Текст книги "Берендеево царство"
Автор книги: Лев Правдин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 28 страниц)
Стоит, покачивается, размахивает ушанкой, думает, что сейчас я начну расспрашивать, какое это большое дело. А я в это время вырисовывал почтовый ящик, который полагалось помещать в конце газеты, когда не хватало материала.
– Очень ответственное дело: насчет подарка Ленину. Деповские ребята взялись восстановить паровоз. Ну, мы, конечно, с ними, как всегда.
– Да – сказал я, – новость. Этот паровоз уже третью неделю как в депо стоит. На домкратах.
Она бросила шапку на парту.
– Не воображай, пожалуйста. Я это тебе как редактору говорю. Надо в этом номере поместить. «Наш подарок товарищу Ленину! Все за работу!»
– Газета, сама видишь, готова.
– Вижу, но это ничего не значит. Да ты и сам знаешь, что надо. И все равно сделаешь, ты парень дисциплинированный. А ты вообразил, что я к тебе пришла. Вот еще!
Ее гортанный голос звучал равнодушно, как будто ей очень надоело разговаривать с человеком, до которого с таким трудом доходит смысл сказанного. Подняв густые брови, она чуть улыбнулась, словно сочувствуя мне и входя в мое бедственное положение. Одурачила. Вернее, я сам дал себя одурачить. От злости у меня зазвенело в ушах. Нет, не поддамся.
– Тебя понять-то трудно: то забежала погреться, то материал в стенгазету.
– Конечно, я замерзла, попробуй-ка от города топать.
– Ладно, пиши текст.
Я решил не обращать на нее никакого внимания.
Сначала я старался не замечать ее присутствия, а потом заработался, увлекся и в самом деле забыл о ней.
Отрезав длинную бумажную полосу, я подклеил ее с левой стороны газеты, как первую колонку. Потом нарисовал паровоз, который мчится прямо на зрителей. Чтобы не было сомнения в том, что он именно мчится, я напустил столько дыму и пару, сколько уместилось на бумаге. Над дымом трепетало алое знамя со словами: «Наш подарок товарищу Ленину!!!» И только закончив рисунок, я вызывающе посмотрел на Соню.
Положив голову на шапку, она спала, сидя за партой. Спала? Не очередной ли то подвох?
– Давай текст, – сказал я негромко.
Нет, в самом деле спит.
Я подошел к парте. Спит. Разбросала по белому меху свои черные, закрученные кольцами армянские кудри. Мне видно только часть румяной щеки, черные ресницы, удлиненные тенью, и безмятежно полуоткрытый рот. Я осторожно потянул листок бумаги из-под шапки: «Напиши сам, ты писатель». Она вздохнула во сне. Я вздохнул наяву.
Спящий человек всегда кажется беспомощным, незащищенным. А спящая Соня Величко? Как бы отвечая на немой вопрос, она еще раз вздохнула. Да, конечно, и она. Беззащитная и почему-то волнующая. Мне еще никогда не приходилось видеть так близко спящую девушку. Сестра не в счет.
И я отправился заканчивать стенгазету.
6
Она проснулась так же незаметно, как и уснула. Работая, я посмотрел на нее и все-таки прозевал момент пробуждения и увидел только, как она сладко позевывает и встряхивает головой, поправляя волосы или отгоняя сон.
Виновато улыбнувшись, спросила:
– Как это я уснула?
– Не знаю. Не заметил. А ты разве спала?
– Еще как! Сон видела. Пригрелась тут, как кошка.
Голос ее, слегка охрипший от сна, казался теплым и мягким.
– А ты не заметил?
– Нечего мне замечать.
– Обиделся?
Ее вопрос удивил меня и насторожил: хоть убей – не знаю, на что я должен был обидеться. На всякий случай улыбнулся, пусть подумает, что мне все равно, что бы там она ни говорила. Но она все поняла по-своему, наверное, так, как надо было бы понять мне самому.
– Обиделся! – торжествующе заявила она и, стукнув крышкой парты, поднялась. – Ну вот, честное слово, нечаянно я задремала. Сама не заметила, как. Это тебе за то, что ты тогда в клубе…
Я молча собрал кисти, краски, карандаши и отнес в свою парту. Когда я вернулся, она стояла у стола, любуясь моей работой.
