Текст книги "Площадь отсчета"
Автор книги: Мария Правда
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 31 страниц)
Каялись в эту ночь все. Называли имена товарищей все. Почти все называли Трубецкого. И почти все, как будто жалуясь победившему противнику на свое поражение, ругали предводителя последними словами. Было в этом нечто непростительно–детское. Флигель–адъютант князь Голицын, искавший Трубецкого последние несколько часов, привез из дома Лаваля, где жили Сергей Петрович с женою, интереснейший документ. Это был на оторванном листке написанный по–французски аккуратным почерком Трубецкого подробный план восстания на Петровской площади. У Сергея Петровича больше ничего не нашли. По словам Голицына, кабинет носил следы торопливого уничтожения улик – в камине была куча бумажного пепла, ящики стола выдвинуты, шкатулки открыты. Листок, принесенный царю, видимо, случайно упал под стол и остался цел. Николай тщательно, пока Толь допрашивал менее интересных арестованных, изучал план восстания. Морской экипаж захватывает дворец. Лейб–гренадеры идут на крепость. Банк, почта. Толково. Значит, считали они на шесть полков, а привели неполных три. Но и это могло быть решающей силой в руках военного диктатора.
Трубецкой! Николай Павлович волновался не на шутку. Только бы привезли скорее – тогда он поговорит с ним и пойдет спать. Более ничего он сегодня не сможет сделать, да сие и не в силах человеческих.
Трубецкого привезли. Николай встал с ковра, резко отодвинул портьеру и вышел.
Князь Сергей Петрович стоял посреди комнаты в полной парадной полковничьей форме, во всех орденах, и никак не походил на человека, только что поднятого с постели, как успел сказать флигель–адъютант. Николай впился взглядом в его длинное горбоносое лицо – сейчас, сейчас, наконец, вот она – разгадка. Сергей Петрович был высок, выше Николая, но сильно сутулился. Он был бледен, смотрел прямо перед собой и, как казалось, не совсем понимал, где он и что происходит…
– Князь Трубецкой! – Николай подошел к нему и чуть по привычке не подал руку, они были знакомы, но сейчас это было неуместно, – мне жаль видеть вас здесь без шпаги!
Трубецкой молча поклонился. Николай продолжал:
– Вы должны быть известны о происходившем вчера. С тех пор многое объяснилось, и, к удивлению и сожалению моему, важные улики на вас существуют, что вы не только участник заговора, но должны были им предводительствовать.
Николай сделал паузу. Трубецкой продолжал молчать.
– Хочу вам дать возможность хоть несколько уменьшить степень вашего преступления добровольным признанием всего вам известного; тем вы дадите мне возможность пощадить вас, сколько возможно будет. Скажите, что вы знаете?
– Я невинен, я ничего не знаю, – скороговоркой ответил Трубецкой. Разговор шел по–французски, и Николай Павлович снова почувствовал, как в нем поднимается раздражение.
– Князь, опомнитесь и войдите в ваше положение: вы – преступник, я – ваш судья, улики на вас – положительные, ужасные и у меня в руках. Ваше отрицание не спасет вас, вы себя погубите, отвечайте, что вам известно?
Бледные губы Трубецкого дрогнули, но он ничего не сказал.
«Наверное, он сумасшедший, – подумал Николай. – На что он рассчитывает?» Он подошел к столу, взял конверт, в котором лежал листок, обнаруженный у Трубецкого, и помахал им перед носом князя. Сергей Петрович истуканом стоял перед Николаем Павловичем, который уже с трудом сдерживал ярость. Он готов был броситься на Трубецкого, схватить его за отвороты мундира, трясти его – только чтобы он уже сказал что–то внятное.
– В последний раз, князь…Отвечайте же!
Трубецкой ответил громче, дерзко, с вызовом.
– Я уже сказал, что ничего не знаю! – он почти кричал.
