Текст книги "Берендеево царство"
Автор книги: Лев Правдин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 28 страниц)
5
Все это выяснилось потом, а в тот ранний час, когда мы с Ольгой подъезжали к стану, еще никто ничего толком не знал, а всякое неведение всегда порождает уныние и вызывает разные нелепые предположения. Ничто так не раздражает, как неизвестность.
Не успел я спрыгнуть с седла, ко мне подлетел Митька Кара-гай и, оскалив ослепительные зубы, заорал:
– А я говорю, надо. Черт с ними! Мы им покажем рабочий класс. А! Правильно говорю: надо!..
Его цыганское лицо вдохновленно пылало, как всегда, если затевалась какая-нибудь буза.
Не зная, чего он хочет на этот раз, я осторожно спросил:
– Ты думаешь, надо?
Со всех сторон послышались утверждения, что, действительно, Митька дело говорит, и Гриша Яблочкин тоже подтвердил:
– Хоть час, да поработаем.
– Ну вот видишь? – сказала Ольга. – Я тебе говорила: приуныли.
Только сейчас до меня дошел подлинный смысл ее слов. Конечно, настроение у ребят неважное: привезли в пустую степь, ни хлеба нет, ни табаку. Ну ничего, перетерпим, не первый раз. Переспим. К утру все будет. А когда и утро ничем не обрадовало, да вдобавок ко всему и горючее не подвезли и начальства не видать, вот тут-то и началось настоящее уныние.
А из серого рассветного сумрака уже появились первые разведчики: приехали мужики-хуторяне посмотреть, что это за штука – трактор, разговоров много, только уши подставляй, а вот как оно на самом деле? И ребятам, понятно, не терпелось показать именно на деле и свою машину, и самих себя, я еще что-то, о чем говорится только на митингах, но глубоко чувствуется.
Кроме того, почти у каждого из них были свои личные счеты с деревней и со всем тем деревенским укладом, от которого они достаточно натерпелись и который имели право ненавидеть и испытывали острое желание смести с земли. Всякая задержка была нетерпима. Они были молоды и не обузданы опытом жизни, который осмотрительно учит семь раз отмерить. Чего тут мерить, все ясно, пошли, ребята!
Это я сказал:
– Пошли, ребята, обсудим. И сейчас приедет директор, без него все равно начинать нельзя.
Ольга стиснула мою руку:
– Ой! Посмотри…
– Ты что?
– Иван это.
– Где?
– Вон, в серой шапке. На телеге сидит. Видишь?
Да, вижу. Сидит окаменело и лицо каменное, неподвижный тяжелый взгляд из-под крылатых бровей, золотистые колечки молодой бороды. Красивый в общем парень.
– Испугалась?
– Вот еще! – Ольга оттолкнула мою руку и, вскинув голову, прошла мимо.
Мне показалось, будто «красивый парень» угрожает своим тяжелым взглядом. Что ж, его можно понять. Что касается Ольги, то, я думаю, она и сама не понимает, что с ней делается.
– Все еще любишь? – спросил я, догоняя ее.
Но она ничего не ответила.
На неширокой площадке между палатками уже собрались все ребята. Вскоре приехал Ладыгин, очень оживленный и очень злой. Бросив повод подбежавшему конюху, он вошел в синюю толпу: «Ну что, подвело животы? Обозы отстали, обычное дело, когда армия рвется вперед».
Ну, а дальше все пошло, как надо. Приехал секретарь райкома Алексин, произнес хорошую речь. Ольга завела мотор и проложила первую борозду вдоль линии, заранее намеченной тремя красными флажками, причем два из них подмяла под гусеницы.
Так был написан очерк, который я назвал «Первая борозда. Когда отстают обозы». Моя родная комсомольская газета поместила все, что было мною заранее предусмотрено и придумано, и вычеркнула поправки, внесенные жизнью. Так сказать, внесла свои поправки к поправкам. И озаглавила: «Первая социалистическая борозда. На линию красных флажков».
Вот идиоты! Что они там придумали? Линия… Как они представляют себе эту линию? В виде гирлянды, которой украшают новогоднюю елку, что ли?
