Текст книги "Берендеево царство"
Автор книги: Лев Правдин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)
Но, будучи человеком честным, он никогда не уверял, что он прочитал книгу, но осторожно и обтекаемо говорил: «познакомился» с книгой.
И вот он слушает Сашку с таким жертвенным умилением и с таким вниманием, что становится неприятно.
Я прислушался и услыхал:
И когда пылил в глаза
Дождь нагим березам,
Я с отцом избенки зад
Завалил навозом.
Противно смотреть, как Потап мается, слушая стихи. И для чего он это терпит? Почему просто не выгонит Сашку? Неужели он не понимает, что это никакие не стихи? Скорей всего не понимает, потому что, когда наступает тишина, он еще больше начинает маяться и, не зная, что сказать, беспомощно мычит и глубокомысленно скоблит где-то за ухом, потом чешет переносицу и все повторяет:
– М-да, конечно, ты еще подработай… М-да…
Тошно слушать. Тогда я ударяю по Сашкиной поэзии туповатым, но проверенным оружием:
– Ты куда нас нацеливаешь этим своим стишком? Навоз надо на поля вывозить, урожай поднимать, а ты его к своей единоличной избенке.
– Это поэтический поиск, образ, – обороняется Сашка, – нагие березы, избенка. А дальше у меня поворот будет на обобществление и вообще…
– Все равно. Образ должен играть на нас, а он у тебя сермяжный…
Я говорю заведомую ерунду, никакого отношения к литературе не имеющую, но ведь и Сашкины стихи тоже не поэзия.
Но Потап внимательно слушает и потом сочувственно произносит:
– Да…
И мне делается неловко за то, что, сам того не желая, вместе с Сашкой обманываю Потапа, который и Сашкикы стихи принимает за поэзию, и мои слова за критику.
– В общем, навалил ты тут, Сашка, навозу, – говорю я и отдаю ему прочитанную полосу. – Отнеси Авдеичу, а сам нажимай. Если сегодня опять опоздаешь, на ячейке обсудим, будет тебе поэтический поиск.
12
Когда он ушел, Потап сказал:
– Больно ты горяч.
– А ты знаешь, – сказал я, – за его стихи один редактор слетел, а другой схлопотал предупреждение.
– Знаю. Так я их и не печатаю.
– Буза это, а не стихи. А ты все ему прощаешь.
– Они, поэты, понимаешь, все с бусорью. Они, понимаешь, чокнутые. А стихи пишут! Как это у них в башке проворачивается, черт их знает? Ты вот девять классов кончил, а стихи не можешь. Таланту не хватает?
На этот вопрос я не хочу отвечать. Стихи я писал и даже печатал в газете, о чем вспоминаю с досадой, потому что стихи были плохие. Не лучше Сашкиных. Но Потап решил, что он припер меня к стенке.
– То-то. – Он постучал по столу длинным и тонким, как карандаш, пальцем. – А он, учти, деревенский парень. Из батраков.
Это не совсем верно. Сашкин отец был учителем, и когда умер, то Сашку взял на воспитание сельский дьякон. В пятнадцать лет Сашка был высок и силен, как взрослый парень. Да к тому же круглый сирота, человек беззащитный, а дьякону такой и нужен. Не воспитанник, а батрак. Через год Сашка сбежал от своего воспитателя. Так что с этой стороны все у него обстояло вполне благополучно. Батрак, рабочий и в то же время поэт. Чего еще надо?
Я понимаю, что Потап всерьез считает Сашку поэтом только за то, что тот пишет стихи. Какие – ему все равно, потому что он ничего в этом не понимает. И не скрывает этого. Но на всякий случай не хочет обострять отношений – поэтов у нас принято уважать. Вот он и мыкается с ним и даже прощает задержку газеты.
А меня он считает своим братом-газетчиком, которому ничего не прощается. И сейчас, вспомнив какой-то мой грех, Потап вдруг нахмурился. Я в это время сдирал с разгоряченного тела мокрую от пота рубашку и не сразу заметил, что он перешел в наступление.
Карающим жестом он уставил в мою сторону длинный палец и спросил:
– Ты почему мне ничего не сказал, что трактористы с курсов бегут?
– Кто бежит? Только один и сбежал…
Потап не дал мне договорить. Другая рука с вытянутым пальцем метнулась куда-то вверх:
– Один! А ты будешь ждать массового бегства?
– Да я только что узнал…
– Мы кто? Газетчики или барахло? Мы должны раньше всех узнавать. Он только еще бежать задумал, а тебе уже должно быть все известно. А я – редактор газеты – узнаю все не от своего аппарата, а мне сообщают в райкоме.
Он всегда как распалится, то называет меня «аппаратом», как будто у него в подчинении целая армия газетчиков.
А мне очень неловко выслушивать его обвинения в полуголом виде, мне хочется умыться, надеть чистую рубашку и поговорить как следует, тем более что он высказывает верные мысли: газетчик должен идти впереди событий.
Мысль не новая, но отраднее выслушивать хоть старые, но верные мысли.
– И должен придавать всякому событию политическую оценку.
Ну уж это он загнул, ничего политического в Семкином бегстве я не усматриваю.
– Просто испугался и сбежал, – говорю я.
Потап посмотрел на меня с сожалением. Гулко постукивая костлявым пальцем по столу, он проговорил:
– Запомни: испугаться в революционном деле – значит изменить ему. А бегство с решающего участка равно предательству, которое на руку нашему злейшему классовому врагу.
Точно и четко, как в передовице, и ничего не возразишь по существу. Все правильно: нельзя поддаваться страху или сомневаться. Нельзя. И я никогда бы не простил себе этого. Но в то же время все это как-то не подходило к Семену Павлушкину. Или, вернее, он не подходил под эту жесткую, хотя и несомненно справедливую формулу.
Я стоял полуголый, пот и пыль пощипывали плечи, спину, грудь.
– Вот в таком разрезе и напишешь об этом деле, – приказал Потап, – в следующий же номер.
Тогда я наскоро, больше для самого себя, чем для Потапа, повторил то, что недавно узнал от Яблочкина про Семена Павлушкина. Можно ли такого человека считать пособником классового врага? Не задумываясь, Потап поучающе разъяснил:
– Прежние заслуги не принимаются в расчет. Они, если хочешь знать, даже усугубляют проступок. Ударить надо со всей силой, чтобы другие призадумались!
– А если он – мой товарищ?
– Какое это имеет значение?
– Допустим, Павлушкин – мой товарищ, я с ним поговорю по душам, и он все поймет. Больше пользы будет.
Потап с сожалением посмотрел на меня:
– Интеллигентская размазня. По душам, хм… Брось ты это, чувствительность эту. – Длинный палец уперся в мою обнаженную грудь. – Когда дело идет о событии политического порядка, то всякие личные антимонии надо забыть. Понял?
– Ладно, – устало сказал я, – пойду умоюсь.
За шкафом стоял умывальник, роскошно облицованный пожелтевшим мрамором. От теплой воды пахло ржавчиной. Умываться |было противно, но я все-таки мылся до тех пор, пока не кончилась рода. Мне стало легче дышать, как будто вместе с пылью я смыл и оцепенение, в которое вогнал меня Потап своими правильными словами.
И я твердо решил, что писать про Павлушкина я не буду ни в каком разрезе.
ГЛАВА ВТОРАЯОЛЬГА
1
Из окна своего номера я увидел Ольгу. Она вышла из столовой на крыльцо и оглянулась тревожно и рассеянно. Кого она ждет?
Мне захотелось сказать ей о письме, которое я сегодня получил из комсомольской газеты от секретаря редакции, моего друга Кольки Бураева, так как то, что он мне писал, имело к Ольге самое прямое отношение: «Твоя „Первая трактористка“ – это здорово, что надо! Она и в самом деле так хороша или только в очерке?»
Если бы он только увидал Ольгу, то не задавал бы таких дурацких вопросов. Я часто думаю, что секретарей редакций делают из какого-то особого надежного изоляционного материала, через который с трудом пробивается живая мысль. Мне бы очень хотелось, чтобы Колька увидел Ольгу и именно сейчас. Даже отсюда, издали, со второго этажа видно, какая она стремительная и вместе с тем сдержанная. Она особенная. Не красавица, нет, и не очень приветливая, но мне всегда при встрече хочется перекинуться с ней хоть одним словом. И не только мне. Ее даже на улице останавливают совершенно незнакомые люди только для того, чтобы поговорить.