– Ежели так, так смотрите же, что это? – тоже крикнул Николай, разворачивая листок. Еще немного, и он бы ткнул этой бумагой в длинное, противное ему сейчас лицо Трубецкого, и сделал бы это с наслаждением, но странное поведение врага ошеломило его. С громким стуком князь Трубецкой рухнул на колени, он согнулся весь, он опустился на локти, он тянулся к нему рукой в блестящих перстнях. На это было стыдно смотреть. Николай растерянно оглянулся и поймал взгляд Мишеля, в котором тоже выражались растерянность и брезгливость. Николай поспешно отошел – ему представилось, что Трубецкой может схватить его за сапог.
– Гвардии полковник, князь Трубецкой, – бормотал Николай, шагая по комнате. Сейчас ему уже было досадно, что человек одного с ним круга, офицер и аристократ, способен так унижаться, – что было в вашей голове, когда вы, с вашим именем, с вашим положением, связались с этою дрянью?
Трубецкой мычал нечто неразборчивое.
– А ваша жена? Такая милая жена! Вы погубили вашу жену! Есть у вас дети?
– Нет… – не поднимая головы, прошептал Сергей Петрович.
– Ваше счастье, что у вас нет детей! Ваша участь будет ужасна, ужасна!
Сергей Петрович поднялся с четверенек на колени и закрыл лицо руками. Он плакал самым жалким образом, захлебываясь, как маленький мальчик, он размотал шейный платок и вытирал им лицо, но слезы так и лились. Зрелище становилось невыносимым, Николая и Мишеля коробило – только генерал Толь, ничуть не изменившись в лице, макал перо и писал, макал и писал… В наступившей тишине раздавались громкие всхлипывания Трубецкого. Николай подошел к столу, налил стакан воды из графина и подал князю, стараясь на него не смотреть. Трубецкой взял стакан, расплескав на себя половину, начал пить и затих. Мишель отвернулся к окну, прикрыв стекло рукой, чтобы не мешали отражения свечей, и смотрел на огни костров, разложенных солдатами на Дворцовой площади. Прошло несколько томительных минут, когда все молчали. Николай сел обратно за стол.
– Генерал, голубчик, помогите князю встать, – сказал он наконец, – дайте ему лист бумаги и перо. А вы, князь, пройдите сюда, к дивану, садитесь и пишите – все, что знаете. В этом единственное спасение ваше…
Трубецкой писал целый час, сгорбившись на диванчике за ширмой у маленького стола. Николай ходил по комнате, поглядывая в сторону своего старательно сдающегося врага, и чувствовал, как страшное нервное напряжение последних дней понемногу оставляет его. Повинуясь внезапному порыву, он взял со стола чистый лист бумаги и подал Трубецкому.
– Пиши, князь, – и ответил на его затравленный вопросительный взгляд, – пиши жене!
Николай Павлович вспомнил сейчас искрящиеся синие глаза графини Лаваль. Бедная! Как же звали ее? Катишь? Каташа…
Сергей Петрович послушно взял лист.
– Что писать, Ваше величество?
– Пиши жене, что ты будешь жив и здоров!
Сергей Петрович начал быстро писать своим аккуратным почерком по–французски. «Милый друг! Государь стоит здесь и говорит, что я жив и здоров», – написал Трубецкой.
– Буду! – настаивал Николай, – напиши здесь: жив и здоров БУДУ!
Трубецкой послушно вписал сверху: буду.
Потом, когда увезли его в крепость, Николай разбудил Мишеля, уснувшего на софе в соседней комнате, отправил его спать, снял мундир и сам прилег – в камзоле, в сапогах – на его место. Он чувствовал себя совершенно разбитым, но спать более не хотелось. Он лежал и думал. Генерал внимательно изучал показания Трубецкого. И вдруг из–за портьеры раздался тихий добродушный смех Толя.
– Что там, генерал?