Возмутившись, я написал редактору злое письмо, хотя уже знал, что люди, безвыездно сидевшие в редакционном аппарате нашей газеты, несколько односторонне и зачастую восторженно представляют себе жизненные явления. Я уже говорил это на редакционных летучках, но мне всегда доказывали, что я что-то там недопонимаю. Это правда: иногда я не понимал, зачем писал то, чего не было на самом деле.
6
Чтобы успеть к первому выезду на пашню, Алексин уехал из города еще затемно, взяв с собой Галахова и еще одного работника райкома комсомола – Володьку Кунина, которого Галахов выдвигал своим преемником и поэтому старался показать его перед секретарем райкома партии с самой лучшей стороны. Кунин, которому и самому очень хотелось выдвинуться на высокий секретарский пост, тоже прилагал все силы, стараясь доказать, какой он энергичный организатор и преданный работник.
Для этого он собирался выступить сегодня на митинге, посвященном первому выезду, и, надеясь, что Галахов уступит ему эту честь, на всякий случай подготовился. Текст заранее написанной и выученной речи лежал в кармане его юнгштурмовки. Это была отличная речь о роли молодежи в переустройстве сельского хозяйства. Я даже подозревал, что он все это откуда-нибудь сдул и выдавал за свое. Отчасти это так и было, но в общем он все очень ловко написал. Не придерешься. Мы потом даже напечатали эту речь в газете. Но произнести ее, воодушевить трактористов и приятно поразить начальство ему не удалось. И вот почему.
К оврагу они подъехали как раз в тот трагический момент, когда трактористы при помощи хуторских мужиков выволакивали из болота последнюю цистерну с горючим и чуть не опрокинули ее. Часть горючего все же выплеснулась, и в овраге еще долго стоял приторный керосиновый запах.
Все работали с тем мрачным оживлением и остервенением, с каким у нас делают всякую чертоломную, но необходимую работу.
Первым из тарантаса выпрыгнул Володька Кунин и, не щадя своих начищенных сапог, присоединился к работающим. Но он не столько сам помогал, сколько распоряжался, и его звонкий, уже тогда способный приказывать голос перекрыл все остальные натужные редкие выкрики. Дело сразу пошло, и не потому, что Кунин подавал какие-то очень уж дельные советы, а просто оттого, что все измотались, устали и тянули неслаженно, вразнобой, а его напористая команда организовала их силы.
– Еще-о взяли, разом взяли!.. – звонко запел Володька, ухватясь за постромки.
И все взялись разом и вытянули.
Вот этот поступок все и решил. Тут же Володька получил первое боевое задание: насыпать дамбу через овраг. Алексин написал распоряжение своему заместителю о мобилизации специалистов-дорожников. Горкомхоз должен послать лошадей. Потребсоюз – организовать питание. Руководство поручалось Володьке.
– Ну, давай жми, – напутствовал его Алексин. – Комсомол подними, устрой ударный субботник. А я сейчас Ладыгина в работу возьму, ему эта дамба больше всех нужна, пускай помогает. Жми.
Все это мне рассказал Галахов сразу же после торжественного выезда. Он был очень доволен, что все получилось так удачно.
– Теперь, понимаешь ты, мне будет хорошо. Теперь меня отпустят учиться.
На другой день Ладыгин направил на строительство дамбы четыре трактора возить камень и песок. Я хотел поехать с ними, потому что не мог пропустить ни одного события. Какое бы оно ни было – крупное или мелкое, – я считал себя несчастным человеком, если не мог принять в нем самое деятельное участие. Но Потап меня отпустил только когда газета была уже в машине и только на один день.
Не желая зря терять времени, я сразу же выехал. Взошла полная августовская луна, начищенная до яркого блеска и, конечно, «такая молодая, что ее без спутников и выпускать рискованно».
И степь такая же яркая и чистая, как луна, и прохладный ветер звенит в ушах, как серебро, и я скачу на серебряном степном коне, и выкрикиваю стихи, звонкие, как встречный ветер. «Я теперь свободен от любви и от плакатов». На этой строчке я захлебнулся от навалившейся на меня грусти. Свободен от любви. Что может быть безотраднее!
Заглушая сердечную боль, продолжаю, захлебываясь от ветра: «Шкурой ревности медведь лежит когтист. Хочешь убедиться, что земля поката, сядь на собственные ягодицы и катись».