Закончилось время ужина. Трактористы и все столующиеся ушли. В столовой районные прожигатели жизни пьют пиво и галдят под баян в табачном дыму.
Все ушли, а она стоит в своем праздничном наряде – черная юбка клеш, тонко затянутая в талии, серая клетчатая кофточка с квадратным вырезом и желтые на шнурках туфли. Так она одевается, только когда идет гулять или в кино. Стоит, смотрит по сторонам рассеянным взглядом.
Перевесившись через подоконник, я спросил, что она тут делает.
Она подняла бронзовое лицо:
– Жду вот…
– Кого?
– А хоть кого. – Она сморщилась от боли. – Слушай, у тебя там молотка нет? Дурак сапожник – с места двинуться нельзя – вот такой гвоздь загнал!
– Сейчас чего-нибудь поищу.
Молотка, конечно, у меня не водилось, но в печную дверцу была ввинчена чугунная ручка, которой мне уже приходилось пользоваться. Когда я выбежал из гостиницы, Ольга стояла, поджав ногу и размахивая туфлей.
– В деревне я бы не задумалась. А тут город, босая не побежишь.
Гвоздь был укрощен. Ольга сказала:
– Спасибо тебе, выручил.
И мы оба помолчали под какую-то залихватскую музыку из столовой. Я думал, что она сейчас уйдет – не зря же так разоделась, – но она стояла и чуть-чуть покачивалась под звуки баяна.
Тогда я вынул письмо из кармана.
– Вот тут про тебя. – И прочитал ей то, что было про нее.
Она прослушала, и нежная, растерянная улыбка тронула ее губы. Я знал, что так она улыбается, когда бывает смущена, и что сейчас она скажет что-нибудь резкое. Так ей легче было все поставить на свои места.
И мне надо было опередить ее.
– Пойдем в «Триумф», – как мог развязнее предложил я. – Или хочешь, так погуляем.
Я лихо закинул печную ручку в свое окно.
Но она все еще продолжала улыбаться совсем уж не свойственной ей долгой мечтательной улыбкой, как будто разглядывая что-то, видимое только ей одной.
– Пойдем, – ответила она, – у меня сегодня такая отчего-то тоска…
Мы спустились с гостиничного крыльца и пошли через площадь, где остывала прокаленная за день пыль, мимо церкви, на главную улицу, которая совсем недавно была названа Красноармейской.
Ольга по дороге спросила:
– А разве тоска всегда отчего-нибудь?
– Должна же быть причина.
– А у меня бабья тоска, беспричинная. – Она вздохнула и легко рассмеялась. – Я стояла сейчас и думала: «Хоть бы кто меня пожалел». А вот ты и подошел со своей радостью.
На городок наплывал мутноватый вечер, какой настает после знойного ветреного дня. Целый день из степи налетали шалые смерчи, мельчайшие пылинки с нудным постоянством остренько царапали стекла окон. А к вечеру все стихло, стало легче дышать, и появилась надежда на ночную прохладу.
В кино мы не попали. У «Триумфа» в прозрачном зеленоватом свете густо роилась молодежь, и над головами из освещенной витрины пленительно улыбался ослепительный Дуглас. Улыбался он так вот уже две недели, а билетов все равно не достанешь.
Я сказал, что это очень много для «Багдадского вора» и для нашего городка и что если вдруг потушить все огни, то, наверное, зубы Дугласа все равно будут светиться в темноте. Все это я болтал только для того, чтобы Ольга не подумала, будто меня очень уж тянет на этот совершенно безыдейный фильм.
В кинотеатре «Грезы» шла какая-то «Настоящая красавица». Тоже, должно быть, что-то сомнительное, судя по зазывному названию. А Ольга сказала:
– Это про корову. Я на это уже налетела. Судьба нам – так гулять.
Пошли гулять так. Постояли на углу около здания райисполкома, пышно украшенного лепными завитками и красотками с прямыми греческими носами. Тускло светилось большое овальное окно. Здание казалось нам великолепным памятником старины, и мимо него мы прошли в почтительном молчании.
Ольга проговорила:
– Духота, сил нет…
Я предложил:
– Пойдем в сад.
