменял воротнички. Мишель, который тоже был чистюлей, храбро подставил шею под струю ледяной воды. Умываться на холодке – вот это славно! Он ахал от удовольствия.

– Ну что, князь, еще денька три–четыре и на месте? Завтра уже в Риге? – весело покрикивал Мишель.

– Если Даугава замерзла, полетим с ветерком, Ваше императорское высочество, – с достоинством (он имел редкую способность выражаться как–то особенно прилично) отвечал Долгоруков. – А у меня интересные известия с самой Митавы – не знаю, правда или нет, но спешу поделиться.

Мишель тщательно вытер лицо и волосы и перед походным зеркалом, поднесенном ему камердинером, наскоро начесывал себе вперед кудрявые височки. Повар вместе с кучером несли из коляски в станционную избу огромный ларец с провизией. Есть хотелось зверски.

– Пока вы имели честь беседовать в Митаве с генералом Паскевичем, я встретил на станции приятеля из Петербурга, – продолжал Долгоруков, – и вообразите что он говорит!

Мишель закончил причесываться и смотрел вопросительно.

– Он говорит, что Великий князь Николай Павлович, весь двор и армия присягнули на верность императору Константину Павловичу. Известия от очевидца, но я желаю подчеркнуть, что сведения получены от одного только человека и могут быть ошибочны.

Румяное лицо Мишеля вытянулось.

– Да ты что, Илья Андреич, голубчик! Не может такого быть!

Долгоруков иронически развел руками – мол, за что купил, за то и продаю.

– Зачем они это сделали! – кричал Мишель. – Присяга! А что будет при второй присяге! Ведь будет вторая присяга! И в городе?

– Весь город еще в субботу присягнул, Ваше высочество!

– Князь, голубчик, зачем ты мне в Митаве еще не сказал… да впрочем, какая разница!.. Прошка!

Из дверей станционной избы выглянул повар.

– Прошка, обедать не будем. Только запрягут и погнали. Дай нам с князем в карету мяса с хлебом и лафиту… ведь это не дай Бог что такое, князь!

Князь прекрасно понимал, что произошло. Он обдумывал известия от самой Митавы.

…Рано утром на берегу Даугавы путешественники смотрели на реку. Она уже стояла, но в середине реки лед был опасно темен и кое–где поблескивали полыньи. На холме, в Риге, морозный туман, розовый от восходящего солнца, скрывал верхи старинных башен. Люди, согнанные в спешке рижским комендантом, клали доски на лед.

– Ну что, – торопил Мишель, – переправимся?

Раздался слабый перезвон бубенчиков, и к реке подъехали пустые сани. Кучер Пахом с императорской конюшни, квадратный мужик лет пятидесяти, вышел на лед и потопал сапогами.

– Сани легкие, Ваше высочество, – задумчиво сказал он, – никак, Богу помолясь, переедем?

Мишель, шурясь от солнца, смотрел то на него, то на сани.

– Экипажи на досках перевезем, а до Петергбурга дорога санная, – подытожил Пахом. Князь Долгоруков в длинной шубе тоже вышел на лед и поковырял его придворной шпагой. Пошел крупный теплый снег. Отступать было некуда.

– Поехали, князь! – решился Мишель, широко перекрестился, крепко прижал к груди портфель и, скрипя ботфортами, пошел к саням. Было страшно и весело.

2 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА, СЕРЕДА, МОЙКА 72, С. – ПЕТЕРБУРГ

Газеты уклончиво сообщали, что император здоров и скоро приедет в столицу. В витринах срочно вывесили литографические портреты цесаревича. Образец, с которого печатали, второпях выбрали плохо, и со всех лавок на горожан смотрел какой–то нахмуренный карлик в низко надвинутой на лоб треуголке.

С утра до вечера в доме Российско – Американской компании на Мойке толпились люди, якобы проведать больного хозяина. Отбросили всякую осторожность – всех ободряло очевидное отсутствие власти в городе. Междуцарствие! Братья Романовы перекидываются короной, словно горячим каштаном, выхваченным из огня. Константин отрекся, Николай не принял отречения. Николай присягнул Константину, а Константин присягнул ему! Вести летели со всех сторон. Вот она, та самая роковая минута, которую невозможно упустить. Надобно или действовать, или навсегда забыть обо всем!