– Очень хорошо. Просто здорово.
– Ладно уж… Наговорила тут всякого, а теперь приглаживает. Пойду повешу, тогда и будешь читать.
– Я тебе помогу.
В большом коридоре, непривычно пустом и темноватом, совсем по-домашнему пахло свежевымытыми полами и теплым дымком от печей. Топились все печи, потрескивали дрова, дрожащие отсветы пролегли поперек коридора и вспыхивали на противоположной стене. По влажным доскам мы добрались до того места, где висела доска с расписанием уроков, объявлениями и старой стенгазетой. Когда мы снимали ее и вешали новую, все время мои руки сталкивались с ее маленькими твердыми руками и она несколько раз прикасалась ко мне своим плечом. Я слышал ее посапывание, с каким она вгоняла кнопки в доску, и серьезное восклицание: «Ох, чтоб тебя!» Наверное, уколола палец.
Повесив стенгазету, мы для чего-то постояли перед ней, как будто в темноте можно было что-нибудь увидеть, кроме белеющего листа. Стояли как два труженика, которые, закончив тяжелую работу, молча отдыхают, прежде чем отправиться по домам.
– Чего мы ждем? – спросила Соня.
– Ждем? Не знаю. – В самом деле, и я тоже почувствовал в нашем молчании что-то ожидающее. Что, я и сам не знал. Но если ей так кажется, то, наверное, так оно и есть. А может быть, она ждет, что я опять как тогда в клубном коридоре…
Явная нелепость этой мысли удивила меня и даже рассмешила, когда я представил себе, какой тарарам она подняла бы. Тогда в клубе сошло, потому что она не сразу узнала, кто это был, а когда узнала, то удивилась, а потом перестала разговаривать со мной.
– Не знаю, – продолжал я и даже зевнул. – Лично я ничего не жду.
– Я вижу – ты уже стоя спишь! – рассмеялась она и побежала по коридору.
Я только успел заметить, как она мелькнула в розоватом отблеске печей. И мне казалось, что ее смех даже после ее исчезновения все еще перекатывается по пустому коридору.
Когда я вышел из школы, то увидел, что она стоит у калитки с таким видом, что мне захотелось пройти мимо нее церемониальным маршем. Я подтянулся, но не успел сделать и двух шагов, как она остановила меня.
– Я одна боюсь идти.
Никогда раньше не слыхал, чтобы она чего-нибудь боялась.
– Проводить?
Не отвечая, она пошла, уверенная, что я последую за ней. Так мы прошли: она впереди, я следом – через школьный и интернатский двор, и свернули в темную, как коридор, аллею, полосатую от пересекавших ее желтых дорожек света, падавшего из многочисленных окон. Как всегда после дикого бурана, стояла усталая тишина, и даже снег, который недавно еще, злобно завывая, сбивал с ног, сейчас лежал тихий и покорный. Его хотелось погладить, как котенка.
Соня остановилась и, когда я поравнялся с ней, взяла меня под руку. Вот бы посмотрели ребята… Я притих, как снег после бурана. Она спросила:
– Злишься? Ладно, ничего не говори, все равно не сознаешься.
– Почему же?
– Наверное, ты и в самом деле себе на уме.
– За последние дни я только это и слышу.
– А что, неправда?
– Тебе виднее.
Так мы шли по тесной тропке, только что протоптанной в свежем снегу и перекидывались репликами, в которых было больше разыгравшегося самолюбия, чем смысла. Вдруг она спросила:
– Почему ты сегодня не поцеловал меня? В школе.
Смущенный не столько самим вопросом, сколько тоном, каким он был задан, я растерялся, будто я и в самом деле обидел ее ни за что.
– Ну вот почему? – допытывалась она. – Темно и никого не было…
– Не знаю. И не подумал даже.
– А ты всегда все обдумываешь? И, может быть, даже советуешься с кем-нибудь? А?
Она совсем повисла на моей руке.
– Интересно, с кем же это?
– Сам с собой.
– О господи! У меня бабушка разговаривает сама с собой. Ну так ей почти сто лет.
– При чем тут господи?
Соня притихла и отпустила мою руку.