Мы шли по длинной Первомайской улице. У ворот, как в деревне, сидели отяжелевшие от зноя люди, лениво переговаривались приглушенными голосами. Ольга положила руку на мое плечо. Как в деревне…
– У меня любовь, – протяжно и утомленно сказала она, – такая любовь была.
2
Я только что узнал, какая бывает любовь. Об этом мне рассказала Ольга в городском саду на скамейке среди лип, припудренных пылью. Уже повеяло прохладой, и река Самарка лениво выбрасывала на песчаные отмели тепловатые неторопливые волны, тронутые ковыльной сединой лунного света.
Рассказала, как она полюбила Ваню Зимина.
Он был веселый, гулевой парень, один сын в семье. И ему все позволялось и прощалось. И даже отец его не притеснял, хотя строгий был. Все в селе его побаивались.
Ваня – наследник, продолжатель рода, ему – все. Но и с него спрашивалось полной мерой. Работал он со всеми наравне. А работы хватало – хозяйство большое. Двух батраков держали годовых, а на сенокос и на уборку нанимали отдельно.
Его отец – Василий Ипатыч – людей не обижал, кормил хорошо и расплачивался так, что никто от него обиды не уносил. Но лишнего тоже не давал.
Он был похож на учителя или на агронома: ростом невелик, бородка с ладонь, ровно подстриженная, твердая и круглая, как черенок у нового веника, говорил негромко и покашливал для солидности.
Никто на него не обижался, но и не любил никто. А он как будто и не замечал этого равнодушия окружающих, со всеми держался ровно и своими словами и поступками старался подчеркнуть, что все люди для него равны.
Поутру он поднимался раньше всех. Когда Ольга пробегала через двор с подойником и полотенцем, хозяин уже стоял под навесом и что-нибудь делал. Он всегда был чем-нибудь занят.
– Здравствуйте, Василь Ипатыч, – говорила она на бегу, задыхаясь и поеживаясь спросонок.
– Ага, – откликался он, – и ты здорова будь.
Ей поскорее хотелось скрыться в стайке, где стоят коровы, потому что она знала, что хозяин стоит и смотрит я спину. Хотелось обернуться и спросить, что ему надо, но еще больше хотелось поскорее скрыться от долгого и тяжелого взгляда.
Он и всех так провожал, как выталкивал.
Только жена, все еще красивая и нестарая баба, одна его не боялась, наверное потому, что вышла за него по любви и знала, что он тоже ее любит. Это было не совсем обычно в деревне, где женились, любви не спрашивая. А если и любили, то в трудах да заботах скоро забывали об этом.
Она одна ничуть не боялась мужа и при всех, не стесняясь, говорила:
– Ой, да что ты меня-то вослед разглядываешь? Ну прямо как по спине на ледянке проехал!
3
Завтракали по-летнему, прямо во дворе. У саманной мазанки-кухни постелили белую башкирскую кошму, а на нее скатерть. Все уселись вокруг: и батраки, и хозяева, и нанятые на посадку картофеля три бабы. Ели все из одной миски густой пшенный кулеш, заправленный бараниной и луком. Потом ели кашу и запивали молоком.
Солнце заглянуло через крышу. На улице улеглась пыль, поднятая стадом.
Иван ел лениво, все еще никак не мог проснуться и, чтобы отец не заметил, как он не может справиться с зевотой, прикрывал рот ложкой с кашей и поеживался, стараясь унять сонную дрожь.
– Ложку побереги, клацнешь зубами да откусишь, – без улыбки проговорил отец.
Из-под нечесаного русого чуба Иван покосился в сторону и промолчал.
– Гуляй, гуляй, – продолжал отец, – да поглядывай, чтобы обиды от нас никому не было. А то я кой-чего замечаю: есть девки безответные, безотцовские. Вот и смотри…
Ольга поперхнулась молоком, залила кофту на груди. Это про нее. Про нее говорит Василий Ипатыч. А ей думалось, что никто еще не знает, потому что и сама себе она боялась признаться и даже подумать боялась. На Ивана многие засматривались, и даже богатенькие, так куда же ей до них.
Она так думала потому, что и сама еще не знала всей силы, своей красоты. Да ей и не до того было. Ольга как-то вдруг расцвела, в один день – или от любви, или просто время ее подошло. Должно быть, и то и другое.
