Текст книги "Берендеево царство"
Автор книги: Лев Правдин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)
– Вы пляшете на обломках, не замечая, что это люди. Нас ведь много таких, обиженных. А мы жить хотим. И мы живем. Нас-то куда?
Я отошел в сторону, чтобы не получилось двое на одного, предоставив Сергею добить Волосатика. Собственно говоря, не ко мне пришли, а к нему.
– Кого это вас? – пренебрежительно отозвался Сергей. – Я считаю, что это дело каждого решать, куда ему идти: в обломки или в человеки. Вы как раз с этим и пришли ко мне, чтобы разобраться. А я вижу, у вас в башке мусору много. А мы не мусорщики, это уж вы как-нибудь сами на досуге подумайте.
11
Волосатик ушел. Стоя у дверей номера, я смотрел, как он шествовал по длинному, плохо освещенному коридору, высокомерно задрав свою великолепную голову, и мне стало жаль его, этого свихнувшегося парня. Не поладил с эпохой. Ему не по душе наше время. Очень уж это похоже на пьяные жалобы «венецианцев», которых невзлюбила судьба-злодейка. Поп скрылся за поворотом: пошел молиться своему богу – Волосатику, покровителю обиженных эпохой.
Еще одна судьба мелькнула передо мной, еще на одну жизнь разбогател мой опыт. Не успел я об этом подумать, как из-за того же поворота показалась совсем иная судьба, с которой мне сейчас совсем не хотелось сталкиваться. Потап. Идет ко мне, спешит обогатить меня еще какой-то своей неоспоримой истиной, и мне от этого не отвертеться, потому что он меня уже увидел.
Пришлось приветливо помахать ему рукой.
– По-моему, ты что-то крутишь насчет Павлушкина! – еще на ходу проговорил он.
Из дверей выглянул Сережка.
– Я сейчас вернусь, – сказал я и поплелся к Потапу.
Мы поднялись в наш «люкс», и там я спросил:
– А что Павлушкин? Стоит ли сейчас поднимать этот вопрос? Послезавтра все они будут уже в степи.
– Вот именно. Самое время поставить вопрос о дезертирстве. Ты еще не написал?
Мне совсем не хотелось ссориться с Потапом.
– Ну не успел я. Надо же с ребятами поговорить.
– Да? – хмуро спросил Потап и сам же ответил: – Поговорить… Я уже поговорил.
– Что они?
Скрывать что-нибудь было не в характере Потапа, он вспылил, но честно признался:
– Не задавай глупых вопросов. Я им предложил обсудить и подписать вот это письмо.
Он выхватил из кармана помятый лист бумаги и сунул его мне. Даже не читая, я понял, что это любимый Потапов прием – коллективное письмо, в котором товарищи всячески поносят своего же товарища за его ошибки. Мы уже напечатали несколько таких писем, сочиненных Потапом и подписанных «по поручению общего собрания».
Все они заканчивались приблизительно одинаково, так же как и это письмо, которое Потап сунул мне:
«Обращаясь ко всем честным хлеборобам, ко всем батракам, беднякам и среднякам со своим батрацким словом, мы заявляем: не слушайте кулаков, которых мы успешно ликвидируем на базе сплошной коллективизации всех крестьянских хозяйств».
Все правильно, хотя и написано корявым стилем малограмотного протокола. Читать такие письма очень неловко, но у Потапа свой расчет: сам-то он, кажется, не очень верит в силу такого документа и ни на что не надеется, но коль скоро несколько человек его подписали, то все правильно и хорошо. Меры приняты. Газета проявила бдительность и сделала это оперативно. Потап был честный человек и не допускал обмана.
Из «Венеции» доносилась хорошая песня про степь широкую и про то, как в «той степи глухой замерзал ямщик». А послезавтра «в той степи глухой» впервые от сотворения мира мои товарищи, мои друзья проведут первую тракторную борозду первого социалистического хозяйства. Мои друзья, и среди них Семка Павлушкин. Нет, я не отдам его на растерзание.
– Что они сказали? – повторил я, стараясь не глядеть на праведного Потапа.
– Хочешь знать? – Потап горько усмехнулся. – Отказались подписать. А один так просто послал меня подальше. Нет, не Павлушкин. Другой.