Известия из дворца – с пылу с жару – приносил Рылееву Евгений Оболенский, старший адъютант при генерале Бистроме. Он был вхож в дворцовый гвардейский караул, а там всегда знали все. Но всякие новые известия неизменно вызывали споры. Небольшой крепыш Оболенский, в парадной форме, прямо с дежурства, курил длинную трубку, развалившись в креслах.

– Ты пойми, Кондратий, что мы все, как благородные люди, готовы жертвовать собой для отечества. Мы в том поклялись, и если отступим, будем подлецы. Ты только скажи, нужно ли это отечеству?

Кондратий устал от разговоров, к тому же горло болело немилосердно. Да и в конце концов, этот вопрос он непрестанно задавал сам себе, понимая при этом, что носит он характер преимущественно риторический.

– Наше отечество несчастно, – раздраженно отвечал он, – надеюсь, в этом ты со мной согласен. Значит, ему необходимо помочь. Мы должны спасти народ – или умереть. Это долг наш.

– А народ хочет, чтобы мы с тобой его спасали?

– Да в том–то и трагедия, Евгений, что народ наш находится в таком состоянии, что у него нет средств осознать, чего он хочет.

Оболенский отхлебнул квасу – он сегодня не пил горячительного и потому был убийственно логичен.

– Исторические перемены, насколько мне известно, постепенный и естественный процесс. Может быть, лет через сто–двести народ наш посредством просвещения поднимется на такую ступень развития, что сможет сам определять свой путь. А мы с тобой и еще несколько пусть даже отличнo благородных офицеров пытаемся навязать ему свой образ мыслей, c’est tout!

– Тебя никто силком не тянет, Евгений, – горячился Рылеев. – Мы все вольны следовать голосу нашей совести. Просто настала минута, и минута решительная, когда мы можем чего–то добиться.

– Да, – спокойно соглашался Оболенский, – неплохой момент для дворцового переворота. Во дворце это кстати, отлично понимают. Армия сейчас может посадить на трон кого угодно. Вдовствующую императрицу, например. А сейчас появилась еще одна, я имею в виду Елисавету Алексеевну. У Великого князя Николая есть сын – можно его. Можно и самого Николая, недалек, но честен. Можно и Константина – настоящий рыцарь, отличный рубака. Да вот только народ тут при чем?

– Народ надобно освободить, и в этом наша задача, – ворвался в разговор белолицый, черноусый Саша Бестужев. – Народ – это великан, Прометей, прикованный к скале. Наш долг, подобно Геркулесу, избавить его от оков!

– С землею или без земли? – продолжал рассуждать Оболенский. – Без земли освобождать – не годится. Будут голодать, уйдут в города, сопьются. Ведь так? А освобождать с потребной для пропитания землею, а не по две десятины, как у Никиты в конституции, значит отобрать ее у нас. Я предположим, отдал бы поместье, но…

– Так что, тебе жалко?! – воскликнул Саша, в ажитации смахнув со столика стакан с квасом.

– Мне–то не жалко, да ведь поместье не мое, а папенькино. А папеньке, должно быть, жалко…

Спорщики замолчали. Пользуясь паузой, неслышно подоспел Федор, собрал осколки стакана, вытер тряпочкой с паркета и исчез.

– Вот тебе и народ, Саша, – иронически протянул Оболенский, посасывая трубку. – Мы тут шумим, а он за нами битую посуду выносит!

Саша покраснел и выбежал из кабинета. Повисла пауза.

– Обиделся, уйдет, – улыбнулся Рылеев, – дай я схожу, ворочу его.

Он выглянул на лестницу, но Саши уже и след простыл. В этот же момент позвонили в дверь. В большой шубе с заиндевелым собольим воротником в переднюю ввалился князь Сергей Трубецкой, только этим утром вернувшийся из Киева. Часы зашипели, громко пробили семь, и в этом Кондратию Федоровичу померещился знак судьбы. Отступать было некуда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю