Текст книги "Берендеево царство"
Автор книги: Лев Правдин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 28 страниц)
В переднем углу вместо иконы стояла пальма в черной с золочеными обручами кадочке. В углу за кадочкой несколько пустых водочных и пивных бутылок. И вообще все было захламлено, запылено, одеяло криво свисало с роскошной кровати, стол без скатерти, и везде по углам что-то разбросано, и на пальме висят пожухлые от пота и явно заграничные подтяжки. Наверное, сам Беня комнату не убирает и, уходя, запирает ее, не допуская никого постороннего и даже хозяйку дома, которая никогда бы не потерпела такой неопрятности.
Необычным здесь был только чемодан, похожий на средней величины сундук, обтянутый желтой кожей и опутанный черными ремнями. И еще на столе рядом с пустой бутылкой и стаканом лежало банджо – гибрид барабана и мандолины, музыкальный инструмент у нас в те годы весьма редкий и презренный за его неприкрытый космополитизм. Мы посмотрели на него с любопытством и опаской – это было время, когда среди многих нерешенных проблем была и такая: нужен ли народу джаз?
Беня взял банджо и бросил на кровать.
Бутылку он откупорил лихим способом настоящего выпивохи – ударом ладони в донышко.
– О! – он засмеялся очень довольный, заметив наше удивление. – Русский метод. Я и сам почти русский. Мы выпьем по одна маленькая, и я вам все скажу. Мой папа есть механик, он был представитель фирмы в Петербурге. Автомобили и велосипеды.
Пока он доставал стаканы, открывал консервную жестянку, в которой, к нашему удивлению, оказалась колбаса, он успел рассказать, что у него в штате Аризона есть семья – «один папа, один мама, два сестра и один я», что папа уехал из России накануне революции и на родине открыл свое дело – заправочную колонку в старинном городке Санта-Фе. Дело есть дело: оно идет или не идет. У папаши Бродфорда оно не пошло. Знаете, что такое конкуренция? Тогда папа сказал: «Беннет, все, что я имею, я заработал в России. Похоже, что там кончилась революция, они уже покупают у нас тракторы. Потому что когда в государстве революция, то оно покупает оружие». Так Беня оказался в России. Все, что он зарабатывает, он отсылает домой, вкладывает в дело, которое со временем перейдет к нему.
– Революция у нас не кончилась, – сказал я.
А Галахов подтвердил:
– И никогда не кончится.
– Карашо! – жизнерадостно согласился Беня. – Каждый делает, что может: вы революцию, я заправочную станцию. Надо только иметь голову на своем месте, и не там, где штаны, и не задирать нос. Надо работать, как негр, все, что придется.
Он поднял над головой волосатые цепкие руки и, потрясая ими, издал торжествующий вопль:
– Э-э! Они ничего не боятся! Давай что хочешь! Ваше здоровье!
Он поднял стакан и посмотрел на нас так весело и безмятежно, как может смотреть человек, которого ничто не беспокоит и который прекрасно ладит с жизнью, какая бы она ни была. Так, по крайней мере, мне показалось, и я решил, что никакого греха не будет, если я выпью с ним для пользы дела.
– Мне нельзя, – с явным сожалением, но твердо заявил Галахов.
– Ему нельзя, – подтвердил я, хотя не совсем понимал, почему. – Ведь нам все равно влетит за сегодняшнее предприятие, так уж заодно.
Но Беня понял все, но по-своему: он хлопнул Галахова по плечу и восхищенно выругался:
– Настоящий парень! Триппер? Чепуха, у нас это лечат за один-два недели. Молодец!..
А мы с ним выпили. Беня сказал, что он очень рад нашему посещению, потому что никто к нему не ходит и не приглашает к себе. Отец ему говорил, что русские очень любят гостей, и хотя веселиться они не умеют, но пьют хорошо. А в этом степном городке все оказалось не так. Никто к нему в гости не идет и к себе не зовет. Нет, один раз пришел хозяин дома, выпил все, что было припасено у Бени, и все время только вздыхал и потел, так что у него даже с бороды капало. И за весь вечер – ни слова. Совсем грязный мужик. А дочка у него! Ого! Дочка создана для удовольствий. Она, если захочет, может иметь карьеру. Но она не хочет, к постояльцу – не дальше порога, и то дверь настежь. Дикарка. Но подарки берет. Дикарка или очень умная, осторожная девочка? Беня не может понять. У себя дома он не знал бы скуки, если бы обнаружил такую девочку. А здесь? Приходится пить в одиночку, а чтобы совсем не подохнуть от тоски, он поет про оранжевые пустынные просторы Аризоны и ее красные глинистые холмы.
Говоря о тоске и одиночестве, он посмотрел на нас все с тем же довольным видом удовлетворенного человека, который умеет получать удовольствие даже от тоски. Удовольствие и, может быть, пользу.
Он сыграл нам на банджо и спел заунывную, тягучую, как патока, песню. У него был хрипловатый, но приятный голос. От всего этого усилился терпкий вкус запретности того плода, который я ощутил, переступая порог, как границу чужой и чуждой мне жизни. Но это только разжигало мое любопытство. Я спросил:
– А мистер Гаррисон? Вас уже двое. Компания.
– Мистер Гаррисон? – Беня ладонью приглушил струны. – Он не компания, он – инженер.
– А как же демократия? – спросил Галахов. – Он инженер, а вы рабочий…
Беня засмеялся и протестующе поднял свою явно рабочую, со всеми трудовыми отметками ладонь.
– Нет. Я не рабочий. Я был рабочий, теперь уже нет. Теперь я есть механик. Техник. Это и есть демократия. Ну тут уже… этот воздух, политика, запах политики. Я против. Когда кому-нибудь надо заправлять машину, мой папа не спрашивает ее хозяина, какой он партии и какой у него бог. Доллар, который дают мне коммунисты, не хуже всякого другого. Вот моя отличный демократия. Выпьем…
– Стоп! – сказал Галахов и поднял руку, как бы перекрывая все движение на магистрали. – Значит, политика не должна мешать торговле?
– Никогда! – радостно воскликнул Беня. – Все понятно. Выпьем!
– А почему ваше правительство запрещает покупать наши товары?
– Это меня не касается. Нет, нет! Коммунисты – деловые люди, и я желаю делать с ними бизнес.
Если бы Беня не произнес этого слова, от которого совсем уж неприкрыто запахло ненавистным нам миром стяжательства, возможно, наш визит окончился бы мирно. Но слово сказано, внесена ясность, после чего никакие мирные переговоры уже немыслимы.
Галахов встал. Глаза его посветлели до прозрачности, и он очень вежливо спросил:
– Какой бизнес?
Он сделался подчеркнуто вежливым, до той последней черты, когда вежливость переходит в свою противоположность, в резкость, доходящую даже до мордобоя.
Но Беня еще ничего не понял. Самодовольное упоение своими успехами в жизни, наверное, никогда не покидало его. Ему показалось, что этот парень не понимает простых вещей. Отчего он рассердился? Русский парень, никогда не поймешь, что ему надо.
– Ну, зачем скандал? У вас идея, у нас бизнес.
– Я думал, вы – рабочий человек, – заговорил Галахов, – и я рабочий человек, и у нас получится простой разговор.
– Я был рабочий человек. И Форд был рабочий человек, у нас такой порядок. Но я не дурак. Только дурак всю жизнь остается рабочим человеком.
Я положил Галахову руку на плечо:
– Брось. Не вяжись.
Он легким движением сбросил мою руку.
– Ладно. Черт с тобой. Отрекся ты от рабочего класса, и черт с тобой.
Беня вскочил. Наконец-то до него дошло. Он отбросил банджо в угол и схватился за крышку стола – жест, явно заимствованный из увлекательных зарубежных фильмов. Все кабацкие драки именно с того и начинаются, что один опрокидывает на другого стол. Шаблонный прием, и, наверное, поэтому даже в такую, чреватую последствиями минуту, он не испугал меня. Я встал перед Галаховым, заслоняя его:
– Стоп!
Беня проворчал:
– Согласен. Вас двое.