– 79! – ответил Толь. – Вот это память, Ваше величество… Он назвал 79 фамилий, я посчитал…
ЛЮБОВЬ СТЕПОВАЯ, 16 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДАСамые страшные вещи рассказывала прислуга. История, которую Николай Бестужев изложил сухими военными терминами (первый залп, второй залп, три фаса каре ретировались), начинала обретать живые краски. Любовь Ивановна не знала, что такое «фас каре». А люди рассказывали о мертвых телах, о выбитых окнах в Сенате и на Галерной, о давке, о крови на снегу. По городу ходили страшные слухи. Что государь велел полицмейстеру за одну ночь все убрать, а тот нагнал подвод, нагрузил трупами, а трупы в полынью спустили, в Неву. Говорили, что там еще живые были, раненые, так и их под лед! Повара кум там был, на нем одежу в толпе изорвали, так говорил: сотни, да что сотни, тысячи убитых! И там, в этом ужасе, он, ее Николушка, стоял под картечью, а она и не знала ничего! И ведь ни слова, ни слова ей не сказал, не доверился! Уж она бы знала, как остановить… или не знала бы. Это всегда так у мужчин – особенно у Бестужевых – главное честь. Он слово свое дал, так значит, не смогла бы никого из них остановить ни она, ни мать, ни сестры, ни четверка бешеных лошадей. Любовь Ивановна отправила записку к Елене, сестре Бестужева, просила о встрече. Может быть, Елена Александровна знает еще меньше ее, так какая разница – просто хотелось сейчас побыть с кем–то, кто любит его и беспокоится о нем так же, как она. Под вечер привезли ответ.
«Дорогая Лавиния, – по–французски писала Елена. – Свершилось ужасное. Александр и Мишель взяты под стражу, Пьер вчера заходил домой, о Николя известий не имею. Душевно желала бы повидаться с вами, но не имею возможности оставить маман ни на секунду. Как вы понимаете, маман совершенно убита событиями. Я извещу вас, ежели буду что–то знать, но немедленно сожгите эту записку. Общение с нашей семьею теперь может дурно отразиться на репутации вашей. Простите, мой ангел, и молитесь Богу. Ваша Элен».
Бедная, бедная Елена! Она была годом моложе Николая Александровича, ей было 33, и она уже давно потеряла надежду выйти замуж. Поэтому все эти годы Елена играла роль некоего бесполого домашнего ангела, преувеличенно заботилась о матери и братьях, с восторгом ласкала детей Любови Ивановны. «Ах, как похожи, как похожи! Я даже вижу в малышке что–то свое, ах мон дье!» К счастью, ни одна из девочек не была похожа на Елену Александровну! В отличие от братьев, из которых Александр был просто писаный красавец, Мишель очень мил, а Николушка прост, но мужественен, Елена была совсем нехороша, со своим длинным сухим лицом, с жидкими, затянутыми в монашеский узел волосами. Только и было у ней красивого, что мелковатые, но идеально ровные белые зубы, как у Николушки, придававшие неизъяснимую прелесть улыбке. Бедная Елена! Любовь Ивановна записку сожгла, не потому что боялась переписываться с сестрой преступных Бестужевых, а просто потому, что ее об этом попросили.
Весь этот день она была как в тумане. С утра она не переодевалась, не причесывалась – так и бродила по комнатам в халате. Пришел учитель музыки – заниматься с Лизанькой и Софи на клавикордах. Она всегда присутствовала при детских уроках, но сегодня, сказавшись больной, ушла к себе в опочивальню. Михаил Гаврилович так и не приехал из города, но прислал записку, что будет обедать. Она не хотела его видеть – мысль о том, что придется обсуждать страшные события на Петровской, была тягостна. Она только зашла в его кабинет, где на стенах тесно висели морские карты, и долго изучала очертания Невской губы. Далеко ли до Финляндии, и можно ли до нее доехать в санях? Расстояния на карте были не слишком понятны, но Коко такой умный! Он доберется. Сбивающиеся звуки гаммы преследовали ее по всему дому. Какая тоска! Любовь Ивановна приказала задернуть сторы в спальне, задула свечу и легла. Гамма была слышна и здесь, она накрыла голову подушкой, да так и лежала целый час. Мыслей у нее не было. Когда она пыталась заставить себя рассуждать логически, перед глазами начинали мелькать картинки. Как они крестили Вареньку, младшую, в простой деревянной Богоявленской церкви – был чудесный летний солнечный день, Михаил Гаврилович в белой с золотом парадной форме держал ребенка, она стояла рядом, и только оглядываясь, видела родное, растроганное, с мокрыми глазами, лицо Бестужева. И ведь в сущности, несмотря на условности, которые она презирала, несмотря на ложное положение – свое и детей, как глубоко и по–настоящему они были счастливы! А что теперь? А теперь – где бы он ни был – просто хотелось в последний раз подбежать к нему, обнять еще раз. Только бы еще раз попрощаться – и кажется, согласилась бы на муки адские… Дверь в спальню приоткрылась.