Она старалась даже взглядом не выдавать первой своей девичьей сердечной напасти. И нельзя этого, и не надо. А сама думала: «Мало ли что понравился парень, это мое дело, и никому этого знать не надо, а ему самому и подавно».
А он как раз и узнал. Ольга подумала, что она сама выдала себя со всеми своими чувствами. Ей и в голову не приходило, что никаких чувств он не заметил, он просто увидал, какая она красивая, эта девчонка-батрачка. А раньше ничего и не замечал и только покрикивал на нее по-хозяйски.
Он и сам не мог понять, с чего это вдруг оробел, сделав такое открытие. Ведь девка же…
Заметив Ольгино смущение, Василий Ипатыч нахмурился:
– А ты от него подальше, слышишь, Ольга, что говорю?
Стряхивая с кофты молочные брызги, Ольга возмущенно проговорила:
– Да я на него и не смотрю! На вашего, на Ивана. Вот еще!
И обиженно тыча в сторону локтями, – начала завязывать платок, опуская его пониже, чтобы скрыть пылающее лицо.
– Вот так, – не то кашлянул, не то засмеялся Василий Ипатыч. – А если что, хлещи его по чему ни попало. Вот при всех сказано. Я велю. Слышишь, Ванька? А я еще от себя добавлю.
Иван хмуро молчал. Отец ухватил его за нечесаный чуб и сильно потянул книзу, как бы заставляя склониться перед отцовской волей.
– Да будет тебе, – вступилась жена, приглаживая голову сына. – Ольгунька у нас сама не дура, с малолетства у нас в доме…
И вдруг замолкла, как будто впервые увидела Ольгу. Какая она выросла ладная да красивая и как она от смущения вся всколыхнулась, вспыхнула, будто огнем занялась.
Увидела и от смутной материнской тревоги растеряла все слова.
4
Всегда Ольгу хвалили за усердие в работе, за силу и ловкость. Даже за характер хвалили: «Кто ее обидит, сам тому не рад будет, это уж, милые мои, ей от отца такое приданое».
А красоты ее никто не замечал. И сама она не думала об этом. Может быть, и вздыхала иногда, глядя на сельских красоток, но в семье пятеро, а работников – две бабы. Огород вспахать – и то у хозяина лошадь выпрашивать надо, а потом за эту услугу хозяин не меньше как с пары лошадей спросит.
Где уж тут о красоте думать?
Она и не думала – люди подсказали. И первый Иван. Он даже и не говорил ничего, он просто неожиданно притих. Такой уверенный в своей неотразимой силе девичий победитель притих перед батрачкой, которую прежде и за девку-то не считал.
Она вначале растерялась, испугалась даже. Все было бы понятно, если бы Иван стал к ней приставать, ловить ее в темных углах, заигрывать со всей простотой и откровенностью здорового пария. Все понятно: какой же он парень, если на девок не глядит.
Это бы все она поняла и знала бы, как ответить и что сделать. Не растерялась бы. Рука у нее, слава богу, не легкая.
А он – веселый, гулевой – молчит перед ней и так хмурится, как будто только сейчас проснулся. Она не знала, что и подумать, не привыкла еще к тому, чтобы перед ней смирялись, и, наверное, не скоро бы догадалась, если бы не сегодняшний этот разговор за завтраком.
И даже не столько сам разговор, а то, как посмотрела на нее хозяйка, а главное, как она вдруг умолкла, будто впервые встретилась с Ольгой. Посмотрела, будто на незнакомку, от которой неизвестно еще чего можно ждать.
5
Она сказала мужу:
– Не нужно нам такую работницу.
Сын выводил из конюшни лошадей и по-прежнему ни на кого не смотрел. Посреди двора стояли две телеги, груженные мешками с семенным картофелем. На третью подводу, где тускло поблескивали лемеха сабанов – легких плужков, – Ольга поставила лагун с водой и заботливо укрывала его сеном.
– Ну и дура, – проворчал хозяин, – а какую тебе надо?
Жена, убирая посуду, недовольно проговорила:
– Твоя правда: с глаз прогнать легко, а если в сердце завязнет…
Он махнул рукой:
– Эх! Мелешь чего не надо. Сердце? Девка отцовской породы, ее не запугаешь. Ты с ней по-хорошему. Оглаживай, а то взбрыкнет, а по теперешнему времени нам этого не надо. Гришка Яблочкин на нас опасно взглядывает, и уж давно…
– Гришка? Это босый-голый? А ему что?