Но видно было, что он не струсил и уступил, только трезво оценивая обстановку. Кроме того, он не видел причин для драки. Разные взгляды на жизнь – стоит ли этот вопрос того, чтобы три парня решали его кулаками? Лучше выпить и все забыть. Он налил в пустые стаканы по глотку водки и как-то необыкновенно ловко раскатал их по столу.
Вернув стакан на середину стола, я сказал:
– У нас к вам дело. Предложение.
– Деловой разговор? – Беня осторожно улыбнулся. – Что вы хотите?
– Где икона? – прямо спросил Галахов. Ему надоели все предварительные разговоры.
– Что значит икона? – Беня рассмеялся. – А, эти черные грязные доски. Нет, это не мой бизнес. Мой товар чистый.
У него был несколько обескураженный вид простодушного, ни в чем не повинного человека, которому приходится отпихивать от себя какое-то совершенно смехотворное обвинение. И теперь уже стало ясно, что мы поторопились и влипли в нехорошую историю. Но, видимо, Галахов еще не совсем понимал это и продолжал нажимать:
– А за что вы Гнашке подарили ковбойский костюм?
– Гнашка? Какая Гнашка? Я никакой Гнашки не знаю.
Кажется, Галахов тоже все понял, потому что в голосе его не слышалось прежней уверенности, когда он объяснял Бене, кто такой Гнашка. Американец жизнерадостно взмахнул руками:
– А, это! Костюм техасского пастуха. Этот парень купил его у меня. Разве так нельзя?
– Можно, – сказал я, – пошли, Пашка.
Я ничего не чувствовал, кроме досады на то, что мы даром потеряли время в этом обыкновенном логове обыкновенного торгаша, каким оказался американский парень. И даже ковбойский костюм обернулся простым нарядом пастуха, отчего слетели все остатки романтики и авантюры, которыми мы сами так плотно окутали наше предприятие. Техасский пастух! Это меня добило.
– Пошли, Пашка, – повторил я и грубо потянул своего спутника за рукав.
Мы вышли в коридор, и сейчас же из другой двери показалась нэпачка Кэтрин, неправдоподобная, как японская кукла, в своем пестром халатике, и кокетливо закачалась на стройных ножках, словно исполняя какой-то замысловатый танец.
– Уже? – спросила она, сочувственно посмеиваясь.
А нам, одураченным, показалось, будто она ехидничает. Мы молча прошли мимо нее, вдыхая ненавистный и завораживающий запах духов. Скорее, скорее из этого дома!
Неожиданно я услышал ее отчаянный шепот:
– Постойте!
Так отчаянно может взывать человек, доведенный до крайности.
– Можно вам задать один вопрос?
– Какие еще вопросы? – не глядя на нее, пробурчал Галахов.
А я рассматривал ее, удивляясь несоответствию между ее отчаянием и необычайным кокетством, с каким она это отчаяние выражала. «Разыгрывает», – подумал я, слушая ее взволнованный шепот:
– Что мне теперь делать? Отец говорит: «Нам конец». Да я и сама вижу. Хотела на работу – никуда не берут. Мне что же, отравиться? А я хочу жить! А как?
Нет, на розыгрыш не похоже. Второй раз за один вечер я слышу один и тот же вопрос, но тогда я знал, что ответить: там была Тоня. А что можно посоветовать девушке из ненавистного капиталистического логова? Наша задача – искоренять все остатки капитализма, стереть с лица земли. Но мне что-то не хотелось ни стирать, ни искоренять эту тоненькую девчонку. Наверное, и Галахову этого не хотелось. Он сказал:
– Надо подумать…
И в замешательстве отступил к выходу. Я тоже отступил. Она пошла было за нами, но из той же двери, откуда она вышла, послышался удушливый тонкий голос:
– Катька, ты с кем?
Катька! Никакая она не Кэтрин. Просто русская девчонка, попавшая в беду.
– Зайдешь после, – шепнул Галахов. – Вот к нему.
Он указал на меня, и у меня не было времени отреагировать, потому что появился сам догорающий галантерейщик А. К. Форосов, невысокий, но очень раздавшийся в ширину и какой-то весь расплющенный. Я заметил его пухлые желтоватые щеки, обросшие черным кудреватым волосом, и вывернутые негритянские губы. Шлепая стоптанными туфлями, он начал спускаться по лестнице, натужно посапывая в наши затылки. В дверях он напутствовал нас голосом галантерейщика:
– Заходите, не забывайте, всегда останетесь много довольны-с…
Мы уходили сосредоточенные и молчаливые, плечом к плечу, как на параде.