– Ни при чем, конечно. Привычка. Слушай: почему человек так не похож сам на себя?
– Как это сам на себя не похож? А на кого же?
– Ну как ты не понимаешь… Все думают про него, что он такой, а на самом деле – другой.
– Бывает, конечно, – согласился я, – только редко.
– Что ты, очень часто. Почти всегда.
– А ты тоже, скажешь, такая же?
Она опустила голову.
– Может быть, я больше всех.
Что-то она сегодня притихла? Разыгрывает двойственную, сложную натуру, а сама прозрачна, как стеклышко. Дома ее, наверное, балуют, а в школе и в ячейке она сама балует себя, и мы все помогаем ей в этом, а потом втихомолку поглаживаем синяки и ссадины, которые с веселой беспощадностью она наносит нам.
– Или вот, например, ты, – продолжала она. – Я раньше думала: вот серьезный парень, серьезнее всех в школе. И стеснительный. Всякие таланты проявляет, и все его уважают, даже учителя. Девчонками не интересуется, а они сами к нему бегают со своими секретами. Или поплакать в жилетку. Ты не обижайся, ведь это правда. Знаешь, какая я заноза, ни перед кем не сробею, а тебя боюсь.
– Ну да? – вырвалось у меня.
– Молчи. Я знаю: сейчас ты скажешь, что ничего не замечал. Верить мне в это или нет? Я тебя до озноба боюсь, до злости. Все думала, чем бы его затронуть, такого особенного, авторитетного. Хоть бы влюбился ты в меня, вот тогда бы я и утешилась. Так уж мне хотелось посмеяться над тобой, И вдруг тебя прорвало, тогда в клубе…
Она меня боится – можно ли в это поверить? А если не боязнь, тогда что? Тогда остается только досада, ущемленное самолюбие. Всякие нежные чувства исключаются, это уж точно. По крайней мере я ничего такого не замечал. Даже сейчас, когда она так растерянна и беззащитна и ее черные глаза стараются разгадать мои взъерошенные мысли, ее манящие губы загадочно улыбаются. Загадочно или растерянно – этого я не знаю, просто потому, что не решаюсь задержать свой взгляд на ее лице, умиротворенном, как снег после оголтелого степного бурана. И оно также светится в темноте, но только не тихо и не покорно.
Вдруг оказалось, что мы уже пришли и остановились у поворота к ее дому. Стоим и молчим, переживая какие-то откровения, которыми мы ошеломили друг друга и которые еще неизвестно во что выльются.
– Дальше я одна, – сказала Соня, прерывая затянувшееся молчание. – Наши не любят, когда меня провожают.
– А я думал, что они любят все, что тебе хочется.
Она оглянулась на свой дом: сквозь частую сетку оголенных кустов из окон сочился неяркий желтенький свет, а в верхнем стекле крайнего окна дрожал рубиновый огонек лампады; там сидит столетняя бабушка, которая довольствуется беседой сама с собой.
– Слушай, а они тебя не заставляют верить в бога?
– Кто? Отец? Нет. У нас с ним договор: друг друга не перевоспитывать. Ну, пока…
Она помахала пестрой рукавичкой перед самим моим носом, но уходить не спешила. Неужели все-таки ждет, что я ее поцелую? Определенно ждет.
– Пока, – ответил я, делая шаг назад.
– Спотыкнулась я, – покачивая головой, словно жалуясь, проговорила Соня. – Как на пень налетела в темном лесу.
Засмеялась и побежала к своему дому, оставив меня выдерживать характер среди безответных, покорных сугробов.
Характер я выдержал, но сознание этой победы над самим собой не принесло мне никакого удовлетворения. Героем я себя не чувствовал. Если я – тот пень, на который она налетела, то еще неизвестно, кому больше досталось. Мне казалось, что пострадал пень. Шагая мимо освещенных окон, я вспоминал ее слова о том, что человек часто оказывается совсем не таким, как о нем привыкли думать. Не похожим на самого себя. Но тогда мне и в голову не приходило, что это она сказала не только про меня, а и про себя тоже. И, может быть, в первую очередь про себя. Очень в эти минуты я был занят своими переживаниями, чтобы думать о ком-нибудь еще.