Стихи, в которых даже сквозь усмешку рвется могучая нежность, мужество и беззащитность человека, полностью захваченного в плен любовью. «Не смоют любовь ни ссоры, ни версты. Продумана, выверена, проверена. Подъемля торжественно стих строкоперстый, клянусь – люблю неизменно и верно!»
По лунной степи несет меня неутомимый конь, единственный и молчаливый слушатель. Он прядет ушами, всхрапывает и один только раз тонко заржал, предупредив меня, что где-то неподалеку есть еще лошади.
Даже не прислушиваясь, я услыхал отдаленное звонкое постукивание колес и мягкие частые удары копыт. Еще не видя, кто это так гонит по степи на самой резвой рыси, я уже понял, что едут по моему следу и, может быть, догоняют меня, и кто знает, что им от меня надо, этим отчаянным ночным гонщикам?
На всякий случай я вытащил из кобуры браунинг и сунул его в карман пиджака. И коня послал вперед. На всякий случай. Может быть, им до меня и дела нет, просто едут люди по своим делам, хотя так просто по ночам редко ездят.
Нет, не отстают. Я услыхал чей-то голос:
– Постой!..
Крутанув коня, я остановил его, решив подождать. Мне бы только увидеть, что это за люди и сколько их там. Увидеть прежде, чем выяснится, что им от меня надо. Ага, их четверо, в легкой бричке, запряженной парой бойких коней. Четверо, но один из них в милицейской фуражке. Милиционер. Это очень отрадно ночью в глухой степи. Я вынул руку из кармана.
Возчик придержал коней. На ходу из брички выскочил большой сильный парень и пошел ко мне. Я его сразу узнал. Иван. Что ему надо? Обернувшись, он сказал своим спутникам:
– Я в момент. – И ко мне: – Можно вам сказать два слова в тайности?
Милиционер молодцевато выскочил из брички.
– Разомнись, – сказал он маленькому хилому мужичонке, который сидел рядом с ним, – поджигатель жизни.
Поджигатель мешком сполз на землю и, подойдя к кучеру, тихо заговорил с ним.
Мне тоже захотелось размяться, тем более что предстоял какой-то тайный разговор. Я спрыгнул с седла.
– Ты что – с ними? – спросил я Ивана.
Он понял, о чем я спрашиваю, и поспешил внести ясность:
– Нет, я сам по себе. В Ремизенке сельсовет подожгли. Вот этот недомерок. А я случайно с ними, до города.
Он помолчал, потрепал моего коня по шее, потрогал седло.
– Видел я вас с Ольгой в тот день. Этого не надо. Предупреждаю. Не вас лично, а так…
– Я думаю, это ее дело.
Он снял фуражку и, прижимая ее к груди обеими руками, заговорил глухим, напряженным голосом:
– Нет. Я не с тем, чтобы грозить. Этого нет у меня. А только никому не позволю. Это я не про вас. Я для нее из дому ушел, от родителей отказался и от всего добра. Ничего мне не надо.
Кучер крикнул:
– Ванька, ты скорее!
– Подождешь! – отозвался Иван. – А нет, так я и ногами дойду.
– А с ней бы и поговорил.
– Не хочет она слушать мои речи. Такая в ней ненависть. Я ее целый день стерег и всю ночь. Прошу я вас, скажите ей: мол, виноват. В грязь перед ней лягу, только бы простила. Скажите ей, пусть меня дожидается. Я в городе работал, а завтрашний день беру расчет, на Магнитку завербовался. Вот так все ей скажите. Пусть ждет, я ей письмо пришлю.
Вот еще один, застигнутый врасплох любовью, мыкается по степи.
Я протянул ему руку:
– Ладно, будь спокоен, все скажу.
Не надевая фуражки, он торопливо пошел к бричке. На полпути повернулся, и улыбка блеснула на его темном измученном лице. Тряхнула парня жизнь.
– Спасибо, дорогой товарищ. Вашего верного слова я не забуду.
Пока он усаживался, милиционер посоветовал мне:
– А вы в одиночку-то не ездили бы. Налетит такой вот поджигатель. Он сроду дурак, а от злобы совсем одурел. Сельсовет поджег.