ГЛАВА ПЯТАЯБЕЗУМНЫЙ ДЕНЬ
1
Уже давно замечено, что управлять событиями это все равно что пытаться изменить направление ветра, вместо того чтобы использовать его в своих интересах. Не считаясь с этим, я каждый раз с утра намечал себе план на весь день, но уже к обеду начинал оглядываться: куда это меня занесло?
События налетали на меня со всех сторон, как тревожные ветры, и я всегда опасался пропустить что-нибудь самое захватывающее и, конечно, пропускал.
Так случилось и в это утро, когда я вышел из своего «люкса», положив в карман блокнот, где самым первым пунктом значился разговор с Деминым о Тоне. Ну, хорошо.
– Доброе утро, – сказал я, отдавая ключ дневной дежурной по фамилии Пароходова.
Она вся так и рассиялась улыбками, как будто я ее несказанно осчастливил, и тоже пожелала мне всего самого доброго. Тогда я еще даже и не подозревал, какая она злоязычная баба. В это утро все мои мысли были о Тоне, и все мне казались хорошими.
Так я думал, пока не вошел в столовую, где завтракала очередная смена, и не увидел, что все ребята чем-то необычайно взволнованы. Увидав меня, Гаврик замахал ложкой и что-то закричал, но я его не расслышал, потому что все орали одновременно.
И только когда я подошел к крайнему столику, ребята сразу многозначительно притихли.
– Семка Павлушкин вернулся, – сообщил Гриша и с явным осуждением добавил: – Дурак!..
Дурак! Это было очень неожиданно и непонятно, и я еще не успел спросить, в чем дело, как все мне объяснил Гаврик, которому явно не терпелось все объяснить.
– Отец привез его, Семку-то. Связанного, чтобы не сбежал!
– Не болтай, – осадил его Гриша. – Ты видел его, связанного? Видел? Ну и заткнись!
Выяснилось, что Семку привез отец как раз к подъему и прямо в общежитие. Ребята начали его расспрашивать и не ласково, а кто-то даже успел ткнуть его, но Семка как камень: стоит, головы не поднимает, ни на кого не смотрит. Хорошо, что тут подоспел Демин и увел его. Сидят сейчас у директора в кабинете. А ребята шумят: не дали им по-свойски поговорить с Павлушкиным.
– По кабинетам дезиков скрывают! – пламенно негодовал Витька Карагай.
Но кто-то ему напомнил:
– А ты сам говорил, что ничего особенного. А теперь дезертиром обзываешь…
– Ушел, так не попадайся, не позорь товарищей. Выгнать его из совхоза!..
Дальше я не стал слушать, я даже решил не терять времени на завтрак, чтобы скорее увидеть Семку и самому все выяснить. А главное, надо его вытащить из директорского кабинета, и если уж судить за дезертирство, то уж, конечно, своим судом, комсомольским. В этом ребята правы.
И хотя я очень спешил, но все равно опоздал, и Семку уже судили, то есть о нем говорили всякие тяжелые слова, а он, длинный, нескладный, стоял посреди кабинета и каменно молчал, и только пальцы на его длиннущих руках судорожно подергивались и шевелились, да крупные капли пота катились по его рябоватому лицу, разрисовывая лоб и щеки нехитрым узором.
Он, наверное, и сам заметил, что судорожное движение пальцев выдает его волнение, а он этого не хотел, и, чтобы скрыть свое волнение, он прижал широкие ладони к бедрам. Я подумал, куда бы все разлетелось в этом кабинете, если бы Семка размахнулся. Может быть, так подумалось не мне одному, потому что все жались поближе к столу, оставив Семку стоять одиноко и открыто, как в степи. Как каменная баба на кургане.
И только один человек двигался около него, маленький, суетливый мужичонка. Он удивленно и в то же время с явным восхищением рассказывал:
– Гляди-ка, молчит. И так всю дорогу, как пень! А это уж перед самым городом голос подал: «Развяжи, говорит, не убегу». Попросил, значит. Вот, подумай-ка?