– Лавинь? Вы здесь? Вы спите? – это был Михаил Гаврилович. – Мне надобно переговорить с вами.
– Я встану, Мишель, – тихо сказала Любовь Ивановна и села на краю кровати. У нее не было сил даже на то, чтобы волноваться. Тягостное безразличие овладело ею. Она потянулась к голове, поправить волосы, но беспомощно уронила руки.
– Лавинь! Нам надобно поговорить, пока дети заняты с учителем. Это важно.
Любовь Ивановна покорно поднялась и пошла за Михаилом Гавриловичем в кабинет. Муж пропустил ее вперед и тщательно закрыл дверь.
– Садитесь, Лавинь! – она села на большой кожаный диван. – Вы здоровы, мой друг?
Видно, выглядела она действительно ужасно, ей захотелось посмотреться в зеркало, но зеркала в кабинете не было. Сейчас она увидела, что Михаил Гаврилович встревожен не на шутку – это было необычайно при флегматичном его нраве, он ходил по комнате, как приехал, в ботфортах и при шпаге, нервно сцепив руки. Затем, как будто опомнившись, он отстегнул шпагу и бросил ее в угол, с видимым облегчением содрал с себя тесный мундир. В светлом шелковом жилете и белой рубахе он стал больше – кряжистый, с солидным животом, Михаил Гаврилович занимал полкомнаты. Походив, он остановился перед диваном, где она сидела, посмотрел на нее и опять принялся ходить.
– Лавинь… Любовь Ивановна, – он перешел на русский, – я имею вам сообщить нечто, о чем вы узнаете все равно, но я считаю, что будет лучше, ежели вы услышите это от меня… «Он будет рассказывать про мятеж, про то, что Коко замешан», – подумала Любовь Ивановна и тяжело вздохнула.
– Я вас слушаю, Мишель, – кивнула она.
– Мы с вами не были примерные супруги, – запинаясь, продолжил Михаил Гаврилович, – что тем не менее не умалило во мне любви и уважения к вам. Надеюсь, что и вы можете отплатить мне тою же монетой.
– О чем вы, друг мой?
– Дело в том, что не далее как сегодня на Толбухином маяке мною был арестован капитан–лейтенант Николай Бестужев…
И ведь не то, чтобы что–то оторвалось внутри, как говорят в таких случаях, но как будто бы диван вместе с нею стал медленно куда–то проваливаться.
– Вы знаете, что мне незачем вам лгать – я пытался избежать сего ареста, но я был не один. Со мною были лейтенант Орловский и денщик Белорусов. Белорусов узнал Николая Александровича.
Люба молчала.
– Его будут судить, – продолжал Михаил Гаврилович, которого обрадовала столь спокойная реакция жены, он ожидал криков и слез, – и судя по сведениям, которые я имею, он замешан в организации возмущения – и весьма серьезно. Он – преступник, Лавинь!
Она молчала.
– Не пожалеть ни матери… – голос Михаила Гавриловича дрогнул, – ни близких! Поступить противно долгу офицера и христианина! Но полно! Бог ему судья. Мы должны думать о себе!
– О чем вы, Мишель? – Люба слышала свой голос как будто со стороны
– Лавиния! – Михаил Гаврилович стоял над ней, молитвенно сжав крепкие красные руки, – ежели мы с вами жили так, как мы жили… ежели я отказался от привилегий супруга… то я никогда не презрел своих обязанностей! Я в ответе за вас и за детей.
Она смотрела на него, не понимая, к чему он ведет.