До оврага нам было по пути, но я нарочно замешкался, садясь в седло, и потом не спешил их догонять, хотя мой конь рвался вперед.
7
Скоро я увидел оранжевый трепещущий огонек и услыхал голоса. Вот и овраг. Вот и Володька Кунин идет ко мне навстречу, отряхивая руки.
– А, это ты? – проговорил он смущенно и, как мне показалось, даже восторженно.
– Я. А ты кого ждешь?
– Никого я не жду. А ты что так поздно? Мы уже кончаем на сегодня. Работнули что надо. Идем покажу.
Мы стали спускаться по дороге в овраг. Навстречу поднимались подводы, которые возили землю на дамбу. Возчик, шагавший у первой подводы, спросил:
– Распрягаем?
– Давай распрягай, – махнул рукой Кунин и начальственно спросил у меня: – Коня своего отдашь? Возьмите у него коня, – приказал он и даже не посмотрел на меня, считая, что и так достаточно продемонстрировал свое могущество.
Зазнается, заносится. Совсем уж я нацелился одернуть его, но в это время он зевнул и я увидел, какое у него напряженное лицо и равнодушный взгляд, и понял, что человек устал и борется с усталостью изо всех сил. Может быть, он только на заносчивости и держится?
Оказалось, что он умеет и любит работать, а если и рвется к власти, то как раз только для того, чтобы вовсю развернуть свою неуемную энергию. Но славу и почет очень любит, что, по-моему, свидетельствует об ограниченности и скудности воображения.
– Да, здорово ты тут развернулся!
– Пришлось поработать.
– А весной как? Не полетит все это? Ведь тут как пойдет по оврагу вода!..
– Весной? – Он снова зевнул. – А бес его знает. Специалисты говорят, устоит. С них мы и спросим, если что. Сколько сейчас на твоих? Ого, уже десять! – Сложив ладони трубой, он заорал звонким молодецким голосом:
– Заканчивай!
Очевидно, работающие давно ожидали этого, потому что сразу послышались оживленные голоса и наверх потянулись фигуры людей. Здесь оказалось много знакомых ребят. Они, накинув куртки, подходили к нам. Их голоса звучали хрипловато от усталости и от работы на степном ветру.
Несколько девушек задержались у ручья на дне оврага. Там они умывались и охорашивались, передавая друг другу единственное зеркальце. При этом они смеялись русалочьим смехом, звонко вскрикивали и повизгивали. Это уж всегда так: стоит им только собраться неподалеку от парней, сразу начинают шушукаться и загадочно повизгивать.
Разговаривая с ребятами, я все время поглядывал на русалок в надежде увидеть среди них Тоню. Если только она вернулась в город, то обязательно должна быть здесь. Мне даже показалось, будто прозвучал ее смех. Наверное, только показалось.
А вот совершенно ясно я увидел, как одна из девушек подняла тонкую руку и приветственно помахала мне. Мгновенный рывок сердца – и мрак, как при лунном затмении. Тоня! Когда луна вновь засияла во всю свою мощь, я понял, что ошибся. Это оказалась Катя. Как она сюда попала? Я тоже взмахнул рукой.
– Ты ее знаешь? – спросил Кунин.
– Знаю.
– Как ты думаешь, это правильно, что она тут? Сама пришла, я не хотел брать, а она говорит: «Все равно поеду!»
– А чего ты сомневаешься, – перебил его высокий парень в старой железнодорожной фуражке. – Девчонка что надо, работает не хуже других. И веселая.
– Ты что – не знаешь, кто ее отец? – спросил Кунин у парня.
– Враг диктатуры пролетариата. Нэпман.
– А на что мне ее отец?
Другой парень, маленький и конопатый, засмеялся.
– А я вот сам пролетариат! А ей куда теперь деваться?..
– Это приветствовать надо, что она работать пошла, – поучительно заметил железнодорожник. – Такую девчонку я бы в свою бригаду взял. Она старательная.
Кунин скорбно задумался, подняв брови, или напустил на себя вид человека, скорбящего по поводу несовершенной устроенности мира. Он всегда так делал, чтобы оттянуть обсуждение спорного вопроса. Еще не известно, как оно обернется, лучше дать высказаться другим.
