Текст книги "Берендеево царство"
Автор книги: Лев Правдин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)
– Молодец! – закричал он. – Скоро приехал!
Он положил руку на мое плечо. Его пылающее лицо светилось таким энтузиазмом, что я уже не сомневался в необычайности того дела, для которого он меня вызвал.
– Молодец, не подвел. Я и на бюро сказал: «Этот парень не подведет».
Конечно, лестно выслушивать такое о себе, но мне не терпелось узнать, в чем дело.
– Пойдем в клуб, что мы между путей будем разговаривать. Я, брат, теперь в двух кабинетах сижу…
По дороге он рассказал, что партком, не снимая с него руководство железнодорожным комсомолом, назначил его еще и заведующим Домом коммунаров, как официально назывался партийный клуб.
В нашем комсомольском клубе ничего не изменилось, только вынесли железную печку, у которой мы отогревались после работы, мечтали о будущем и мгновенно разрешали все текущие вопросы.
– Садись, – сказал Коротков, проходя на свое место за столом.
Поняв, что разговор предстоит официальный, длительный, я устроился на скользком диванном валике, упираясь коленями в тумбу стола.
– Вот что, – строго сказал Коротков и подчеркнуто вздохнул. – Нет у нас пьесы.
– Да. – Я тоже вздохнул, но сочувственно. – Их никогда и не было.
А надо, вот так! Всем надо, понимаешь. Хорошая требуется пьеса. По всем попам и богам чтобы стреляла. Мы тут недавно в порядке смычки ездили в деревню Старое Дедово. Так там, понимаешь, поп всех лечит. Половина деревни трахомой болеет, а поп как-то там знахарит и никому не велит к докторам ездить. В церкви проклинает. А кулачье все за него. Мы там агитацию провели крепкую, комсомольскую ячейку организовали. А теперь вот – подохнуть, а им помочь, да скорее. Прямо сейчас. Вот я и вызвал тебя как комсомольца и как друга! Давай помогай!
Во время этой пламенной речи я думал, как мне сказать, что больше не могу приспосабливать пьесы, что это преступление. Как сказать, чтобы он понял и не осудил. И тут же я поймал себя на том, что я сам себя осуждаю, обвиняя в измене комсомольскому долгу. В самом деле, надо бить врага любым оружием, бить без передышки. Берендеево царство не оскудеет, если мы переделаем еще одну пьесу, еще десять пьес. Стародедовским комсомольцам нужно дать хоть какое-то оружие против кулаков и попов, и мы обязаны его дать. Прости меня, мой «старый мечтатель», но, кажется, мы в чем-то ошиблись с тобой, о чем-то забыли.
И я решительно проговорил:
– Надо, так сделаю, какой может быть разговор!
– Ты сделаешь, – оживился Коротков, – ты только сразу-то не пугайся.
– Нет, – заверил я, – не в первый раз.
– Я знаю, ты – молодец. Нужна пьеса. – Он тряхнул кулаком. – Обязательно комедия. Комсомольская, антирелигиозная, крепкая, чтобы сразу брала за жабры и – наповал. Одним словом, своя от точки до точки.
Слушая, как он перечисляет превосходные качества комедии, я согласно кивал головой, а оба мы думали, что все мне понятно и я со всем согласен.
– Вот и хорошо, – возликовал он, – это тебе самое ответственное комсомольское поручение. – Он поднял сразу оба кулака. – Ты должен сам написать пьесу.
Скользкий валик заколебался подо мной.
– Нет, – пролепетал я, – что это ты придумал? Как это «сам написать»?
– А что! – непоколебимо заявил Коротков. – Чего ты удивился?
– Ничего я не удивился.
– А что, сдрейфил?
– Скажешь тоже…
– Ну вот и молодец. Чего тебе бояться? Ты сочинения в школе писал лучше всех. Прямо как печатал. И пьесы переделывал ловко. Бывало, даже не хуже, чем у авторов. А по содержанию куда крепче. Про Берендея так даже стихами.
– Не выйдет, и не уговаривай.
– А тебя никто и не уговаривает. Есть решение бюро, какой может быть разговор? Выполняй.
– Ты бы еще решил на паровоз меня посадить. Или на автомобиль.