– Мне 56 лет, – громко и отчетливо выговорив цифру, словно довод, произнес Михаил Гаврилович, – и карьер мой таков, каков есть, не более и не менее. Чудес не бывает. Неизвестно, найдешь ли, а потерять всегда возможно. В новом году мне должен выйти чин командора!
Она кивала, не понимая.
– Вы должны обещать мне, Любовь Ивановна… поклянитесь, что вы никогда не скомпрометируете нашего имени общением с государственным преступником. Вы не должны искать ни переписки, ни встречи с ним… Обещаете мне это?
Люба молчала. Милый Михаил Гаврилович. Он очень хороший человек, но он никогда не поймет. Ведь это такая безделица – командор, это все просто шитье на рукавах. Неужели он не понимает, что, если бы она, Люба, любила его, а не Николушку Бестужева, она бы точно так же продолжала его любить, что бы ни с ним не случилось? Любила бы и командора, и преступника… А ведь Коко не преступник, он самый благородный человек на свете. «Теперь я настоящая жена моряка», – вспомнила она свои слова. Ну так что ж, никто не помешает ей любить его! Еще казематы такие не построены, чтобы могли помешать женщине любить, кого она хочет!
Михаил Гаврилович смотрел на жену. Ее бледное лицо с кругами под глазами почему–то похорошело, большие серые глаза светились непонятной для него работой мысли. «Вот так живем под одной крышей двадцать с лишним лет, – неожиданно подумал он, – а так друг друга и не узнали… Чему она радуется сейчас? В каком странном мире она живет!»
– Я все поняла, дорогой Мишель! – сказала Люба и легко поднялась с дивана. – Я всегда смогу узнать интересующие меня сведения на словах от Елены Александровны. Ей, ее сестрам и матушке необходима сейчас будет поддержка всех друзей, отказать в которой было бы бесчеловечно, не так ли? А я сейчас же велю подавать обед. Вы голодны?
– Да, пожалуй…
Когда она вышла, капитан снял жилет, расстегнул на полной груди рубаху и, крякнув, упал в кресла. Ему было душно, а главное – досадно, потому что он думал этим разговором напомнить ей – хотя и косвенно – кто прав, а кто виноват в том, что у них получилось, напомнить ей – кто все эти годы тащил на себе семью, а кто и нарушал священные обеты. И для кого! Для вот этого молодчика! Все аттестовали его прекрасным офицером, морской министр от него без ума – а вот, пожалуйста, проявился в своем истинном свете – человек без чести и совести! А Люба так себя ведет, что как будто она во всем права. О господи, эти мне женщины!
НИКОЛАЙ БЕСТУЖЕВ, 16 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА, ВЕЧЕРКогда везли из Кронштадта, мелькнула мысль: броситься в полынью – и все к черту. Полыньи заманчиво чернели с двух сторон от разъезженного за день санного пути. Бестужев присматривался, как бы удачнее сшибить с облучка полицейского, да только подумал, что это было бы малодушество. Ну да пусть везут. С самого момента ареста испытывал он странное спокойствие – вот и все – не думать о том, что дальше будет: с этого дня судьба его принадлежит другим. Ну и славно – теперь, где бы то ни было, можно будет выспаться (боже, какое блаженство), не бежать, не лгать, не изворачиваться. Достойно умереть он сумеет, он в этом был уверен, а если жить – на то и дан человеку разум, чтобы применяться к новым обстоятельствам.
Его высадили из саней в десяти минутах ходьбы от дворца, связали руки за спиной и повели по Английской набережной. Он не знал, что на этом как на дополнительной мере наказания настаивал глава Морского министерства фон Моллер. Старик покровительствовал Бестужеву, ожидал для него карьера совершенно блестящего и был не на шутку раздосадован участием Николая Александровича в мятеже. «Предатель! – кричал министр, когда ему доложили о поимке Бестужева. – Негодяй! Так он отплатил мне за доверие! Вести на всем виду – с позором!»