– Ладно, братва, ладно, – наконец проговорил он хлопотливо, – давайте ужинать и отдыхать. Завтра чтобы все закончить к обеду.
8
Место для отдыха было выбрано на склоне оврага в глубокой пологой выемке, среди зарослей чернотала. Сюда привезли несколько возов соломы для ночлега, а немного пониже, у самого ручья, устроили кухню, и там сейчас под котлом горел огонь.
Возчики, как люди солидные, расположились отдельно, а все остальные, забыв про усталость, возились в соломе, как мальчишки, какими они в сущности и были. Те, которые постарше, посматривали на них снисходительно, безо всякого, впрочем, осуждения. А если и покрикивали иногда, то разве что для порядка.
А мне захотелось посмотреть, как выглядит при лунном свете каменная баба, и я стал подниматься по дороге к холму. Но уже у его подножия увидел, что и еще кому-то пришла в голову точно такая же мысль. И этот кто-то стоит неподвижно против каменного истукана. Услыхав мои шаги, он обернулся, и я с удивлением узнал Сергея Сысоева.
Он тоже узнал меня, но не удивился, а как бы даже обиделся.
– Куда ты запропастился? – спросил он вместо приветствия. – Ждал я тебя, ждал…
Не дослушав мои объяснения, он снова стал разглядывать каменную бабу:
– Крепко сделано. Здорово, должно быть, поцапался со своим племенем создатель этого чуда.
– Почему поцапался?
– А потому, что он надеялся, что когда-нибудь его поймут. Если хочешь жить в будущем, надо постоянно опережать свое время. И даже поссориться с настоящим.
– Не уверен, что это так.
– Плохо знаешь историю.
– Может быть, – согласился я, – может быть, знаю плохо. Но я не могу согласиться, что народ питается только искусством прошлого. Значит, то, что делается сегодня, никому не нужно?
Сергей обернулся:
– Постой, разве я сказал о народе?
– Ты сказал – настоящее.
– Правильно, а народ – это всегда будущее. Он, брат ты мой, искусство, если оно настоящее, всегда принимает. Народ тоже стремится к будущему.
Подумав, Сергей положил руку на мое плечо.
– Наш маэстро – помнишь его? – любил говорить о том, что народ и есть самое высокое, самое подлинное произведение искусства. Это здорово!
– Он жив, наш маэстро?
– Воюет. Помнишь его?
– А как же.
Мы погрузились в недалекое прошлое, которое мне казалось очень далеким: подумать только, скоро будем отмечать двенадцатую годовщину революции. Значит, уже десять лет прошло, как я уехал из Петрограда, а ты в Петроград… О-хо-хо, старики мы, Сережка, с тобой!
– Постой. – Сергей снял свою руку с моего плеча и отодвинулся. – Не успел я спросить: ты ведь здорово рисовал, а сейчас?
– Ничего не вышло, – пробормотал я.
Он сжал в кулаке свою бороду и задумался.
– Ох, зря ты отстал. Ох, зря. А я-то на тебя надеялся.
– Но ведь и ты…
– Что я? Маляр. В богомазы даже не вышел. Хорошо, что догадался реставратором сделаться, хотя это, брат, тоже художество.
Он был так огорчен моим отступничеством, что мне пришлось открыть мой тайный замысел. Я сказал, что хочу написать повесть о своих друзьях-трактористах. Заметив его полный сомнений взгляд, я поспешил уверить в основательности своих намерений, для чего пришлось приврать, будто я уже начал писать и вроде получается. Сомнения уступили место почтительному вниманию. Убедительная ложь крепче малоубедительной правды. Сильнее действует.
Поверив моей выдумке, Сергей начал ратовать за правду, которая, по его мнению, всегда ярче всякого вымысла, а так как я только что убедился в обратном, то смущенно молчал, тем более что я сам-то собирался писать, ничего не выдумывая.
– Из всех случаев жизни надо уметь выбрать только тот самый исключительный случай, который и будет главной правдой. Вот, например, в гражданскую войну все бойцы воевали, а подвиги совершили далеко не все и прославились тоже не все. Вот если ты опишешь подвиг, то у тебя и получится настоящая правдивая картина.