Значит, это и есть Семкин отец, который привез его.
– Вы что же, связали его? – спросил Ладыгин.
– Так разве это я? Общество это. Коллектив…
– Вот это вы зря.
Семкин отец прекратил свое движение, и сразу стало заметно, что росту он обыкновенного, что это только рядом с неподвижным сыном он кажется маленьким и суетливым. В его голосе зазвучала насмешка, когда он спросил у директора:
– Это, значит, ваше такое мнение?
– Вы что же, общество ваше, в плен его захватили?
– Скажете тоже, товарищ директор. Плен! Да когда я пленного препровождал, у меня в руках чего? У меня винтовка. Разговор короткий.
– Тем более, – сказал директор, – красный боец, а действуешь как при старом режиме.
– Словами убедить надо, – подсказал Потап.
Семкин отец покрутил головой на тонкой волосатой шее и продолжал доказывать, обращаясь только к директору, как к старшему по званию и боевому командиру.
– Убеждали всей деревней. Некоторые старики такое предложение выдвигали: выдрать.
– Как это выдрать?! – не понял Потап.
Директор ничего не сказал, только покачал головой, что Семкин отец правильно истолковал, как явное осуждение такого стариковского намерения, и поспешил успокоить:
– Нет, мы не такие уж драконы. А связать пришлось, без чего он не давал своего согласия. Добровольно, значит, не хотел. Пришлось связать. Выехали мы за полночь, чтобы, значит, не было лишней морали, а как развиднелось, я его и развязал. А так бы не довез, нет. Вон он какой возрос, тележонку за дроги ухватит, так из колеи выдернет и на сухое место поставит. Куда мне его, не связанного-то? Нет, не слажу.
– Так. – Директор трудно вздохнул и откинулся на спинку стула, скрестив руки на груди. – Так, значит. С винтовкой, да еще на коне, ты силен и в груди у тебя отвага? А если тебя сшибли с седла да винтовку отняли, так ты сразу и ваниль вырабатывать со страху?
– Дык если не хочет он. От дурости…
– Молчи. Красный боец никогда отваги не теряет, ни в каком случае, даже безоружный. А почему? Да потому, что главное его оружие – идея. А винтовка ему дана только для беспощадного поражения врага. Ты что же, и в коммуну винтовкой загонять станешь? Да мы таких помощников…
Директор поднял руку, широко отвел ее и с такой силой отмахнулся от всех, кто осмелится встать на его пути, что на столе встрепенулись и разлетелись бумаги, как вспугнутые голуби.
– А тут не с врагом, а родной батька с сыном не поладили. Куда это годится! Вон какую орясину вырастил, а ума не дал. Эх ты, красный боец. Кровь проливал за Советскую власть, а сына не научил, как надо жить при этой кровной власти. А ты что молчишь, как засватанный? – оборотился он к Семке.
Но тот не шелохнулся, глаза в пол, лоб – быком: камень. Его отец снова возобновил свое суетливое движение, стараясь расшевелить сына. Он что-то нашептывал ему, толкал в бока и даже острым костлявым плечом ударил в спину, пытаясь хотя бы сдвинуть его с места.
– Да хватит тебе шаманить вокруг него! – с досадой сказал Ладыгин. – Экий идол стоит. – И, внезапно вспыхнув гневом, пугающе тихо проговорил: – А нам таких бойцов не надо, которые перед трудностями бегают. Дезертиров мы не держим. Мы их уничтожаем. Убрать!
И, склонившись над столом, начал приводить в порядок бумаги, сгоняя их в одну сторону, как бы показывая, что только они одни сейчас и занимают все его внимание.
Наступила тишина. Мне казалось, что было бы самым правильным подойти к Семке, хлопнуть его по костистой широкой спине: «Пошли к ребятам». И все было бы хорошо, особенно самому Семке. И для дела тоже. Тут вмешался Потап со своими очень правильными словами:
– Убеждать человека надо, дорогой товарищ, словом убеждать, а не силой.