Но даже и эти хрупкие мысли, проникнутые чистой лирикой, подверглись немедленному пересмотру. Из какого-то темного закоулка появился и стал на моей дороге мой бывший друг Петька Журин и, заикаясь от переживаний, предложил мне самому выбирать, что лучше: «П-прик-кончить эт-ту в-волынку или я в-выбью из твоей б-башки эт-ту д-дурь».
Петька – разбитной парень, первый ячейковый оратор – и вдруг заикается. Здорово его скрутило. Удивленный, я не успел сделать выбора и для начала получил в ухо. Шапка смягчила удар, но я покачнулся. Петька был немного старше меня, что само по себе в драке не имеет большого значения, но он выше меня и сильней. Вот это последнее обстоятельство – явное преимущество противника – всегда меня воодушевляло. Мне удалось очень эффектно стукнуть его по носу. Но я безо всякого удовлетворения увидел, как у него появились красноватые усы, и на этом мне пришлось прервать свои наблюдения, так как я сам получил такой удар в глаз, что мгновенно выбыл из игры.
Когда я вновь вернулся в мир, то увидел, как много перемен успело произойти за время моего минутного отсутствия.
Ночь по-прежнему была черной, а снег белым, и деревья торчали вверх оголенными ветвями. Но все это куда-то плыло и тошнотворно крутилось вокруг меня.
– Будешь знать, – послышался голос Петьки Журина.
Он сидел на том же сугробе, неподалеку от моих воздетых к небу ног, и прикладывал к носу комок снега.
– И ты будешь знать.
– Ты цел? – Он поднялся и протянул мне руку. – Вставай. Распухнет теперь у меня сопатка. А ты как?
– Ничего. В голове шумит. У тебя на щеке кровь. Дай-ка сотру.
С помощью чистого снега и не очень чистого носового платка я стер остатки крови с его рябоватого лица и в то же время сделал поразившее меня открытие:
– Петька! Ты знаешь, у тебя усы растут. Уже здорово заметно.
– Давно уже, с осени.
– Да, – сказал я и машинально потрогал свою верхнюю губу, но сейчас же отдернул руку, чтобы Петька не заметил и не подумал, будто я очень завидую.
Но он заметил и внимательно осмотрел мое лицо.
– Синяк у тебя под глазом. Вот такой…
Он показал свой кулак, но, устыдившись, спрятал его за спину. После чего он помог мне стряхнуть снег. Глядя со стороны, нас можно было принять за людей, которым не повезло в схватке с их общим врагом.
По сути дела так оно и было: мы оба пострадали от одного и того же врага мужской дружбы – от любви. Но мне досталось больше и не совсем заслуженно, потому что никогда я не был убежден, что по-настоящему люблю Соню. Она сказала: «Налетела на любовь, как на пень», а кто этот пень? Конечно, уж не я, а скорей всего Петька, и нечего мне путаться у него под ногами. Да здравствует мужская дружба!
Осторожно поглаживая свой расцветающий нос, Петька сказал:
– Придется соврать, что на нас напали.
– Идет, – согласился я. – Трое или лучше четверо: ты вон какой здоровый.
7
Утром в школе мы так и сказали: налетели на нас четверо. Кто? В темноте разве разберешь? Здоровые парни, вон как они нас разделали. Ну, ясно, и мы постарались, одного, кажется, без сознания уволокли. А вообще-то мы не очень стремились вдаваться в подробности. Достоверность, если она выдумана, и особенно двумя соучастниками, всегда подводит. Так мы и сказали, но так нам и поверили…
Увидев Петькину гулю и мой подглазник, Соня прошептала:
– Два идиота. – И официально сообщила: – Ларек вызывает вас после уроков.
Ларек, сейчас он – секретарь железнодорожного комитета комсомола, которому подчинялась наша ячейка.
– Вызывает? Зачем? – невинно спросил я.
Соня выразительно постучала пальцем по лбу и ушла, оставив нас томиться в тоскливом ожидании.
Влюбленно глядя на дверь, за которой она скрылась, Петька спросил:
– Что-то притихла она сегодня? С чего бы это?
– Не знаю, – отмахнулся я, – собирается с силами. Ты лучше подумай, что Короткову говорить будем.