Подвиг. Слава. А я хотел написать о самых обыкновенных ребятах, об их делах, ничего общего с подвигом не имеющих. Оказывается, это не даст полной картины. Что-то, мой друг, тут у нас расхождение.
Но я и на этот раз не собирался возражать, потому что совсем не был уверен в своей исключительной правоте. Наоборот, я был полон сомнений, и я не знал еще, что именно такая мучительная неуверенность постоянно сопутствует всякому творчеству. А потом, много лет спустя, когда узнал, то нисколько этому не порадовался. Во всяком случае, писательская жизнь от этого открытия не стала легче.
– Ты что молчишь? – спросил Сергей.
– Не буду я писать о подвигах.
– Будешь. О малограмотных парнях, которые прямо из деревни, прямо в лаптях сели на трактор, напишешь?
– Конечно.
– А это, по-твоему, что? А это что? – Посмеиваясь над моим заблуждением, он широким взмахом руки указал на овраг.
Там внизу горели костры. Все, наверное, ужинали, потому что было сравнительно тихо и только по временам вспыхивал девичий смех. Внизу у подножия холма паслись стреноженные кони. Далеко в степи возникли мерцающие голубоватые огни, похожие на яркие звезды. Это возвращались тракторы из каменного карьера.
Сергей несколько торжественно и растроганно проговорил:
– Когда вчера я узнал о комсомольском субботнике, то сразу же пошел в райком. Ты-то понимаешь, что нельзя не пойти. Невозможно. Чудесная это организация – наш комсомол. Всегда впереди и всегда готов на любое дело. Никто за это денег не платит, привилегий не дает. Так было в наше время, и так будет всегда. Ты вот что: напиши об этом как сумеешь. – Он положил руку на мое плечо и, заглядывая в глаза, потребовал: – Как сумеешь. Только все, как было, как есть. Про наше время только правду можно написать. Голую, как статуя. Вот как эта.
Он кивнул на каменную бабу, и мы оба посмотрели на ее лицо, плоское, серебристое и рябое, как луна.
Степь горит в лунном свете, в овраге ребята запели нашу старую песню про паровоз, который летит вперед. Всегда только вперед… Вечно.
9
Электростанция еще только строилась, а когда надо было печатать газету, приходилось прибегать к живой силе: крутили машину вертельщики, или, как называл их наш наборщик Авдеич, батырщики.
Их приводили под вечер – двух мужиков, содержавшихся на казенных хлебах в районной КПЗ – камере предварительного заключения. Чаще всего это были темные мужики, нечесаные, бородатые, пропахшие махоркой и кислым каталажечным запахом. Дремучие мужики, а преступления у них были такие ясные, незначительные, что за них не накладывалось больших наказаний.
Приводил их иногда милиционер, а чаще сельисполнитель – такой же мужик, только вооруженный высоким суковатым батожком, который являлся скорее символом его должности и уж никак не оружием. Этим же батожком он постукивал по оконным наличникам, призывая хозяина к исполнению общественной обязанности.
Они выходили засветло – два батырщика и конвоир – и шли не спеша, прямо через степь, обсуждая всевозможные новости – и деревенские и международные. Батырщики расспрашивали сельисполнителя – казенного человека – насчет налога и какие вышли постановления, и что говорят приезжающие уполномоченные. За дорогу три-четыре раза присаживались курить, спешить-то некуда, дорожка вьется, ветер гуляет, срок идет.
Остывала к ночи степь, слышней становились сытые осенние запахи увядающих трав и скошенных хлебов. Навстречу, постукивая ступицами и тяжело поскрипывая, плыли пароконные телеги, высоко груженные снопами, а с самого верха выглядывала лохматая пшеничного цвета мальчишья голова. Мальчишка посвистывал на лошадей и пугливо косился на «арестантов». А те шли себе да шли по малоезженной степной дороге и так, не спеша, прибывали к нам на усадьбу, к нашему «дому печати».
Тут они усаживались у дверей печатного цеха на травке и прежде всего разувались, расстилали пахучие, слежавшиеся коричневыми складками портянки, чтобы их прохватило ветерком, а сами сидели, вольно пошевеливая пальцами, давая им роздых после недальней, но пыльной дороги.