Не знаю, чего Потап ждал от меня. Сочувствия? Возмущения? Но уж, конечно, не того откровенного удовольствия, с каким я сказал:
– Правильно! Какие молодцы!
– Кто? – явно не доверяя своим ушам, растерянно спросил Потап. – Ты про что?
Мне все еще не хотелось ссориться с человеком, который, сам того не подозревая, украсил сегодняшний в общем-то безрадостный вечер таким очень приятным сообщением. Не люблю платить злом за добро, содеянное пусть даже нечаянно. Но Потап не был наделен чувством юмора, он все принимал с удручающей прямолинейностью, и я уже привык в случае разногласий подделываться под его стиль.
– По-моему, ребята правы. Не по форме, конечно. Ругаться и тем более посылать человека «подальше» не надо бы. Но они от всей души, как умеют. А с другой стороны, письмо-то получилось не очень… И это уж не по форме, а по существу.
И я пустился в пространные размышления о том, почему я считаю неприемлемым навязывать коллективу не свойственные ему мысли.
– Допускаю, – согласился Потап, – в стиле я не силен. По форме я не дотягиваю…
«И по существу тоже», – подумал я, но промолчал: все равно Потапа не прошибешь. Он только еще больше воодушевится и до полночи будет доказывать, что он прав. А у меня нет времени. Я еще с Сережкой не поговорил как следует.
Кроме того, надо бы сходить к ребятам: чем их так донял Потап, что они выгнали его? Выгнали Потапа! Не вытерпели его правильных речей. А когда они только что приехали на курсы, им и в голову бы не пришло так разговаривать с начальством. Тогда они были, как верно заметила Ольга, «лапотными душами». А теперь, значит, вырос коллектив. Коллектив! Теперь уж, если хочешь, чтобы они тебя уважали или просто даже слушали, не криви душой.
А может быть, Сергей тоже захочет пойти со мной? Он захотел, и я повел его по ночным тихим улицам, освещенным только неполной луной и редкими огнями из окон, не забронированных ставнями.
– В таком городишке заплеванном, – задушевно проговорил Сергей, – чудесные дураки водятся.
– Какие дураки? – обиделся я прежде всего за городок.
– Ну вот, как тот, что Христа изображал. А этот лысый портье. Это, знаешь, фигура! Обломок уездной империи. И, знаешь, чем незначительнее городок, тем выразительнее дураки.
Я проворчал:
– Подумаешь, столичный житель.
Похлопав меня по спине, он проникновенно сказал:
– Я полагаю, ты не за дураков обиделся.
– С чего ты взял, что я обиделся?
– Так показалось. Городок этот, он еще покажет себя. Ахнешь. А дураков я коллекционирую.
Наверное, у меня было примитивное понятие об этой стороне деятельности человека. Я считал, что коллекционировать можно марки, монеты, ну, в крайнем случае, бабочек. А чтобы людей? Заметив мое недоумение, Сергей объяснил:
– Дураков-то у нас все меньше становится, воздух, что ли, не тот. Или они за ум берутся, и тогда появляется некий гибрид: умный дурак. Вроде вот этого Волосатика.
– Но он-то не считает себя дураком.
Сергей почему-то вдруг перестал смеяться.
– Вот в этом и суть. Все дураки думают, что они умные, но самый главный дурак тот, который и окружающим его людям сумеет внушить, что он мудрец. Вот такого я пока не нашел.
– Зачем тебе все это?
– Как зачем? Обнаружить такого стерильного дурака, это все равно что найти возбудителя злокачественной опухоли. Все беды от дураков, которые убеждены, что они умные. Весь буржуазный мир, особенно Америка, задыхается от кризиса, продукты питания сжигают, топят в море, а народ умирает от голода. Вот где свирепствуют дураки. Да и у нас тоже есть. Дураки уродуют жизнь людей. А ты говоришь! Но самое скверное в том, что мы как-то начинаем привыкать к неизбежности существования дураков. И многое склонны им прощать…
Вместо того чтобы расспросить его о Москве, о литературных и разных других событиях, наконец, о нем самом, я вынужден выслушивать лекцию новоявленного Эразма Роттердамского, ночью шагая по серебристой от луны пыли. Очень мне это надо! Кое-как уловив секундную паузу, я попытался перебить его бытовым вопросом:
– Ну, а ты-то как живешь?