Петька ударил кулаком по стене:
– Скажу все как есть…
И с отчаянным присвистом вздохнул.
После уроков мы отправились к Короткову, чтобы получить по заслугам, если не выгорит наша выдумка насчет ночного нападения. Мы почти были уверены, что Короткова нам не обмануть, да что-то у нас и не было желания обманывать. Ведь мы сами выбрали его своим учителем жизни, и не только на собрании, где мы голосовали за него, но и в душе. Учителю, которого ты сам выбрал, всегда доверяешь неизмеримо больше, чем тому, которого назначила тебе судьба в лице ОНО – отдела народного образования. Обмануть такого – все равно что обмануть самого себя. Поэтому Петькина решимость сказать «все как есть» вообще-то не вызвала возражений, если бы не одно условие. Вот об этом мы и говорили, перебираясь через рельсовые пути.
– Тогда придется сказать про Соньку, – напомнил я, подныривая под вагон.
– Ну и что, – обреченно ответил Петька, – пусть все знают, что я ее…
– И без того все знают, что ты за ней ухлестываешь.
Петька схватил меня за рукав:
– Я ее люблю и никакому гаду не позволю…
– Ладно тебе. – Я вырвал рукав. – Ты любишь, а я-то за что страдаю?
– Рассказывай!..
– Да пропади она вместе с тобой! – возмутился я.
И в самом деле, зачем мне все это? Жил тихо и спокойно, пользовался всеобщим уважением, и вдруг все полетело к черту. Одна верченая, взбалмошная девчонка столько намутила.
– Нет, правда? – спросил Петька, и конопатое лицо его засияло, как будто в этот серый зимний день выглянуло солнце специально для такого случая. – Ты не врешь?
Он до того обалдел от счастья, что не заметил, как на него двигалась маневровая «кукушка». Плюясь паром, она отчаянно и тревожно куковала на всю станцию. Петька еле успел убраться и все с той же идиотской улыбкой посмотрел, как из паровозной будки чумазый машинист погрозил ему чумазым кулаком.
Любовь? Я дотронулся до своего синяка под глазом. Вот до чего она доводит. Дурость это скорей всего, а не любовь. А может быть, и то и другое вместе. Только дураки кричат о своей любви и даже наносят увечья, воображая, что кому-то все это очень надо.
Схватив меня за плечи, он заглядывал мне в глаза и хриплым от счастья голосом спрашивал:
– Что же ты мне сразу не сказал? Чудило ты.
– Сразу? Да ты и сейчас, как чумовой, под паровозы лезешь. Я и рта не успел открыть, как ты уж и налетел.
Чтобы попасть в тесный секретарский кабинет, надо было подняться на нашу крошечную сцену и пройти за кулисы. Во время спектаклей, которые мы устраивали не реже как два раза в месяц, кабинет превращался в гримерную и костюмерную, поэтому меблировка здесь была несколько причудливой. Не обычной для кабинета. Мало того, что на стенах висело разное театральное тряпье, а из угла торчали винтовки вперемежку с алебардами. Мало и того, что на шкафу пылились картонные цилиндры, соломенные шляпы и поповские клобуки. У нас еще было великолепное будуарное трюмо в богатой резной раме, от пола до потолка. Во время заседаний бюро нас особенно развлекало созерцание собственной особы во весь рост.
И еще был диван, тоже великолепный, туго обтянутый черной кожей. Конечно, активное участие в нашей жизни не прошло ему даром; давно уже он утерял былой свой лоск, но зато приобрел сволочной характер и с явным ехидством шпынял нас своими пружинами.
8
Тетя Нюра встретила нас в зрительном зале. Бросив веник, которым подметала между скамейками, погрозила нам и шепнула:
– Пришел ирод-то!..
– Кто?
– Да кто же как не Сонькин отец. Ох, мужик нестерпимый! Чистый ирод.
– А нам-то что? – все еще играя своей радостью, воскликнул Петька.