Маленькие оконца светились, и там двигались какие-то тени, а из распахнутой и тоже неярко освещенной двери остро и непривычно пахло машиной.
Ветер лениво перекатывал седые волны ковыля, с сухим шелестом путался в непроходимых зарослях бурьяна вокруг кухни и дома, шевеля коричневые сережки исполинской крапивы и лиловатые соцветия кипрея. День уже ушел, а ночь не наступила, стоял тихий час замешательства, когда ночь готовится прочно взять власть в свои темные лапы.
10
На этот раз вертельщиков привел высокий носатый старик в коричневом кафтане и в сапогах. Его давно уже нанимали на эту должность те, кому подошла очередь ходить по казенной дорожке. Он был бобыль, привык к своему делу и жить без него уже не мог, хотя сам всю дорогу жаловался на то, что это очень обременительно и хлопотно, особенно в его преклонные годы.
И сейчас, сидя на пороге печатного цеха, он продолжал говорить, часто мигая красными веками, какая у него трудная должность и как много надо обувки, чтобы эту должность оправдать на сто процентов. Вот подметки, гляди: давно ли новые подкинул, а уж просвечивают. А в поршнях или, что уж совсем худо, в лаптях ему никак нельзя: урон власти и от народа уважение не то.
Должно быть, он так надоел за дорогу, что один из вертельщиков непочтительно заметил:
– Да ты, дед, всю свою душу на подметки разменял.
Сельисполнитель не обиделся.
– Каждый человек, – резонно заметил он, – душе своей хозяин, согласно должности.
– Это как?
– А так: ты вот все равно как худой пес, у тебя души, я полагаю, вот с эстолько не осталось. На полвздоха хватит ли?
– Моя душа вся при мне!
– Куда там вся! Добрые люди постарались, вытрясли.
И в самом деле, этот вертельщик, известный в округе вор, напоминал бездомного нервно-озабоченного пса – такая у него была острая морда и все схватывающие настороженные глазки, в которых все время вспыхивали и угасали неуловимые мерцающие огоньки. И улыбка на его острой морде то вспыхивала, то пропадала так часто и неожиданно, словно помимо его воли. Круглая его голова, неровно остриженная овечьими ножницами, казалась колючей, как репейник. Битый, никчемный тощий пес. Так мне показалось, но когда он снял синюю ситцевую рубаху и обнажил жилистое терпеливое тело, то стало очевидно, как он силен и вынослив.
– Добрые люди, они, дед, адиёты: по загривку норовят или под вздох. А душа во мне разворотливая, она в это мгновение в пятках спасается.
Он равнодушно засмеялся, поблескивая острыми и редкими, как у щуки, зубами, и подтолкнул своего напарника, большого рыжего бородатого мужика, вызывая и того посмеяться над несообразительным представителем власти. Но рыжий лениво двинул локтем и прорычал:
– Не лезь…
Наверное, это были первые слова, сказанные им за всю дорогу, потому что у вора удивленно вспыхнули глаза:
– Экой из тебя голос какой прет толстый. Гляди, придавишь…
– Таких бы всех передавить.
– А нельзя! – задорно и даже как бы поддразнивая заюлил вор.
– Нельзя, – подтвердил сельисполнитель, – закону теперь такого нет.
– А воровать есть закон?
– Так я же кто? Я – правонарушитель, – убежденно возразил вор. – Я свой воровской закон исполняю. А вы, все прочие честные граждане, должны своего закону придерживаться, имать меня можете, а бить самосудно – этого нельзя. А кто этот закон нарушит, тому тюрьма. То-то, дядя…
Бородач раздул волосатые ноздри:
– Вора не бить? Неправильный закон.
– Тебя не спросили.
– Хозяину, значит, никакого ограждения, – тяжелым голосом продолжал бородач, – воровской закон.
Сельисполнитель постучал по земле своим батожком:
– Ох, Яков, зря! Слова противные.
– А я за противные слова и отсиживаюсь: против обложения высказался, которое не по-честному.
Расправляя концом батожка портянки на траве, сельисполнитель начал поучать:
– И все тебе неймется, все неможется. А ты в тишине живи, в молчании. Что прикажут – сделай, и опять молчи.