– Будет тебе, – засмеялся Коротков, – что ты все фантазируешь? Члены бюро тоже не брюхом думают. Соображают, кто на что способен. Так что нечего тут бузу тереть. А вот тут тебе полная программа, для облегчения задачи.
Он взял со стола журнал и показал мне. Я прочел: «Под знаменем марксизма». Но легче мне от этого не стало.
– Прочитаешь тут статью Ленина об атеистической пропаганде, где он призывает всех коммунистов и последовательных материалистов вырвать массы из гнусных лап религиозных предрассудков. Еще будешь спорить?
– Да разве я спорю…
– Ты последовательный материалист?
– Чего тут спрашивать?
– Ну так кончай разговор.
– Да ты пойми, я не умею.
Стукнув кулаком по столу, Коротков оборвал меня:
– Демагогию не разводи! Скажи прямо, будешь писать?
Я подскочил на своем валике: в демагогии меня еще никогда не подозревали. Заикаясь от возмущения, я угрожающе прошипел:
– Ну ладно. Я напишу. Я тебе напишу!
– Озлился? Это хорошо! – с явным удовольствием проговорил Коротков. – Это здорово. Это, считай, дело сделано, когда человек озлится. Так еще напишешь, что всем богам тошно станет.
Он перепрыгнул через стол, крепко шлепнул по моему плечу в знак нерушимой дружбы, которая всегда выручит. Но тут же без передышки снова огорошил меня:
– Срок: завтра, к утру.
А мне было уже все равно: к утру так к утру. Я обреченно улыбнулся.
– Ты что, – подмигнул Коротков, – опять удивляешься?
– Нет, я ничего.
– Волынку тут тянуть нечего. Время, сам знаешь, какое. Если мы их не прижмем, то они нам житья не дадут. Кто кого! Садись за стол и валяй.
Он достал из стола чистую ученическую тетрадь, подумал и достал вторую.
– Хватит?
– А я знаю?
– Кто же должен знать? Писать-то тебе. Не хватит – на корочках пиши. – Он похлопал по тетрадям ладонью: – Вот на этом месте завтра утром должна лежать пьеса. Комедия.
Коротков поднял ладонь и ласково поглядел на то место, где он надеялся найти готовую пьесу. И так он был в этом уверен, что даже погладил верхнюю тетрадь. Но предупредил:
– Не сделаешь – положишь комсомольский билет.
Заглянув в чернильницу, он поднялся.
– Шамовкой обеспечим, не беспокойся.
Он ушел, я остался один, если не считать тетю Нюру, которая что-то передвигала в зале. Но скоро и она притихла.
Пришел товарный поезд. Он долго втягивался в ущелье между двумя другими поездами, тяжело громыхая на стыках, и стены клуба слегка вздрагивали. А потом наступила полная, совершенно безнадежная тишина, и я – один, и не от кого ждать помощи. Во всем мире не найдется человека, способного мне помочь, все должен сделать я сам. Я не сделаю, то уж никто не сделает. Так сказал Коротков, вряд ли имея в виду неповторимость творческого процесса, в результате которого появляется произведение искусства. Впрочем, я тоже об этом не подозревал. Просто на учете в нашей ячейке состоит один драматург, а раз так, то о чем же говорить.
Говорить не о чем – надо писать. Я открыл журнал, полистал его и сразу увидел, что если я начну читать и осваивать прочитанное, то как раз этого хватит до утра. А когда же писать?
Отложив журнал, я задумчиво взял перо. Скоро на обложке тетради появился толстый соборный крест, а верхом на нем – поп с бутылкой в пухлой руке. «Значит, так, – принуждал я себя рассуждать о пьесе, – приходит поп к мужику. Нет, лучше к бабе, и говорит… Нет, это очень прямо – поп. Пусть лучше поп, переодетый странником. Церковь закрыли, его выгнали, вот он и ходит, и мутит народ».
Переодетый поп – это уже интересно. На обложке появилась облезлая фигура с мешком на горбу, но тут мои мысли скользнули куда-то в сторону.
На шкафах и за шкафами свалены обломки старых спектаклей. Мне вспоминаются пьесы, которые приходилось приспосабливать так, чтобы они «стреляли за нас». Это слова Короткова. Потрясая какой-нибудь старой пьесой, он говорил: «Это оружие, которое мы захватили с бою, повернем его в сторону врага».
Пришел поезд. Послышались шипучие удары выпускаемого пара. Устало отдуваясь, прогрохотал в депо паровоз, который отработал свою смену.
Я вздрогнул от стука в стекло: Коротков, машет рукой.
Приоткрылась оконная рама.
– Вот, держи: картохи напек, таранька, брат из Сызрани привез. А вот еще держи: арбуз.
– Спасибо.
– Чего там. Шамай. Как у тебя?
– Да еще не знаю…
– Ну, давай жми. К утру чтоб как штык! Задраивай окно. – Он исчез.
На вокзале ударил колокол: раз, потом два и три. Поезд ушел. Все стихло.
Должно быть, горячая картошка с таранью воодушевили меня, и дело как-то сразу пошло. Сама собой написалась первая реплика, сразу завязался бойкий разговор жуликоватого странника с хозяйкой, и я пошел писать весело и так уверенно, будто мне к этому не привыкать.
Согласно моей воле, но мне все казалось, что это получается как-то помимо меня, приходили разные люди, делали и говорили именно то, что им полагалось делать, и говорили то, что надо говорить; все они были не глупые, но сама ситуация заставляла их совершать нелепые с точки зрения зрителя поступки. Странник (переодетый поп) обновляет иконы, продает «нетленные штаны святого Егория», и ему верят все, кроме хозяина дома, который хотя и не верит ни в какие чудеса, но не хочет вмешиваться: так ему спокойнее, пусть жена делает что хочет, за что ему и достается больше всех. Главный порок – равнодушие, соглашательство – наказан. Мораль: никакого компромисса с врагом, особенно если это враг идейный.
Никогда потом мне не писалось так бездумно весело. Это было похоже на какую-то захватывающую игру: по временам я вскакивал, выбегал на середину комнаты и разыгрывал только что написанную сцену. Иногда получалось совершенно не так, как я написал, тогда я снова бросался к столу и наспех записывал только что придуманное. Зачем-то мне понадобилась корона царя Берендея, наверное, она просто попалась мне на глаза, а может быть, я вспомнил разговоры со «старым мечтателем» об искусстве, как о Берендеевом царстве, и мне захотелось хоть на миг почувствовать себя властелином. Я схватил корону и надел себе на голову. Хорошо, что в это время никому в голову не пришло заглянуть в окно.
Кончилась вся эта игра так же неожиданно, как и началась. Внезапно на бумаге появилось слово «занавес», и меня сразу же охватила острая жалость, какую испытывает зритель, когда заканчивается интересный спектакль. Занавес. Конец. Я протянул руку и выключил свет. Темнота ослепила меня только на одну минуту, а потом в комнате начало светать. Синий предрассветный сумрак стоял за окном.
Вот тут только я и почувствовал усталость. Дан занавес, долг выплачен, работа сделана. А что дальше? Странное чувство удовлетворения и опустошенности. Я дотащился до дивана, лег и стал примащиваться среди злоехидных звенящих пружин, которые сейчас же начали донимать меня беспощадно, как ночные сомнения, когда не спится.
На столе блестела Берендеева корона. Разноцветные стекляшки светились глубоко и лучисто, как настоящие драгоценные камни. Даже не верится, что я сам их сделал из осколков зеленых и красных стекол от кондукторских фонарей. А то, что я сейчас сделал на страничках простых ученических тетрадей, будет ли это отражать какой-нибудь затаенный свет? И вообще, что я там написал?
В испуге я вскочил и кинулся к столу. Прочитав первую страницу, я не понял – хорошо это или плохо. А с каким весельем это создавалось! Веселье мальчишки, который гудит и двигает локтями, воображая себя паровозом. Он-то и в самом деле думает, что несется на всех парах, а все окружающие видят только разыгравшегося мальчишку. Да, но для всех остальных мальчишек он все-таки паровоз, вот в чем дело. Все остальные мальчишки сейчас же пристроятся к нему, изображая вагоны, и у них начнется самозабвенная игра. Несколько успокоенный этой мыслью, я снова свалился на диван, и могучий сон сразу сбил меня с ног и потащил в свою темную пучину.