Семкин отец сразу, как бы споткнувшись, остановился, подобрался, и мне показалось, что он сейчас бросится на Потапа. Но он склонил голову к плечу и вытянул тонкую шею, так что ощетинились волоски на темной морщинистой коже, и громко, как глухому, ответил:
– А вы его почему не убедили? Вас вон сколько! И все грамотные, в очки смотрите. Не знаю, кто ты тут есть, а только меня не убеждай. Я давно убежденный. Меня урядник нагайкой хлестал, а в семнадцатом господин Бас-Дубов. У меня где спина, где задница, не разберешь, все под один узор.
Но не так-то просто сбить с толку нашего Потапа. Возражения только воодушевляли его, возбуждали его боевой задор. Он поправил очки, угрожающе устремил длинный палец в пространство и проговорил что-то насчет периода наступления социализма по всему фронту и кулацкого противодействия. Выходило, что Семкин отец очень порадовал кулаков тем, что доставил сына на курсы в связанном виде.
Выслушав все это, отец строго сказал:
– Это ты, дорогой товарищ, загнул.
– Ничего я не загнул. Каждый наш промах радует наших врагов, в данном случае кулаков.
– Нет… – продолжал настаивать Семкин отец. – Не радуется. Куда там! Какая ему теперь радость? Как про пятнадцатый съезд нашей партии в газетке «Беднота» прочитали, так, значит, тут все и прояснилось, какая наша Советская власть сурьезная. Как Ленин сказал: эксплуататоров нам не надо, к тому и идем. Нет, кулак теперь не радуется и не шуткует. Он сейчас зубы точит, как загнанный волк, он те горлянку порвет. Ты живого кулака-то видел?
Во время этой речи Потап несколько раз пытался что-то сказать, возразить, но Семкин отец громко, как глухому, да еще и туго понимающему собеседнику, втолковывал Потапу.
Наконец, Демин, который до того времени не вмешивался в разговор, решительно поднялся с места и спросил у директора:
– Так мы пойдем, Вениамин Григорьевич. На занятия пора.
– Давай. – Директор махнул рукой. – Скажи Грачевскому, чтобы накормил товарищей.
Впервые Семка пошевелился, его лицо дрогнуло и налилось темной кровью, как будто в него вдруг ударило колючим степным бураном и ему стало трудно дышать.
Директор снова махнул рукой и повторил уже специально для Семки:
– Давай. Приступай к занятиям. Еще раз сбежишь – не пожалею.
2
Семка вскинул голову и пошел, за ним его отец и Демин. Я, задержавшись у двери, услыхал, как Потап сказал:
– Надо сделать жесткие политические выводы…
– Какие выводы? – спросил директор. – Работать надо.
– Я считаю, – Потап ткнул пальцем в угол, – считаю дезертирство с курсов результатом прямой вражеской вылазки…
– Прямой? – спросил директор недобрым голосом.
– Только так надо ставить вопрос в условиях…
Но Ладыгин не дал ему договорить:
– Ну вот что: работать надо, а не выводами заниматься. И раздувать каждый поступок, искусственно создавать врагов, это не бдительность, а, я считаю, контрреволюция. Можете говорить что хотите, я не боюсь. Я плюю на всякие такие разговорчики. Нам скоро в степь выезжать. Эти ребята пахать будут день и ночь. Вот такой Павлушкин до заморозков сотни гектаров засеет, сколько хлеба даст! И я вас прошу, – директор секунду подумал и потом решительно закончил: – И давайте договоримся, здесь все решаю я, как командир в бою. А насчет того, что мы часто радуем наших врагов и даже не только таких, как наш российский кулак, но и покрупнее, то, к сожалению, мы еще долго будем их радовать. До тех пор, пока не научимся хозяйничать. Но уже и сейчас мы их не только радуем.
– Это все верно, но я не могу согласиться, – решительно начал Потап.
Но Ладыгин спокойно его перебил:
– А мне и не надо, чтобы вы соглашались. Мне надо, чтобы вы мне помогли. Не будете помогать, не будете и работать в совхозе. Это я вам не официально, но…
Он не договорил, и я подумал, что мне пора исчезнуть, потому что все это говорится с глазу на глаз, и я бесшумно двинулся к двери. Ладыгин кивнул мне головой и спросил:
– А ты как думаешь?