Но мне почему-то стало не по себе. Машинист Величко! Да… О нем одна только Соня говорила полным голосом, все остальные вполголоса, и не потому, что боялись его, а скорее потому, что странный он был человек. Говорили про него, будто он добрый, но никто что-то не спешил воспользоваться его добротой. На всех, даже на начальство, смотрел с подозрительным снисхождением, как на мальчишек: от них всего жди. До революции он требовал, чтобы помощник и кочегар называли его «господин машинист», даже если они были стажерами, окончившими институт путей сообщения. Сейчас все знали, что, обращаясь к нему, надо называть его Евгением Ерофеевичем, а уж никак не товарищем Величко. Но при всем этом машинист он был отличный, а его причуды никому не мешали. Из всех людей, живущих на земле, он, наверное, любил только одну Соню и все ей разрешал, ни в чем не ограничивал, даже не принуждал верить в бога, хотя сам был верующий. Соня нам говорила, что у них такое условие: друг друга не перевоспитывать и не мешать жить.
Зачем же он пришел к Короткову в таком случае?
– Подождем, – сказал я, никак не усматривая связи между нашим вызовом и появлением в клубе машиниста Величко.
Но тетя Нюра внесла ясность:
– Нет уж, ребятишки, вы идите. Вас только и дожидаются.
Мы удивились и вошли.
На диване, против трюмо, сидел машинист Величко, недоверчиво разглядывая свое отражение: статный, широкоплечий, сидит прямо и прочно. Сухое, с глубокими складками, темное от паровозных сквозняков лицо, толстые желтоватые усы, как бы выпирающие из ноздрей наподобие моржовых клыков. Большими темными пальцами он держит свою шапку, такую же, как у Петьки, только новую и с ярко сияющим значком: медный паровозик, извергающий из широкой трубы кудреватый дым.
Петька поспешно смахнул с головы свою потрепанную шапку с путейским значком: два перекрещенных молоточка. Но Величко все-таки успел это заметить и усмехнулся. У нас не очень-то это было заведено – снимать в помещении шапки. Вот именно поэтому он и усмехнулся. А может быть, он заметил на наших лицах следы ночного разговора.
– Вот изволите видеть, – заговорил он, обращаясь к Короткову. – А она девушка самостоятельная, бойкая, у всех на виду. У всех на виду и в силу такого обстоятельства у всех на языке. То, что люди болтают, мне наплевать, у меня к ней доверие полное, а некоторые люди достойны презрения. Так что не об этом речь. А уж тут не только разговоры. Тут у них на физиономиях все расписано, а я желаю это все пресечь, с чем к вам и пришел.
Коротков вздохнул и, надув щеки, выпустил воздух. Видно было, что он до нашего прихода все это прослушал и уже принял решение.
– Ну еще что? – спросил он, поторапливая Величко.
Тог подумал и предостерегающе сказал:
– А еще, кроме того, у нее свой план судьбы. – И он твердой ладонью рассек воздух, как бы устанавливая невидимый, но непроходимый заслон между нами и Соней.
Коротков насторожился:
– Какой такой свой план? – угрожающе спросил он.
– Это уж мы знаем сами и никому другому знать не дадим.
– Она комсомолка, у нее свои интересы…
– Баловство, – перебил его Величко.
Что-то вроде снисходительной улыбки мелькнуло под его усами, и он еще раз сказал свысока, будто мы все мальчишки и все наши слова не заслуживают серьезного внимания:
– Баловство…
С Петькиного лица медленно сползла светлая улыбка. Взмахнув шапкой, он решительно и вызывающе выпалил:
– Я ее люблю! Вот и все.
Величко как будто только сейчас обратил на нас внимание. Искоса глянул на Петьку. Потом презрительно спросил, кивнув головой в мою сторону:
– По всей видимости, он тоже?
– Нет, я один.
– Очень мне это надо, – подтвердил я, высокомерно разглядывая закопченный потолок. Больше ни слова он от меня не добьется.
Величко снова посмотрел на нас, но только теперь уже в обратном порядке: сначала оглядел меня, потом Петьку.
– Ого, – сказал он с явной заинтересованностью, – значит, любовь? А с ее стороны?
– Этого я не скажу, – ответил Петька так величественно и уверенно, как будто все происходило на сцене и он изображал пленного перед казнью. Так величественно, что я сразу стал уважать его за этот ответ. Кажется, Величко тоже.
– Ого, – снова повторил он, но уже не очень уверенно. – А ты ее не спрашивал?