Но ответить он не успел. Из-за угла бодрым шагом вышли несколько парней. Налетев на нас, они остановились, и я узнал знакомых трактористов: тут оказались Гаврик, Семка Павлушкин, Гриша Яблочкин и другие. Встреча со мной их смутила, и я сразу понял, куда они держат путь.
– Да вот, понимаешь… – начал Гриша.
– Понимаю, – ободряюще перебил я, – в «Венецию».
– Собрались на прощание. Последний нонешний денечек.
– Это наши ребята, – сказал я Сергею. – А это, братва, мой друг по девятнадцатому году. На черта нам пивнушка? Пошли к нам.
Мой роскошный «люкс» вогнал ребят в священный трепет. Сначала они держались чинно, как в церкви, принимая розовозадых амуров за ангелочков. Гаврик осторожно и стыдливо задвинул свою потрепанную гармошку под стул. Но потом, когда мы все выпили немного, ребята начали приходить в себя. После второй мы не очень ладно, но с воодушевлением спели «Среди лесов дремучих». В этой песне нам особенно нравился припев:
Все пушки, пушки грохотали, трещал наш пулемет,
А гады отступали, мы двигались вперед!
Потом мы с Сергеем спели нашу старую комсомольскую песню, которую знали только мы двое:
Под частым разрывом гремучих гранат
Отряд коммунаров сражался,
Под натиском белых наемных солдат
В расправу жестоку попался.
Ребята слушали нас с тем уважительным и слегка восторженным вниманием, с каким молодежь внимает боевым, седоусым ветеранам. Но у нас была всего одна борода на двоих и притом ни одного седого волоса, а наши слушатели почти май ровесники.
Мы бы, наверное, просидели до утра, но пришел коридорный и сказал, что уже двенадцать часов, и соседи обижаются.
Проводив гостей, я тихо пробирался в свой номер по слабо освещенному коридору. На дверях висела картонка, на которой четким типографским шрифтом оттиснуто: «„КОММУНА“ выездная редакция». Два месяца прошло с того дня, когда я сам приколол ее на эту дверь четырьмя кнопками. Два месяца! И так к ней привык, что давно уже перестал замечать.
Разглядывая картонку, я проговорил вслух:
– Вот, Тоня, как все кончилось. – И для чего-то прибавил: – Прощай навсегда! – Наверное для того, чтобы подчеркнуть свое сердечное одиночество.
После чего я осторожно выкрутил кнопки и с картонкой под мышкой вошел в опустевший номер.
КНИГА ТРЕТЬЯ
ВОЗВРАЩЕНИЕ ИЗ СТЕПИ
Изгоним же последней стужи след
Из наших душ и обратимся к солнцу.
А. Островский
ГЛАВА ПЕРВАЯ
СТЕПЬ ШИРОКАЯ
1
Для центральной усадьбы место было выбрано веселое и даже, как мне сразу подумалось, очень уютное. Когда-то здесь стоял богатый хутор и мельница на безымянной степной речушке, выбегающей из неглубокого оврага. Речка была неширокая, местами, если хорошо разбежаться, то и перепрыгнуть ничего не стоит, но попадались плесы пошире и омутистые ямы, обросшие камышом, с круглыми листьями и зубчатыми чашечками кувшинок, лежащими на темной неподвижной воде.
Зинка простодушно обомлела от всей этой красоты, полезла за кувшинками и, конечно, сразу же ухнула в воду, хорошо, что только по колено. Она с ликующим визгом на четвереньках выползла на крутой зеленый бережок.
– Черт! Чуть не утонула! – ругалась она, в то же время покатываясь со смеху. – А ты стоишь как пень!
– Говорили тебе: сорвешься, а тут не мелко, – посмеиваясь, оправдывался я.
– Говорили, говорили… Лезь теперь сам.
Отжимая подол юбки, она подняла свое румяное, пылающее возбуждением лицо в легком золоте веснушек и в тяжелом золоте рыжих волос и, заглядывая в глаза, умоляла:
– Ну что тебе стоит, достань! Девчонка же просит. Вообрази, как будто для Тоньки, а?..