Проснувшись и приоткрыв глаза, я увидел Короткова: сидит на диване у моих ног и читает то, что я написал ночью. Читает и взрывается от смеха. «Все ясно, – я обреченно зажмурил глаза, – глупо как все вышло…»
Наверное, при этом я вздохнул и даже застонал, потому что Коротков шлепнул меня по ноге.
– Слушай: здорово! – выкрикнул он, бурно радуясь и потрясая кулаками.
Еще не решаясь полностью поверить его радости и в то же время ужасаясь, что вдруг я не так его понял, и что вовсе это не радость, и спросонок еще не разобрал ничего, я осторожно спросил:
– Ну что?..
– Башка тебе не зря приделана! Ух, здорово! Я же говорил.
– Стреляет? – спросил я, ужасаясь своей смелости.
– Без осечки!
И тут я поверил. Взъерошенный после сна, вскочил, и диванные пружины сыграли торжественный марш в честь такого необыкновенного пробуждения.
– Мне-то уж поверь, дорогой наш автор! – Коротков обнял меня и сразу же, как бы устыдясь своего порыва, оттолкнул и заговорил по-деловому, даже угрожающе:
– Вот соберем бюро и кое-кого из актива, тогда поверишь. Ты наших ребят знаешь: они все выскажут безо всяких фиглей-миглей, особенно деповские. Они, брат, – Коротков не сдержал улыбки, – помрут со смеху. А ты иди-ка ко мне домой, да пошамай, да отдохни.
Облегченно вздыхая, я вышел на свежий воздух. Утро только что разгоралось. Крыши вагонов, мокрые от росы, отражали солнечный свет, как огромные зеркала. Выглянув из окна кабинета, Ларек крикнул мне вдогонку:
– Запомни этот день! – и поднял ученическую тетрадку, как мандат при голосовании.
5
К осени отца перевели в Оренбург, в управление дороги, и так как я все еще ничего не решил насчет своего будущего, то пришлось поступить в педагогический техникум. Перспектива безнадежная: никакого влечения к педагогической деятельности я не испытывал. Больше того, я боялся ее. Но «старый мечтатель» сказал: «Может быть, это станет нашей семейной традицией?» И я сдался.
В ожидании квартиры мы жили в товарном вагоне, в том же, в котором приехали со всеми своими вещами. Вагон стоял в самом дальнем тупике товарного двора. Все домашние с утра отправлялись на работу, у всех были дела; один я бродил между путями или сидел в вагоне, и чувство одиночества и полной оторванности от общества начинало угнетать меня. Занятия в техникуме почему-то должны были начаться только с середины сентября.
Оголтелое степное солнце дожигало все, что ему не удалось спалить за лето. Я медленно тащился мимо длинного унылого здания бывшего Неплюевского кадетского корпуса. Нежилой дикостью тянуло от его пустых, без стекол и почти без рам окон. Наконец я добрался до караван-сарая. Ветер перекатывал сухие листья по узким аллеям и по мощенному булыжником огромному квадратному двору. Высокие стены сложены из дикого камня и покрыты черепицей. Вдоль стен когда-то размещались пестрые восточные лавки, дымились жаровни у харчевен, гортанно галдели торговцы и покупатели. А вон из тех щелей выглядывали бледные от вечного пребывания в тени жирные рожи менял, сверкали охваченные привычным экстазом шизофренические глаза предсказателей или вытягивал свою коричневую жилистую шею сочинитель писем.
Сейчас здесь пусто, а в каменных лавках прохладно даже в полдень, пахло древней пылью и слегка – отхожим местом. И тихо. Шелестели гремучие листья. Желтоватые ящерицы дремали на раскаленных камнях. Голубей не видно, но воробьи упоенно скандалили на балкончике, надетом на минарет, как бублик, и на крышах полуразрушенных лавок.