На это Петька ничего не ответил.
Но тут послышался голос Короткова:
– А из-за чего же драка?
– Это наше дело, – ответил Петька.
Определенно мой друг в эти минуты был на высоте.
А у Короткова составилось свое мнение. Он прямо спросил у Величко:
– У вас все?
Умел он вовремя поставить точку, если видел, что один разговор затягивается и пора начинать другой. Знал, когда надо повернуть поворотный круг, направив и разговор и дело на тот путь, который считал единственно правильным.
– Хм!.. – презрительно усмехнулся машинист и поднялся.
Коротков тоже поднялся, опираясь на стол.
– Да. Мы тут разберемся.
– Конечно, ваше дело партийное, а мое дело отцовское. И поскольку у вас дошло до любви и даже до хулиганства, то я и сам должен свои меры принять. Семейные.
Машинист направился к двери. Мы расступились, открывая ему путь. Он прошел между нами, но вдруг повернулся к Петьке.
– Чтоб я ничего такого больше не слыхал! – проговорил он прямо в Петькино лицо.
Могло показаться, будто он хочет вонзить в него свои клыкообразные усы. Но Петька не дрогнул, он был не из таких, чтобы отступать.
– А вы не слушайте.
– Гляди ты, какой вострый! Чей ты такой, сукин сын?
Посмотрев на потемневшее от прилива крови Петькино лицо, я подумал, что он сейчас так тряхнет Величко, что с того сразу слетит вся спесь. Петька уже поднял руку. Вот сейчас. Я изготовился, чтобы подхватить зарвавшегося машиниста, когда он покатится с ног долой. Знаю я Петькин удар. Но он легонько отстранил машиниста от себя и сам отступил от соблазна.
– Только что вы ее отец, поэтому я пропускаю без внимания.
– Хулиган. И все вы тут хулиганы, – с презрительным равнодушием проговорил Величко, по-видимому не собираясь уходить, пока не выскажется до конца. Он был бесстрашный человек. Бесстрашный или очень нахальный. Наверное, его никогда не били. И он был уверен, что в комсомольском комитете ничего с ним не случится, но дверь на всякий случай все-таки распахнул, толкнув ее спиной.
Поскрипывая протезом, подлетел Коротков. Его жесткие волосы торчали угрожающе как иглы у ежа.
– Давайте отсюда! Сказал, сами разберемся. Ну!
Величко ушел, равнодушно проклиная нас, на что мы не обратили никакого внимания. Мало ли кто нас проклинал? Так окончился этот неожиданный разговор и начался настоящий разговор, для которого мы сюда пришли.
9
Разговор начал Петька:
– Если он Соньке что-нибудь сделает, я его придушу.
– Это все буза, – перебил Коротков, проходя на свое место за столом. – Что вы все, как взбесились. Вас учат, рабочую интеллигенцию из вас выковывают, вожаков пролетариата, а у вас сознания не больше, чем у самого темного элемента. Девчонок жмете в клубе, дуэли разводите. Вот на общем собрании вмажем по выговору – это уж, считайте, вам обеспечено. Ты кого придушить хочешь? Рабочего человека? Пролетария? Думать надо, что говоришь.
– Пролетарий… – Петька покрутил головой. – Он побольше начальника депо загребает, и все ему мало.
– Ну и что? На данном этапе…
Но я не дал Короткову углубиться в анализ данного этапа:
– Он в бога верует и в церковь ходит.
– Да. – Петька шагнул к столу. – У него в доме, как в часовне, полный угол икон и этих, лампадок и крестов всяких…
– Сонька на все это плюет, – заметил я.
Коротков отвернулся к окну.
– Трудно ей придется, ребята.
Мы с Петькой переглянулись за его спиной: Сонька – и вдруг трудно. Такая девчонка, что от нее всем другим трудно. Всем. А отцу? Я вспомнил, как она притихла вчера, подходя к дому, и как она сказала: «Наши не любят, когда меня провожают». Не любят. И она должна с этим считаться, невзирая на свой договор с отцом.
Повторив, что Соне бояться нечего, я рассказал про этот договор.
– Плохо это, – сказал Коротков, – очень это плохо.
– Почему же? – спросил Петька.