С тех пор как Зинка узнала про Тоню и увидала ее, она стала относиться ко мне так, словно я в чем-то провинился перед ней. Она смотрела на меня насмешливо, как на человека, сделавшего непростительную глупость, и даже иногда покрикивала на меня, но чаще относилась ко мне с сожалением. И при всяком удобном случае вспоминала Тоню. Я бы мог принять все это за ревность, если бы не знал, как сама Зинка отчаянно влюблена в Сашку Капаева. Отчаянно и безответно. Так что вряд ли это ревность.
Сначала я сердился и даже орал на Зинку, чтобы не лезла в чужие дела, но она как-то раз просяще прошептала: «Миленький, так ведь я потихоньку, между мной и тобой». При этом она очень мило улыбнулась и сощурила свои выпуклые блестящие глаза. Пришлось смириться.
– Вот за то, что ты так говоришь, и не будет тебе цветов.
– Будут. Я сейчас же скину одежку и сама полезу.
Я разделся в камышах и, стоя по горло в воде, накидал ей белых цветов на длинных мокрых стеблях. Когда я вылез и оделся, она сидела на берегу и задумчиво перебирала цветы смуглыми от свинцовой пыли пальцами. Ее потрепанные резиновые спортивные тапочки сушились на солнышке. Цветы и задумчивость – как-то все это несвойственно Зинке, и я насторожился: к чему бы это? Но ответа, конечно, не дождался.
Стоял конец августа, высохли и пожелтели травы, колыхались белые волны и зеленоватая седина полыни, да еще по низинкам кипрей, вымахавший выше человека, раскачивал свои розовато-лиловые свечки – украшается степь в горькую пору своего увядания. Только по уремам прощально зеленеет трава и густые заросли чернотала и шиповника, а по склону неглубокого оврага, как раз против строящейся усадьбы, раскинулась большая березовая роща, или, как тут говорят, ростоша. Почему-то березовые рощи мне всегда кажутся задумчивыми, притихшими.
А вот Зинка, такая цветущая, отчаянная девка, и призадумалась.
Заметив мой вопросительный взгляд, она рассмеялась и смутила меня неожиданным вопросом:
– Вот скажи, что ты обо мне думаешь?
– Ничего я не думаю. Очень надо.
– Я, по-твоему, дура и мальчишница. Да? Это ты думаешь? Я замечаю, как ты на меня поглядываешь.
Чтобы скрыть смущение, потому что приблизительно так оно и было, пришлось спрятать лицо в траву. Но не так-то просто было от нее отделаться.
– Угадала. Вон ты как покраснел. А я совсем и не такая. Одного люблю и причем безответно.
– Не понимаю, что ты в нем нашла?
– У любви у моей спроси.
– Лодырь он, – запальчиво выкрикнул я.
Сняв косынку, она прилаживала лилию в свои огненные волосы.
– А мне-то что.
– С такими мыслями ты докатишься…
– Разве любят только одних ударников? Эх ты, ничего не понимаешь. Он – никто, не ударник, не лодырь. Он стихи пишет.
– Знаю я его стихи.
Затаенная улыбка, тихий вздох дали мне понять, как мало я знаю. Ничего больше Зинка не сказала и даже не взглянула на меня. Она легко поднялась и пошла вдоль реки к роще, унося какую-то одной ей известную истину.
2
Из всех хуторских построек остались только бревенчатый дом на каменном полуподвале и летняя кухня.
Большой дом, в котором хватило места и для редакции, и для типографии, и для всех нас, газетчиков, сейчас же стали называть «домом печати».
В кухне мы устроили печатный цех. Она была сложена из огромных саманных кирпичей и добротно обмазана глиной. Стены были толстые и расширяющиеся книзу, как у старинных крепостных построек, окошечки маленькие, глубокие, похожие на амбразуры. Все это наводило на мысль, что здесь не только готовили пищу и в ненастные дни обедало человек по двадцать за раз, но при случае и отсиживались от вражеских нашествий.
Эта вполне праздная мысль не оставляла меня все время, когда я впервые осматривал кухню, мысленно приспосабливая ее под печатный цех.