Наверное, он с самого начала видел меня. Я смутился и не находил ответа. А вот Потап не ожидал, и его глаза за очками блеснули тревожным блеском.
– То, что вы говорите, это проповедь голого делячества, – пробормотал он.
– Так как же? – спросил Ладыгин, не обратив никакого внимания на замечание Потапа.
– Я думаю, что насчет Семки правильно.
– Что правильно?
– Пусть работает. А мозги ему и сами ребята вправят.
Мой ответ почему-то развеселил обоих: и директора и Потапа.
– Ай, дипломат… – сказал Ладыгин и покрутил головой не то одобрительно, не то осуждающе. – У вас все такие в редакции? – спросил он у Потапа.
А я стоял, поглядывая то на одного, то на другого, и никак не мог сообразить, что же я такое выпалил смешное и за что меня назвали дипломатом, то есть человеком, скрывающим свое мнение.
– Дипломат, дипломат, – повторил директор, посматривая почему-то не на меня, а на Потапа со своей простоватой улыбкой.
Еще в самом начале нашего знакомства я заметил, что Ладыгин не всегда так улыбается, напуская на себя простецкий вид, что это просто защита от тех, кто ему неприятен или чьи намерения ему еще не совсем ясны, а значит, неизвестно, что это за человек и как с ним держаться. Он еще плохо знал нашего Потапа. Но я-то хорошо знал и самого Потапа и его мысли насчет директора.
Я знал, Потап считает, что директор у нас, может быть, и хороший хозяин, но, как политик, никуда не годится. Командир, рубака, такие всегда недооценивают политработу и бьют на дешевый эффект. Так он мне сам говорил, но я не верил Потапу.
Воспоминания о гражданской войне, в которой я не успел принять участия, подогретые пламенным воображением, не допускали этого. Ладыгин ворвался в мое сознание как победитель в освобожденный город. Нет, не мог я поверить Потапу, и первое знакомство и первый разговор с Ладыгиным утвердили мое мнение. Первое впечатление иногда оказывается правдивее и чище, чем самые умные и доказательные рассуждения. Доказать можно все что угодно, язык наш богат и противоречивых фактов человечество накопило вполне достаточно. А горячее, чистое, свободное от предрассудков восприятие молодости не обманет.
У меня даже вспыхнула дерзкая мысль написать книгу. О чем – этого я еще не знал, но главного ее героя я видел перед собой. Мысль вспыхнула и, как мне показалось, сейчас же погасла под могучим ураганом, каким мне представлялась неведомая еще огромная жизнь героя.
Смущенный своей дерзостью, я так и подумал: погасла. Я еще не знал, как негасимы, как живучи эти внезапно вспыхивающие и вначале еле заметные огоньки неясных замыслов и как живителен для них ураганный ветер жизни. Только он один и дает силу и пищу всякому творческому огню.
А разговор, в который я так неожиданно влип, теперь уже требовал моего участия.
Все еще улыбаясь, Ладыгин ждал ответа, и Потап тоже улыбнулся, но отвечать не спешил, а мне все еще казалось, что они ждут каких-то моих объяснений.
– Нет, – сказал я, – никакой тут нет дипломатии. А говорю я то, что думаю, и нечего тут…
Но Потап не дал мне договорить:
– Прошу учесть, что мы представляем здесь газету, которая является органом крайкома партии.
Ладыгин с нескрываемым сожалением воспринял это несколько напыщенное заявление и, обращаясь почему-то ко мне, печально проговорил:
– Если разговор вести на таком высоком уровне, то мне необходимо напомнить и о моих недосягаемых полномочиях. Я посланник ЦК и Совнаркома. – Он улыбнулся. – Так что в случае чего могу и скомандовать: «Кругом арш!» А дипломатии я тоже не люблю, да и не к лицу нам дипломатничать. Мы – коммунисты, и нам надо прямо говорить, а не вилять, не наряжать свои мысли в затасканное политическое тряпье.
В глубоких темных глазах Потапа за толстыми стеклами вспыхнули настороженные искры.
– Это как понимать? – спросил он.