Позора Николай Александрович не испытывал. Шел он по привычке в ногу с конвоем, улыбаясь встречающимся на набережной хорошеньким барышням, правда, был благодарен знакомому адъютанту, который набросил ему на плечи теплую шинель. Дворцовая набережная за последний день приобрела обычный для нее нарядный вид, войск было уже не так много, как накануне, барышни гуляли под фонарями, оглядываясь на военных, а фальконетов памятник, как прежде, простирал в серое снеговое небо свою медную длань. Город пережил потрясение, а значит, и мы его переживем. Страшные события третьего дня ушли в прошлое, да и были ли они?
Во дворце его встретил Васька Перовский, судя по новой форме, уже флигель–адъютант.
– Привет, Базиль, с назначением!
Перовский с ужасом окинул взглядом своего давнего приятеля – ему странно было видеть Бестужева в столь диком наряде. Перовский огляделся по сторонам, потом подошел и молча снял со связанного Бестужева черный картуз.
– Благодарю, Базиль, – улыбнулся Николай Александрович, – мне бы еще причесаться не мешало, ну да и так сойдет.
Василий опять нервно оглянулся.
– Я бы развязал вас, но не могу без высочайшего соизволения… – Перовский как будто извинялся перед ним.
– Не беспокойтесь, мне это решительно все равно, – комически поклонился Бестужев. Ему как ни странно, было весело. Из–за двери в приемную выглянул еще один знакомый, адъютант Лазарев, и скрылся с выражением того же ужаса на лице. Бестужев не знал, что за эти два дня и царь, и его ближайшее окружение спали всего несколько часов, допросы шли не прекращаясь, и все уже насмотрелись на истерическое поведение арестованных. То, что он стоял тут, связанный, и улыбался, было им дико. Его провели в одни двери, потом в другие – у каждых дверей парами стояли гвардейцы, потом наконец, продержав перед третьими, завели в комнату, где он никогда не был ранее. Комната была небольшая, с огромным окном аркою, с тремя столами, на которых ярко горели свечи, с портретом Петра Первого над большим столом. В комнате был один человек, генерал Василий Левашов, которого он видел ранее в свете. Левашов усердно разбирал бумаги и едва поднял голову на вошедшего.
– Капитан–лейтенант Бестужев, ваше высокопревосходительство, – доложил Лазарев, – взят сегодня на Толбухином маяке.
Левашов кивнул, сделав рукою знак, чтобы отпустить адьютанта. Бестужев стоял посреди комнаты, осматриваясь. В эту минуту из–за портьеры быстрыми шагами вышел Николай Павлович.
Бестужев видел его в бытность Великим князем много раз – и на балах в Аничковом, и на парадах, и в свете, но никогда внимательно к нему не приглядывался. Ему, как и всем его знакомым, никогда не приходило в голову, что у этого молодого человека есть хоть какие–то шансы на престол. Император Александр не был стар, ему наследовал Константин, а Николай, собственно говоря, никому не был интересен. Бестужев, который недавно с особенным рвением увлекся портретной живописью, впился в нового императора глазами художника. Николай Павлович выглядел значительно старше, чем полгода назад. Нежные русые кудри, тщательно уложенные а-ля император покойный в молодости, уже не закрывали глубоких залысин на идеально ровном, словно мраморном, белом лбу. Черты лица редкостно правильные – хоть сейчас на римский портрет.
«Будет плешив, как братец», – отметил Бестужев. Он также отметил, что государь бледен до синевы и глаза у него красные. На Николае Павловиче был старенький измайловский мундир без эполет, по–домашнему, который тем не менее идеально облегал его точеную фигуру. «Корсет», – предположил Бестужев, глядя на его талию. Он так увлекся наблюдениями, что практически забыл, в каком качестве сюда приведен. В глазах Николая Павловича также чувствовался живой интерес.
– Ага, Бестужев–третий, – наконец произнес царь, обойдя арестованного кругом, – так–так–так…
– Ваше величество изволите ошибаться, я – первый, – поправил его Бестужев, – я самый старший из братьев.
Николай Павлович не удержался от улыбки.