Приземистая несокрушимая твердыня сокрушенного кулацкого могущества, облупленная, источенная дождем и ветром, выглядела довольно внушительно. Особенно впечатляла крыша, толстая, почти плоская. Сделана она из соломы, пропитанной глиной и глиной же обмазана. Такой кровле ничего не страшно: ни дожди, ни пожары, и, кроме всего, она так густо поросла полынью и бурьяном, что на ней можно было пасти коз.
Наружный осмотр вполне удовлетворил меня, и я шагнул под навес перед входом. Тут вместо крыльца лежал большой плоский камень, дальше – низкая дверь, и вот я уже в самой кухне.
Не сразу из мрака начали выступать крупные, а потом и мелкие детали: огромная в четверть хаты печь, на которой в ненастье могли угреться человек десять; потолок, тоже двускатный, как и крыша; давно не беленные балки над самой головой: посредине – вбитые в земляной пол три столбика – все, что осталось от большого стола, – столешницу и четвертую ногу кто-то выломал и унес. А вот лампу не заметили, маленькая, из зеленого стекла, висит на проржавевшей проволочной подвеске. Под ногами загремела искореженная самоварная труба.
Вот и все. Осматривать больше нечего. Но я еще постоял, вдыхая тленный запах давно остывшей золы и чуть слышный, вездесущий запах полыни, горьковатый, как запах прошедшего, всегда дремлющий под старыми крышами нежилых зданий. Здесь он ближе и ощутимее, чем в залах музеев, специально оборудованных мод жилище прошлого. Здесь живут тени предков, они обступают тебя, и ты на какое-то время ощущаешь и себя участником неведомой жизни.
Так я подумал, почему-то вздыхая в ожидании, когда оживут тени здешних предков, духи-хранители старой жизни. И дождался: они ожили. Это произошло через несколько дней, когда разобрали чудовищную лень и из этого кирпича сложили голландку для обогрева и фундамент под печатную машину и когда печатник Сашка Капаев сварил мучной клейстер, необходимый ему для приправы газетных полос. Ожили тараканы и полезли из всех щелей и сразу как ни в чем не бывало начали жрать закисающий клейстер. Лютые морозы, многолетнюю бескормицу – все они пережили, перенесли, эти грязно-рыжие духи-хранители старого уклада ушедшей жизни.
3
Эту главу можно назвать так: «Как я писал очерк „Первая борозда“». И начать ее придется спозаранку, когда я, отчаянно зевая, вышел из «дома печати».
Молочно-белая от росы степь, неправдоподобная, как остатки прерванного сна, небо унылого цвета застаревших чернильных пятен на конторском столе, желтоватая полоска нерешительного восхода – трудно поверить, будто из всего этого может получиться что-нибудь путное, хотя барометр показывает «ясно» и непоколебимо стоит на своем. Ну что ж, посмотрим.
В безрадостные, предрассветные часы осени вообще трудно верить во что-нибудь. До того все неопределенно и нет такого барометра, который хотя бы намекнул, что там впереди. Я говорю о Тоне, которую решил возненавидеть и забыть. Как будто можно предать забвению то, что тебе ненавистно. Ее взгляд сквозь ресницы, ее пушистые косы. Забыть? А как, если все это неотступно следует за тобой, казнит тебя хуже зубной боли, особенно в тишине и наедине с собой, то есть именно тогда, когда человек совершенно беззащитен.
Осенний, неопределенный рассвет. Я покачиваюсь в седле.
Мне хотелось попасть на стан шестой экономии пораньше, чтобы до начала работы поговорить с ребятами. Потом будет не до разговоров: приедет начальство, соберутся мужики из ближайших сел и хуторов, чтобы посмотреть на работу невиданных машин, начнется суетня, неизбежная при всяком начинании.
До стана шестой экономии около семи километров. Дорогу я знал не очень твердо, хотя бы потому, что никакой дороги еще не было, не успели накатать, но направление мне было известно: точно на восток. Заре навстречу.
Когда до стана оставалось не больше километра – вот только подняться на невысокий бугор, и я на месте, – я увидел человека, который направлялся в мою сторону. Человек этот – женщина. Еще не различая лица, я догадался, что это была Ольга. Некому больше расхаживать по степи в комбинезоне.