– Босый. Смотри, как бы он мои чесанки не обул…
Работник отворил ворота. На первой телеге выехал Иван. Он сильно натянул вожжи, и конь, выгнув шею, рысью вынесся на дорогу.
– Не дури! – крикнул отец, но Иван его не услышал.
– Поехали, хозяин, – позвал работник.
– Езжайте. Я вот с Ольгунькой.
По селу ехали молча, но Ольга все время ждала, что Василий Ипатыч снова заговорит, и замирала так, как будто он смотрел ей в спину своим долгим, тяжелым взглядом.
А потом собралась с духом и украдкой выглянула из-под белого платка: нет, не смотрит. Сидит, нахохлился, одну ногу упер в передок, другую свесил. Он еще как только выехали, взял у нее вожжи, но лошадь не погоняет, не торопится, сейчас заговорит.
А он все молчит, надвинув кепку на нос и уткнувшись крепкой, как черенок у веника, бородкой в грудь. Уж не заснул ли?
Переехали старицу, из которой недавно ушла полая вода и кое-где уже растрескалась илистая земля. А он все молчит. И только когда стали взбираться на сырт, Василий Ипатыч вдруг ожил, дернул вожжами, погоняя лошадь по отлогому склону.
И сразу заговорил бодрым, веселым голосом:
– Ты на меня не обижайся. Не надо. Ваньку ты нашего знаешь: какую хочешь голову заморочит. Ну, пусть поиграет до осени. А там женим. Я тебе говорю, чтобы ты от него подальше. Разнежиться разве долго? А ты девка хоть и сурьезная…
Слушать дальше у Ольги не хватило терпения.
– Я вашего Ивана не приманиваю.
– Да тебе и не надо, он сам видишь какой? Без приманки в капкан лезет.
– Вот ему и говорите.
– А ты не взбрыкивай. – Василий Ипатыч еще больше ушел под широкую свою кепку и, усмехаясь, помолчал. Это теперь очень полезно – перемолчать. Было время, когда он с такой и говорить-то не снизошел бы. Опозорил бы на все село и прогнал. Ох, было время, да сплыло… Ох…
Он не удержался и вздохнул. А чтобы она ничего не успела подумать, не проникла в его горькие и опасные мысли, сказал с сожалением:
– А я ведь, тебя оберегая, говорю. Ты у нас в доме выросла, на глазах.
– Все я помню, – с неожиданной жестокостью проговорила Ольга, и в этом ему послышалось даже что-то угрожающее.
– В ячейку еще не вступила? – спросил он как мог проще и доброжелательнее.
– Нет еще.
– А что так? Гришка не сагитировал?
Она не ответила, но и сама вздохнула так трудно, что Василий Ипатыч со свойственной ему проницательностью заподозрил, что здесь у Ольги вышла какая-то неувязка.
Но раздумывать было уже некогда, впереди заблестели хитрые петли степной речушки Ток, местами поросшей густой уремой, по-весеннему буйно зеленеющими черноталом и черемухой. Кое-где возвышались отдельные березы и даже целые березовые рощи.
Вот и поле, вспаханное под картошку.
6
Вечером Ольга встретила Гришу Яблочкина. Уже темнело, когда она возвращалась домой, и не сразу узнала, кто это сидит у ворот.
– А я тебя жду.
– Вот как. Мог бы и не дождаться.
– Что поздно? Все уж давно дома.
– Говорю, могла бы и не прийти: Зиминчиха ночевать оставляла очень настойчиво.
– Мало ты на них батрачишь…
– Не в том дело. – Ольга сладко зевнула.
– А в чем же?
– Какой у тебя ко мне разговор? Если долгий, то я тут же засну. Ну-ка подвинься, я сяду.
Она села и сейчас же поняла, что устала и что больше всего на свете ей хочется спать. А устала совсем не от работы, к этому ей не привыкать: она и не помнит того дня, когда бы не уставала. Ольгу утомили все эти разговоры, подозрения, взгляды. И в хозяйском доме, и в поле она чувствовала, как на нее смотрят. На нее и на Ивана. Для того Василий Ипатыч и завел утренний разговор при всех: пусть все знают, все подсматривают, не прорвется ли как-нибудь недозволенная любовь.