– Здравствуй, Бестужев–первый. Я тоже в определенном смысле первый, но в братьях твоих я положительно запутался. С которыми Бестужевыми мы уже беседовали, генерал?
– С адъютантом герцога Вюртембергского и Московского полку штабс–капитаном, – подсказал Левашов.
– Никакой путаницы, Ваше величество. Это были Александр и Михаил, – объяснил Бестужев, – а я Николай. – Он был счастлив: живы!
Николай Павлович снова слегка улыбнулся.
– Да, имена весьма привычные для слуха… Константина у вас нет?
– Нет, Ваше величество, зато есть Петр и Павел – и по–царски, и по–апостольски, на любой вкус.
– Развяжите ему руки, – бросил Николай Левашову, а сам начал ходить по кабинету, заложив руки за спину. Генерал подскочил к Бестужеву, у которого уже изрядно болели затекшие запястья, и одним движением перочинного ножика перерезал веревку. Занемевшие ладони пошли тысячами иголок, и Бестужев не удержал гримасы.
– Что такое? Они плохо обращались с тобой? – неожиданно сердито спросил царь, останавливаясь прямо перед ним и глядя ему в лицо.
– Отнюдь нет, – поспешил заверить его Бестужев, растирая руки, – со мною обращались прекрасно! Сердечно благодарю вас, Ваше величество!
– Значит, у тебя, как и у меня, сто братьев, Бестужев?
– Нас пятеро, Ваше величество.
– Великолепно! И все – члены тайного общества?
– Отнюдь нет, Ваше величество, только мы трое, двое младших еще почти дети.
– И кто из братьев принял вас?
– У Вашего величества неточные сведения. Александра и Михаила в Общество увлек и принял я. Они узнали о нем лишь за несколько дней до событий, в коих очень мало участвовали.
– А кто принял вас?
– Я, Ваше величество, год назад, узнав об обществе, принял себя сам.
– Интересная история получается, – усмехнулся Николай, – не правда ли, генерал? Оба ваших брата в ходе беседы с нами сообщили, что они приняли в Общество вас и друг друга. Кому я должен верить?
– Верьте мне, Ваше величество, я старший! – с самым искренним выражением лица заявил Бестужев.
– Ах да! – Николай снова улыбнулся. – Послушай, Бестужев, ты можешь смеяться надо мною сколько угодно, но твои товарищи уже изрядно потрудились за тебя. У меня есть все списки членов вашего Общества, по отраслям и управам. Тебе нет смысла кого–либо выгораживать.
– В таком случае Вашему величеству нет смысла задавать мне вопросы, – тихо сказал Бестужев. Повисла пауза. Николай ходил по кабинету, опустив голову…
– Прекрасной фамильи отпрыск, блестящий офицер, замечательное семейство… – задумчиво говорил царь по–французски, – хотите погубить себя и упорствуете. Чего ради?
– О побуждениях наших я расскажу вам охотно, – оживился Бестужев, – поскольку я верю, что вы, как мудрый государь, хотите знать правду. Мы желали покончить с существующим порядком дел, который отбрасывает Россию глубоко в прошлое, а преград на пути России в будущее суть две – крепостное рабство и не ограниченное законом самовластие…
– Как я устал от вашего красноречия, господа, – воскликнул Николай, в сердцах отбросив с дороги стул. – Почему вы думаете, что мне нравится рабство? Оно мне не нравится совершенно, и ежели бы я знал, как его уничтожить с пользою для людей, я сделал бы это завтра. Вы не маленький мальчик, Бестужев, и должны понимать, что одним указом это сделать невозможно!
– Да, государь, и потому мы работали над проектами…
– Я видел ваши проекты! Это не проекты вообще! Это глупость чудовищная! Эта ваша конституция – про освобождение крестьян без земли с огородами… Один ваш товарищ сам назвал их: кошачьи огороды! С них и кошки не прокормишь!