И она узнала меня, взмахнула рукой и побежала навстречу.
– Ой, как хорошо, что ты приехал, ребята совсем приуныли. И это спервоначала. А что будет потом?
– А потом привыкнут.
– Нет, ты еще ничего не знаешь. Я ведь наладилась к директору, да вот встретила тебя.
Подняв обветренное, нарумяненное жестким степным ветром лицо, она смотрела на меня встревоженно и растерянно. Сейчас взорвется. Я слез с лошади, и мы пошли рядом к стану.
– Что там у вас?
– Да еще ничего. Ребята бузят, и, я считаю, правильно.
То, что рассказала Ольга, никак не укладывалось в мой очерк, который я намеревался написать, для чего спешил на шестую экономию, боясь пропустить исторический момент. Я уже рисовал себе обыкновенный осенний денек, чистое и ясное небо и пустую, продуваемую всеми ветрами бескрайнюю степь. Земля, не видавшая плуга. Первые пахари, комсомольцы, недавние батраки, ставшие рабочими зерносовхоза, сосредоточенные лица, гордое сознание величия минуты. Именно величия, об этом и очерк. Бывшие батраки делают историю и отлично сознают это. Вот сейчас они ведут первую борозду, которая знаменует собой начало наступления за социализм. Нет, вы только подумайте, дорогие читатели, и вместе с нами прочувствуйте эту особенную минуту.
А вместо этого я услышал, что со вчерашнего дня все герои моего очерка еще ничего не ели, потому что машины и подводы еще не пришли. Какая уж тут первая борозда? Придется писать злую, разоблачительную статью.
– А что Сарбайцев смотрит? – От негодования я даже сразу вспомнил фамилию завэкономией, которая до этого никак не укладывалась в памяти.
– Ночью еще ускакал в город. Вот уже утро, а его нет. С вечера он нам показал участки. Каждому отвел место. Ребята и про сон позабыли, так готовились к этому дню. Ты только подумай, какая обида: мужики придут смотреть, как тракторы пашут, и увидят – голодные трактористы под тракторами спят. Дай мне коня, поеду к Ладыгину.
– Зачем к Ладыгину?
– Пусть он их, вредителей этих, прижмет. Дай коня!
– Нет, – я вырвал повод из ее руки. – Ты что? Тебе же на головном первую борозду вести.
– Какая еще борозда без керосина?
– На два часа, говоришь, хватит?
– Ну, я не знаю. Ребята говорят…
– Поехали на стан.
Я снова в седле, Ольга примостилась за моей спиной, легко и горячо дышит мне в затылок. Я спросил для разрядки:
– Как ты живешь?
Она удивилась:
– О! Давно ли ты меня видел? Дня три, поди-ка, прошло.
– У нас каждый день что год, – вывернулся я.
– Это так. – Она засмеялась. – Видишь, как живу весело? Нет, правда. Одна я, девка, на всю степь. Чего мне не жить? Первая красавица. Что ни день, то новые сваты.
– Наши ребята?
– А кто же еще?
– Раньше я что-то не замечал.
– Раньше. Ты же сказал: день, как год. Помнишь, какие они были, наши ребята, раньше? Лапотные души. От всего ошалелые. А потом осмотрелись, все поняли. Они ведь сообразительные. Ну, а теперь, как в родимую степь вернулись, да на таких машинах, все и поднялись, и расцвели, как после дождичка. И сразу вспомнили, что они – мужики. И загордились – не подходи… Вот и наш стан. Приехали.
Я увидел три большие палатки неподалеку от степной речонки. Тут же дощатый сарай, в котором временно должны разместиться кухня и столовая. Место, особенно сейчас, в это осеннее утро, показалось мне очень открытым и безнадежно пустым, если не считать извилистой речонки, негусто поросшей по берегам шелюгой, с которой уже срывались и падали в прозрачную водичку длинные, как золотые рыбки, листья.
Что, по-моему, оживляло этот унылый пейзаж, так это, конечно, наши «катеньки». Они стояли развернутым строем, голубые, как небо.
– Вот гады! – сказала Ольга за моей спиной про тех, кто обрек эту силищу на бездействие.