Любовь! Ольге показалось, будто она задремала и в ту самую тихую минуту, когда отдыхает душа, кто-то, а может быть, даже и она сама, громко сказал это слово. И сразу проснулась. Проснулась и, еще ни в чем не разбираясь, всем своим существом вдруг поняла, что любит Ивана. Что вся тяжесть прошедшего дня – разговоры, подозрения, косые взгляды и прямые намеки – сделали это чудо.
Угнетенные тяжелым вниманием окружающих, они сразу все сказали и обо всем договорились без слов, одними только взглядами. Всякое угнетение объединяет тех, на кого оно направлено. Не случись утреннего разговора за завтраком, любовь не вспыхнула бы так сразу и не пришло бы это чувство тайного сговора, буйное и сладкое, как черемуховый цвет.
Ольге так и представилась ее любовь: среди весны, когда уже, кажется, прочно установилось мягкое, ласковое тепло, внезапно от реки потянет холодом да еще с вечера зарядит по-осеннему колючий дождь и по запотевшим стеклам пробегут черные потоки. А утром выйдешь на сырое крыльцо и замрешь: блестит седая росная трава, солнышко только выкатилось, а уже по всем крышам потек голубоватый пар и поплыли сладкие, медовые запахи. Черемуха зацвела.
По всем палисадникам и огородам, по уремам и оврагам цветет черемуха. Теперь уж весна безостановочно пошла на долгое знойное лето. Все это знают и ждут, чтобы скорее ударило холодом из последних сил – так уж заведено в природе. А в любви?
Вот на этом месте Ольга проснулась и сразу же оглянулась на Гришу, чтобы узнать, сказала она про любовь или это в ней сказалось? Ох, слава богу, нет! Вот как напугалась, даже сердце зашлось. От любви или от страха? И так застучало, что она почувствовала томительную тяжесть в груди.
– Какой же у тебя разговор? – спросила она, нарочно позевывая, чтобы успокоить волнение.
Гриша выпрямился, и тогда стало заметно, какой он молоденький парнишка и как по-ребячьи беззащитен. Ей захотелось приласкать его, пожалеть. Никогда Ольга и не думала о его годах, да и он сам тоже не думал. Вырос при отце, но семья была большая и бедная. В такой семье в ребятишках не долго бегают. С десяти лет уже и мужик, и спрос с него, как с мужика.
К этому он так привык, что, когда стал секретарем комсомольской ячейки, все делал по-мужичьи слаженно и хозяйственно.
А на ласку-то он неподатлив, не привык, да и сам характером не ласков, его, как ежа, не погладишь.
– Хотим поставить тебя делегаткой в женотдел, – сказал он.
Ничего сразу не поняв, Ольга рассмеялась:
– О, кто это придумал?
Не обращая внимания на ее смех, он степенно доложил:
– Сегодня приезжала из волости заведующая женотделом, спрашивала, которая в нашем селе самая боевая и желательно из батрачек.
– Я не согласна и не смогу.
– Сможешь.
– Какая из меня делегатка? Кто меня слушать станет? Тут надо кто с авторитетом, а я и читать-то позабыла. И не уговаривай, и не буду, и все…
Зевая и потягиваясь, чтобы выразить полное презрение к бестолковым ее речам, Гриша равнодушно сказал:
– А я к тебе не сватом пришел и не уговаривать. Не очень-то покрикивай… – И пошел ладонью рубить перед самым ее носом: – Вот будет собрание и там постановят. А еще наши женщины посмотрят, оправдаешь ты или нет. Пока только комсомольская ячейка за тебя, поскольку у нас в ячейке одни парни.
– А я беспартийная, меня нельзя выбирать.
Тогда он спросил как о деле отчасти решенном:
– Почему заявление не подаешь?
– Успею еще.
– Давай сразу.
– Прямо сейчас вот…
– Можно утром. У нас в ячейке одни ребята. Все вы, девки, друг на дружку смотрите, раскачиваетесь. А тебе, понимаешь, пример показать надо, как дочке зверски замученного кулацкими бандитами.
– Вспомнил.
– А ты забыла? – Он загорелся ненавистью, голос его огрубел. – Забыла? Смотри, напомнят.