Коротков подошел к нам и прочитал небольшую лекцию на тему, почему бывает нехорошо, когда в своей семье два человека вынуждены заключать договор. Это значит, что отношения у них ненормальные, а силы равные и, в общем, дело – дрянь. Почти всегда каждая из договаривающихся сторон надеется обставить своего партнера, стоит тому зазеваться. В хорошей семье не договариваются, а просто живут в добром согласии.
– Вот почему ей трудно живется, – заключил Коротков и с горечью добавил: – А тут еще вы перед ней петушитесь…
– Да ты пойми, я ведь не озорую. Я ее… – Петька не смог договорить, его душило волнение, и, конечно, ему казалось, что все говорят не то, что надо, забывая о самом главном, о его любви, и что все остальное, все соображения и все рассуждения тут совершенно лишние и только мешают простому и ясному разрешению вопроса.
– Эх, вы, – сказал он и бросил шапку на свою кудреватую голову.
Но тут Коротков, наш друг-учитель, вспыхнул какой-то необъяснимой яростью и сказал, странно дергая губами:
– Любовь! Что ты понимаешь в этом? Все это буза, ребята!
Заметив, должно быть, мой удивленный взгляд, он замолчал. Я отвернулся. С минуту длилось молчание. Целую минуту Коротков не мог собраться с силами, чтобы повернуть разговор на другой путь.
– Завтра пойдешь в уком, – сказал он мне все еще угрожающе. – Там одно дело задумали: суд над Иисусом Христом. Ты от нас, в комиссии.
10
Суд состоялся по всей форме: с защитником, с прокурором, с вызовом свидетелей, которые и должны были разоблачить поповские бредни перед всем народом.
Готовились не очень долго, но горячо, с интересом, с выдумкой, чтобы получилось убедительнее и живее; сценария решили не писать заранее, только обвинитель и защитник должны были подготовить свои речи. Обвинительное заключение сочиняла специальная комиссия под руководством отъявленного городского безбожника – бывшего раввина, ныне преподавателя немецкого языка, который заверил, что все эти еврейские штучки-дрючки, будьте покойны, он уж знает. И он постарался: комиссия выла от восторга, слушая, как он зачитывает обвинение.
Не сразу нашли обвиняемого. Никому не хотелось выступать в роли заведомого очковтирателя и проходимца, хотя под конец он должен раскаяться и, сорвав с головы терновый венец, воскликнуть: «Нет бога, кроме разума, а человек – пророк его!» Очень эффектно, хотя и здорово смахивает на мусульманскую формулу.
И все-таки, несмотря на такой финал, спаситель не появлялся. Городок маленький, все друг у друга на виду, все уважительно побаиваются людской молвы, а те, которые бы выступили с удовольствием, не подходят. Тут нужен человек бесстрашный, разговорчивый, сообразительный и отчасти нахальный. Чтобы он не стоял, как чурка, не моргал глазами.
Вот тогда и вспомнили про какого-то не известного мне Гнашку Штопорова и все единодушно решили, что такой сможет, не растеряется.
Гнашка согласился, но предупредил, что, для того чтобы войти в образ, ему придется поступиться своей совестью и убеждениями. Короче говоря, он должен получить консультацию у попов и даже посетить церковь. Все это ему разрешили, хотя никто не знал, имеются ли у Гнашки убеждения. И только потом обнаружилось, что ничего такого, похожего на убеждения, у него никогда и не было.
И настал день страшного для организаторов этого дела суда.
Едва в переполненном зале городского театра раздался голос судьи: «Ввести обвиняемого», – дрогнули сердца, и холодная когтистая лапка легкого обалдения прошлась по спинам.
Верующие, которых было явное большинство, ахнули, послышался непонятный ропот и робкие причитания.
Неверующее меньшинство насторожилась.
Из боковых дверей появился, неторопливо поплыл по проходу и вознесся на сцену бог-сын, совершенно такой, как на иконе: смуглое прекрасное лицо с черной раздвоенной бородкой, темные, горящие кротким безумием глаза, волосы волнами спадают на плечи и на голове терновый венец. Белый хитон подчеркивал южную смуглость. Синий плащ открывал правую руку, готовую благословлять или карать.