В эту минуту я не знал, кто я – газетчик или тракторист. Мне одинаково, до дрожи в руках, хотелось рвануть могучую машину в этот пустой простор, по целине, и так же хотелось скорее засесть за очерк. Вот он, я его вижу, как если бы он уже был написан. И я не ощущал никакой разницы в этих двух, совсем не схожих делах, тем более что, для того чтобы их осуществить, надо было одно и то же: привести в движение этот стальной машинный строй. Короче говоря, надо организовать очерк в самом первоначальном смысле этого слова. Организовать. А для этого надо поработать.
Я ответил Ольге и своим мыслям:
– «Дрянь пока что мало поредела, дела много, только поспевай, жизнь сначала надо переделать, переделав, можно воспевать!»
– Правильно! – сказала Ольга. – Хорошо, правильно сказал.
– Это Маяковский сказал.
– Кто?
– Потом расскажу. Видишь, ребята забегали. Нас увидели.
– Очень красиво, когда все в синем. Здорово, правда? Вот бы только обувку нам подкинули. Гаврик, смотри-ка, так и бегает в своих поршнях. Да и все чуть ли не босиком.
4
Очерк я все-таки написал, но с учетом тех поправок, которые внесла жизнь, а надо сказать, что поправки она начала подкидывать еще до того, как я приехал на стан.
Жизнь, если ей дать волю, не поскупится на выдумки и такое выкинет, что потом и не расхлебаешь. Если дать волю или, выражаясь газетным языком, пустить дело на самотек.
Четко, по-военному отдав все распоряжения, распределив обязанности и наметив, кому когда выступать и что делать, Ладыгин на этом не успокоился. Вчера вечером он проверил: машины в полной боевой исправности, трактористы и все рабочие экономии знают свои места. Вечером должна прибыть кухня и машина с продуктами, а к утру цистерны с горючим. Все это уже отправлено городской экспедиционной базой под командованием экспедитора Грачевского.
Выслушав эти сообщения, Ладыгин велел Сарбайцеву вернуться в экономию и еще раз все проверить и подготовить к началу работы. Демин был отправлен навстречу Грачевскому, которому Ладыгин не особенно доверял: «Черт его знает, расторопный он или просто суетливый и уж очень уважает объективные причины».
Сам Ладыгин к объективным причинам относился нетерпимо, как к замаскированному жульничеству. Поэтому Грачевский всегда был у него на подозрении.
Поздно ночью приехал Сарбайцев. Квадратные окошечки палаток бледно светились. В сарае тоже виден свет. Он понял – кухня не приехала, ребята легли спать голодные, и это накануне решающего дня. Обнадеживающее начало, нечего сказать! Встревоженный, он открыл дверь сарая. Над столом висел круглый фонарь «летучая мышь», освещая безнадежно пустынные и девственно чистые доски столешницы, и только в самом конце стола лежала чья-то лысеющая голова, бессильно склоненная на руки. Агроном или конюх? Двое только и есть лысеющих, всем остальным, включая самого Сарбайцева, до этого еще далеко. Услышав шаги, голова поднялась. Агроном. Он спросил:
– Что будем делать? – и с протяжным стоном зевнул.
– Будем ждать, – ответил Сарбайцев, все еще разглядывая доски стола. Глаза его остро выглядывали из-под красных, набрякших от бессонницы век.
– Закурить есть? Ребята весь табак выкурили.
– Как они? – спросил Сарбайцев, бросая кисет на стол и сам усаживаясь напротив агронома.
– Ну как… – пожал плечами агроном.
Сарбайцев понял всю никчемность своего вопроса и больше уже ни о чем не спрашивал. Выкурив самокрутку в полном молчании, он попросил агронома разыскать конюха и сказать ему, чтобы оседлал другого коня. Агроном вышел. Когда он вернулся, Сарбайцев спал на скамейке, подложив под голову свою брезентовую полевую сумку. Оттопыривая губы, он шумно дышал в черные усы, и они шевелились, как живые.
Проснувшись, он зябко и сильно потянулся – ночь была прохладная, – потопал одеревеневшими от сна ногами, встряхнулся и резко встал.