Грозит. Кому? Ольга поднялась. У калитки задержалась, чтобы сказать:
– Тех бандитов давно нет.
– Тех нет, другие найдутся. Вот, может, за этим углом стоят. Паразиты!
Ольга оглянулась на темный угол вдовьей избушки, и ей показалось, что в самом деле кто-то там притаился в переулке за плетнем. Притаился, боясь дышать.
Она прислушалась. А вдруг это. Иван? Стоит и ждет, когда уйдет Гриша. Ведь он самовольный и отца не очень-то боится. Недаром Зиминчиха так уговаривала ее не ходить домой, остаться ночевать – на глазах-то оно вернее. Но она ушла домой совсем не для того, чтобы встретиться с Иваном. Ольга только сейчас так подумала, что он может прийти. И даже обязательно должен прийти.
Подумав так, она испугалась, еще не понимая, чего она боится. Не Ивана же? И даже не того, что он тут встретится с Гришей. Тогда чего же?
– Кулаков мы не боимся, мы их опасаемся.
– Не такой уж он кулак, Зимин-то. Бывают хуже.
– Кулаков хороших не бывает. Чем он лучше, тем опаснее. И Зимин, если его собственности коснется, свободно человека убьет.
– Ох, не к ночи страсти. – Ольга хотела рассмеяться беспечно, но смеха не получилось.
Была правда в Гришиных словах, читала об этом в газетах о кулацких зверствах.
Ей только не верилось, что ее хозяин, которого она знает много лет и который всегда с ней ласков, да и со всеми тоже, может убить человека.
– Еще что придумаешь, – недовольно проговорила она и толкнула калитку. – Спокойной ночи тебе и не стой под окнами – сегодня не подают.
Вот и обидела парня ни за что, а хотелось пожалеть. Он что-то про Ивана сказал? В этом все дело. Только сейчас Ольга поняла причину своего гнева, и ей стало нестерпимо жаль самое себя и свою любовь, такую беззащитную перед неведомой опасностью, притаившейся за углом.
7
Проснулась она, как всегда, до света и очень испугалась, подумав, что проспала, потому что услыхала, как во дворе мачеха гремит ведрами. Застегивая юбку, глянула в окошечко, а летнее небо обманчиво – не сразу поймешь, что там: ночь или утро.
Братики спали на полу, все трое в ряд, раскинулись в избяной духоте. Старшему четырнадцать, младшему восьмой пошел. Мужики – вдовье богатство, ее надежда и горькие слезы. Похрапывают, досыпают по утрянке. Досматривают ребячьи сны.
Стараясь не потревожить спящих братьев, Ольга выбежала во двор. Нет, не проспала: только что закраснелся восток, и в предутренней тиши разливалось петушиное пение. В стайке вздыхала и призывно постанывала корова.
– Сейчас, матушка, сейчас, – отзывалась мачеха.
Она уже умылась и, сидя на крыльце, расчесывала свои темные волосы. Услыхав шаги за спиной, она не обернулась, а просто спросила про Ивана.
Ольга, хотя и ждала этого разговора, но не знала, что будет отвечать, а хитрить с мачехой не привыкла. Все у них было в открытую.
– Уже пошел звон, – равнодушно сказала она. – Дай-ка мне гребень.
Мачеха через плечо передала гребень.
– Ольга, не надо этого.
– Да ничего и нет, морока одна.
– Как бы эта морока да тебя не обморочила.
Гребень трещал в богатых Ольгиных волосах, и только по одному этому звуку мачеха поняла, как неспокойна падчерица, если уж так безжалостно дерет свою косу. Она легко поднялась и пошла вверх по ступенькам. Подошла и спросила в упор:
– Скажи правду.
Торопливо и как бы даже досадуя, Ольга проговорила:
– Да любит он меня, вот тебе и вся правда.
– Сам говорил?
– Дождешься от него!
– А ты что?
И по тому, как Ольга промолчала, мачеха все поняла и больше уже ни о чем не расспрашивала. Она давно и самая первая увидела, как вспыхнула Ольгина красота. Потом, когда и другие стали замечать и говорить ей, она только скупо улыбалась и отмахивалась; невидаль какая, на то и девка, чтобы красоваться да людей беспокоить своим девичьим богатством.