– По-ленински: поменьше политической трескотни. Мы обязаны работать. За этим сюда и посланы. И не будем друг друга пугать голым делячеством и всякими другими ужасающими словами. Это надо учесть на будущее. И еще запомнить: деловитость и хозяйственный расчет сейчас самое главное. Без этого любая политика ничего не стоит. Надо дело делать, а не клеить ярлыки. Наша работа будет измеряться гектарами и пудами, а не красивыми речами и даже очень правильными статьями в газете.
Он говорил, как в седле рубил на лету сверкающим клинком. Слова его были тяжелы и сокрушающи. При этом он поглядывал то на меня, то на Потапа напряженно сощуренными глазами кавалериста, готового сломить любое противодействие. И хотя сидел он на скрипучем конторском стуле за столом, заваленном казенными бумагами в папках и россыпью, и поверх старого защитного кителя была на нем брезентовая куртка – пыльник, но все равно он был командир. И этого он сам никогда не забывал и не допускал, чтобы другие забывали.
– Хлеб с вас спросят, хлеб наш насущный!
– Ты что же – против политработы? – пробормотал Потап.
– Ну, это ты перехватил. – Ладыгин пожал плечами. – Ну ладно. Давайте за работу.
Невзлюбил он, должно быть, нашего Потапа.
Спускаясь с крыльца конторы, Потап проворчал:
– Ему бы только рубать! А это время ушло. Сейчас не шашкой с размаху рубать…
Я чуть не сказал: «… и не языком», но вовремя спохватился. Задал бы мне Потап жару, и за дело, потому что в чем-то он был прав. В чем, я пока не знал и, чтобы хоть самому себе объяснить свое соглашательское умолчание, подумал, что вовремя смолчать лучше, чем необдуманно брякнуть какую-нибудь ерунду.
Недаром меня только что назвали дипломатом.
3
Да, выдался сегодня денек! Только мы вышли из конторы, как вслед за нами выбежала директорская секретарша Тася Мамаева и, призывно взмахнув розовыми пальчиками, на всю улицу прокричала:
– Сто-ой! – И ко мне: – Тебя Галахов к себе требует, очень, говорит, срочно. Только ты на порог, он и позвонил.
– Что у вас там стряслось? – насторожился Потап.
Я ответил, что не знаю, а сам сразу подумал про наше ночное вторжение на чужую территорию.
В райкоме комсомола мне сказали, что нас очень срочно вызвал к себе сам секретарь райпарткома Алексин, и Галахов уже ушел, что из райкома то и дело названивали. Я сразу понял, как сейчас туго приходится Галахову, отважно принявшему на себя первый удар, и поспешил в райком.
Кому не известно, какой решительный и беспощадный человек секретарь райкома партии, как его боятся и уважают. Вот этого я долго никак не мог понять: как можно уважать человека, который внушает страх? Так я думал, пока не узнал его поближе. Тогда мне стало понятно, что уважают его за работу. А работать он умел и по-настоящему любил. И это была не аскетическая самоотверженность, а именно живая, человеческая любовь к своему и чужому делу.
Но его любовь оказывалась подчас такой же тяжкой, как и его гнев, и многие даже задумывались, что лучше. Верно, ничего он не жалел для старательного работника, но зато и спрашивал с него, как с самого себя, с такой придирчивостью, что подчас становилось невмоготу нести бремя почета и славы.
В своей любви, как и в гневе, он был неукротим и, я бы сказал, расчетлив: прежде чем нагнать на провинившегося страху, он точно отмерял дозу, соответствующую проступку, ни больше ни меньше. Отсыплет точно, столько, сколько полагается. Все это знали и уважали его за справедливость и за то, что снимал с работы только в крайнем случае, когда такой оголтелый работник попадался, что никакого с ним не было сладу.
В его приемной всегда стояла уважительная тишина. Все вызванные на прием пребывали в лирическом настроении, сосредоточенно вспоминали свои грехи, даже самые застарелые и покрытые давней пылью. Томная и благостная тишина, в которой одобряюще раздавался громкий и совершенно ясный голос секретарши Елены Николаевны, задающей самые примитивные, не соответствующие переживаемому моменту вопросы.