– Дух вон, кишки на телефон!
– Чего? – спросил агроном.
– Экспедитор – сукин кот, – пояснил Сарбайцев и уже в седле отдал последние распоряжения агроному на тот случай, если к утру не вернется.
Но, как потом оказалось, виноват тут был не только экспедитор. Он как раз сделал все, что мог: получил продукты и кухонное оборудование, погрузил их на пять пароконных фургонов и отправил под надзором поварихи Евдокии Егоровны, которая давно уже была его любовницей, и он стремился от нее освободиться, но боялся об этом заикнуться. Несмотря на это, она все еще пользовалась некоторым его доверием. Она была женщина решительная, властная и в то же время очень добрая. Полное ее лицо украшали темные и влажно поблескивающие, как чернослив, глаза, глубокие ямочки на очень румяных, слегка увядших щеках и черные усики по краям пухлых младенческих губ.
Возчики – тоже народ проверенный. Они уже не первый день работают в зерносовхозе, им и самим было интересно добраться до экономии засветло. Но обстоятельства сложились так, что все-таки виноватым оказался именно экспедитор.
Выехали они после полудня и к двум часам добрались до первого хутора, как раз на полпути, и здесь решили покормить лошадей и самим подкормиться. У одного из возчиков оказался на хуторе приятель, который сейчас же затащил всех в хату. Евдокия Егоровна осталась при обозе. Через полчаса, когда надо было ехать, оказалось, что возчики хватили самогона, но они уверили повариху, что это все пустяки, что они мужики понимающие, не первый день работают в совхозе и все будет как нельзя лучше.
А еще через полчаса они начали колотить себя кулаками в грудь, пытаясь доказать свое мужское превосходство. Этого она не стерпела. Хватая возчиков то за волосы, то за бороды, показала им, что шуток она не понимает. Может быть, ей и не удалось бы подавить этот бунт, но на помощь пришла хозяйка хаты, женщина тоже решительная.
Они вдвоем загнали возчиков на подводы, и те сразу же уснули. Евдокия Егоровна повела караван через степь, как ей сказала хозяйка: «Сначала все по дороге до той вон вербочки, а там возьмешь вправо, да все вдоль оврага, вдоль оврага, прямо так и упрешься в речку, тут тебе и твоя экономия».
Конечно, она заблудилась и сама не заметила, как очутилась в овраге, а пока будила мужиков и приводила их в нормальное состояние, подошел вечер. Вздрагивая от похмельного озноба, мужики соображали, куда их занесло, но так и не выяснили. Тогда они начали во всем обвинять Евдокию Егоровну, которая если бы сообразила, то спокойно сидела бы в хуторе да ждала, когда они сами проснутся. Тогда бы все было хорошо. А теперь она осрамила их перед товарищем Грачевским.
Но Евдокия Егоровна тоже не молчала, и так как в системе общественного питания она работала не один год, то какие-то пятеро мужиков для нее не задача. Забила их словами так, что они поняли: дело их пропащее.
В тот же день, но уже к вечеру, вышли из города два трактора: один тащил в прицепе цистерну с горючим, другой – платформу, груженную бочками с маслом. С этим караваном поехал сам Грачевский. Они благополучно доехали до оврага, через который переезжали уже много раз, и тут засели. По дну оврага протекал ручеек, на который никто и внимания не обращал, так он был незначителен. Его просто не замечали. Еще утром здесь спокойно прошла колонна тяжелых катерпиллеров. Это тракторы своими гусеницами размесили землю, образовав глубокую выемку, которая за день так напиталась водой, что получилась глинистая, засасывающая ловушка. Все сначала подумали, что дорогу испортили тракторы, но ведь конный обоз проехал спустя несколько часов после них, и возчики ничего не заметили. Тогда стало ясно, что тут поработали чьи-то преступные руки.
Бились до полуночи, вытаскивая тяжелые машины. Два тракториста и Грачевский. В полночь приехал Демин. Позвали мужиков из ближайшего села и с их помощью вытащили тракторы. Все вымокли, вывалялись в грязи. Пришлось остановиться в селе, чтобы обсушиться и хоть немного унять дрожь, которая колотила их всех, и только к утру удалось выехать на экономию.