– Ваше величество…
– Нет, я не могу представить, чтобы такое количество образованных людей, собравшись вместе, не смогли принять хотя один мало–мальски толковый проект, – уже кричал Николай, – ваши проекты родили бы катастрофу, милостивый государь! Люди бы стали бродяжить, голодать, грабить и жечь… При том что помещики выступили бы за наследственные владения свои с оружием в руках, и тогда мы уже имели бы войну, и войну гражданскую…
– Я готов согласиться с Вашим величеством, – быстро начал говорить Бестужев, выждав паузу, – все эти проекты недоработаны… но я считаю, что нам, патриотам России, было бы преступно спокойно наблюдать, как страдают люди и как бездействует правительство. Посмотрите, что нас окружает: расстройство финансов, упадок торговли, отсутствие дорог, совершеннейшая ничтожность наша в способах земледелия, произвол судов, взяточничество безмерное – и сравните положение наше с положением Европы. Россия живет в прошлом веке, государь, изменения необходимы, как необходим прогресс…
– А вы считаете, что прогресс – всегда хорошо, Бестужев? И на дороге у него стою я, не так ли?
– Самодержавие, не ограниченное законом, Ваше величество, отбрасывает Россию на годы назад. Мы живем и будем жить на задворках цивилизованного мира. Чем дольше это продлится, тем более мы отстанем…
– …И тем вернее мы сохранимся. Отнимите у России самодержавие, и империя наша распадется в огне революции. Погибнут миллионы людей. Что вы имеете возразить мне?
– Что стране нашей нужны просвещение и свобода!
– Стране нашей нужны власть и порядок, и я буду защищать их до последнего своего вздоха! – Николай стоял напротив Бестужева, – вы слышите, до последнего. Я остановлю революцию на пороге России!
– Вы не вольны остановить время, – сказал Бестужев. Они оба замолчали, тяжело дыша – только скрипело перо в руке Левашова.
– Я выиграю время, – сказал Николай.
– Оно нас рассудит, государь…
Николай опять ходил. Он понимал, что ему не удается переубедить этого человека, хотя он уже двое суток наблюдал, как легко плачут и каются его товарищи. Этот оказался крепким орешком, Бестужев– первый. У него оставался еще один способ воздействия на собеседника.
– Вы знаете, что я могу помиловать вас, если вы раскаетесь. Мне нравится ваша смелость. Хотите, я вас помилую?
Бестужев развел руками.
– В этом и есть недостаток самодержавия, государь. Вы можете миловать и казнить, кого пожелаете, вне зависимости от того, что диктует закон…
– Закон диктует расстрелять вас, милостивый государь! И в любой другой стране вас бы именно расстреляли на месте!
– Как вам будет угодно, – поклонился Бестужев. Николай быстрым шагом прошел к столу, написал записку коменданту крепости и вызвал караульного офицера.
– С вами было очень интересно разговаривать, Бестужев, но вы меня не убедили. Подумайте на досуге, его у вас будет довольно. Если надумаете, напишите мне письмо! Прощайте.
– Честь имею!
Бестужев скомандовал конвою «налево, кругом» и вышел из комнаты в ногу с солдатами.
Николай отодвинул кипу бумаг и взял себя за виски. Только будучи очень убежденным в своей правоте, возможно так упорствовать. Но он тоже убежден в своей правоте. Кто же победил? Да никто. В спорах никто не побеждает.
Из соседней комнаты выскочил Михаил Павлович, взбудораженный настолько, что забыл о присутствии Левашова.
– Какая дерзость, Ника! Это черт знает, что такое! Хорошо, что он мне третьего дня не попался – он бы и меня втянул! Клянусь честью…
– Василий Васильевич, голубчик, оставшихся допрашивайте сами, я вернусь позже, – устало сказал Николай, взял под руку Мишеля и вышел вместе с ним из комнаты. Они медленно шли анфиладой дворцовых зал, вдоль ряда греческих статуй. В плящущем свете свеч гладкий мрамор обнаженных богинь и нимф казался смуглым, живым телом. «Умнейший человек из всех заговорщиков, – тихо говорил Николай, – а видишь, как верит в то, что из России можно сделать Европу. А ведь… – он остановился и внимательно посмотрел на Мишеля, – …а ведь нужно ли?»
Мишель пожал плечами, и они пошли дальше.