Но бородач сидел каменно, как бы не слушая, что ему говорят, чему учат. В его глазах сельисполнитель был ни к чему не способный человек, бобыль, смолоду размотавший свое хозяйство и превративший неприятную повинность в постоянное занятие.
Решив, что Якова затронули его слова, которые казались ему самому справедливыми, сельисполнитель хотел продолжить, но вор его перебил:
– Головой надо думать, дядя, а не бородой…
– Вот то-то, – заморгал глазками сельисполнитель, назидательно подняв узловатый палец.
Но рыжий Яков, ни на кого не глядя, придавил их торопливые слова туманным изречением:
– Двум людям хорошо жить: ласковому теленку да серому волку.
11
Я читал последнюю корректуру и слышал весь этот разговор. В открытую дверь мне были видны все трое – вертельщики, отдыхающие на побуревшей сухой траве, и старик сельисполнитель, который устроился на пороге, чтобы привычно вздремнуть под монотонное постукивание машины. Я слушал бы и дальше, но Сашка крикнул:
– Готово, что ли? Можно заключать?
Обе полосы нашей газеты давно уже были спущены в машину, и Сашка ждал только моей команды, чтобы начать печатать. Собственно, больше всего он ждал, когда я, наконец, уйду и оставлю его наедине с вертельщиками.
Глядя, как он закручивает барашки заключек, я на прощание еще раз попытался пробудить его беспробудно дремлющую совесть, сомневаясь в то же время в ее существовании и угрожая, если эта загадочная совесть не пробудится:
– Я ведь приду, проверю.
Сашка отмалчивался. Плевать он хотел на все угрозы и уговоры. Все равно во всей округе он – единственный печатник. О чем может быть разговор? Он – хозяин положения и все равно будет делать так, как захочет. А кроме того, и это он считал самым главным, он – поэт. Вот и весь разговор.
Мы оба это отлично понимали, и мне ничего больше не оставалось, как взывать к его загадочной совести и угрожать, хотя мы оба понимали бесполезность и уговоров и угроз. Расписываясь в своем бессилии, я только и мог, что с презрением ответить:
– Эх ты, и ленивая…
Не ленивый, а именно ленивая, так мне казалось убийственнее.
– Валяй, – проговорил Сашка, – не стесняйся, я от тебя еще и не то слышал.
Он позвал вертельщиков, и работа пошла. Машина постукивала, позвякивала, с мягким грохотом катался талер по зубчатым рельсам, сухо постукивали деревянные пальцы, принимая с барабана отпечатанный лист.
Керосиновая лампа с жестяным абажуром висит под самым потолком, и мне не видно Сашкиного лица, утонувшего в глубокой тени. Я вижу только его проворные руки, снимающие с бумажной кипы лист за листом и вкладывающие их под зажимы барабана, но мне кажется, что он смотрит на меня пустыми глазами и на толстом его лице полное равнодушие. Улыбнуться ему, наверное, мешает презрение.
Злой, я нырнул в низенькую дверь и налетел на сельисполнителя. Он сидел в позе библейского пастуха: утвердив свой батожок между колен, старик обхватил его темными цепкими пальцами и склонил голову на руки. Он тихо охнул и уронил батожок.
– Ох, чтоб тебя!..
Поднимая палку, извинительно проговорил:
– Не признал я вас по случаю темноты.
И в самом деле, совсем уже стемнело, из степи, раскаленной за день, шли то горячие, то прохладные волны. Свет из маленьких окошек, позолотив узорные листья крапивы, терялся в черноте бурьяна.
Заметив, что я не спешу уходить, старик заговорил, и все о том же:
– Смолоду я был прыток, а потом в понятие взошел, что всю жизнь рысью не проживешь. С той минуты все хожу… Подметок гору износил! А кошомки на подшивку извел, так прямо невозможно сказать сколько. Юрту построить можно. Вам годов-то много ли? Ого! Так я еще до вас десять лет отходил. До революции назывался соцкий. А теперь, видишь, сельисполнитель. А суть-то одна: ходи да ходи. За живым ходи и за мертвым, за справным и за вором. Прикажут – иду…