Когда я пришел сюда в первый раз, мне, конечно, захотелось подняться на минарет, чтобы взглянуть на «старый восточный» город с высоты воробьиного полета. Я нашел вход и даже начал «ввинчиваться» по скользким щербатым камням винтовой лестницы. Но на каком-то витке пришлось остановиться – дальше все оказалось разрушенным. Так мне и не удалось поглядеть на город с высоты, доступной муэдзинам и воробьям. Я не очень жалел об этом. Мечеть только снаружи была хороша: белая, стройная, украшенная блистающими изразцами. Внутри со всех сторон выпирали кое-как обтесанные камни, откуда-то врывались пронзительные спиральные сквозняки и улетали вверх, вознося к небу все те же ванильные запахи заброшенного строения. «Такова изнанка всякой религии: пыль и тлен», – назидательно подумал я, «вывинчиваясь» из минарета и больно ударяясь задом о выступы этой неприглядной изнанки.
Теперь я не пытался смотреть на город свысока, тем более что он оказался совсем не таким уж древним и не очень восточным.
Я убедился в этом, как только обжился здесь и стал своим человеком, что совершилось очень скоро. В положенный срок я вошел под своды бывшей классической гимназии, где только второй год обосновался педагогический техникум. Мечта моего отца не воодушевляла меня, я не собирался взвалить на себя ярмо «традиции», несмотря на все старания новых моих наставников. Но зато мне уже очень хорошо было известно, где помещаются губернские газеты: «Смычка», молодежная «Молодой большевик» и крестьянская «Село и станица».
Я уже давно похаживал около них, не решаясь переступить порог, и только смотрел, как это делают другие, может быть, не более талантливые, чем я, но уж несомненно более смелые. Некоторые при этом держали себя совсем уж развязно, это не иначе, как сотрудники, работники редакций. В мечтах я уже был с ними.
И не только в мечтах. Втайне от всех я сочинял рассказы и очерки. Толстая общая тетрадь уже наполовину была заполнена этими «бессмертными произведениями искусства». Из вагона мы уже переехали в большой деревянный дом неподалеку от базарной площади, и теперь у меня был свой угол, выгороженный буфетом и платяным шкафом в большой комнате, вполне достаточное укрепление, надежно оберегающее меня и мои тайные мысли от всего мира.
Всему миру не было до меня никакого дела, но вот «старый мечтатель»… Он не привык к тому, что я что-то скрываю от него, а после того, как открылись мои бесчинства в Берендеевом царстве, он стал поглядывать на меня с явным сомнением. И это сомнение усилилось, когда ему стало известно, что я написал пьесу для стародедовских комсомольцев. А что будет, когда он узнает про общую тетрадь?
Но и не зная ничего толком, он о чем-то догадывался, а это гораздо хуже. Сам-то я этого не замечал, пребывая в состоянии легкого обалдения, какое охватывает человека, который только что проснулся и еще не ясно представляет что к чему. «Старый мечтатель» осторожно заводил разговоры о смысле писательского труда в надежде, что я проболтаюсь. Но я дипломатично сводил все разговоры к чистой теории, догадываясь, что эта птица летает высоко и земные дела ей почти не видны.
А все-таки однажды я сорвался:
– Наша литература должна стрелять! – сказал я, блистая своим мировоззрением.
Но отец не поверил, что оно свое. Его глаза заблестели сочувственно и чуть-чуть насмешливо. Но он совсем не хотел осмеивать мои мысли. Он всегда говорил, что всякая мысль, если она не враждебна человечеству, заслуживает уважения.
– Да? – спросил он, к чему-то прислушиваясь. – Литература должна прежде всего учить. – И совсем мягко, но очень убежденно закончил: – Хотя бы только для того, чтобы уметь стрелять и знать в кого. Вот это главное…
Увидев, что я покраснел, он отвернулся к окну.
– Так-то, мой сын. Учишься ты откровенно плохо, но это не от лени.
– Нет, конечно.
– Конечно? Позволь тебя тогда спросить: чем ты занят?
Вопрос был задан с такой мягкой настойчивостью, что скрываться дальше оказалось невозможным.
– Я… пишу…
– Знаю. Догадываюсь и в общем всячески приветствую. Как тебе известно, я сам много пишу и даже печатаюсь. Но это не мешает моей службе. Мы, по-моему, об этом уже не раз говорили. А кроме того, еще неизвестно, что у тебя получится.
Разговор закончился вничью, и каждый из нас остался недоволен друг другом.
6
И вот настал – в меру ветреный, в меру ясный и не очень жаркий – самый обычный день. Из окна нашей аудитории видна пыльная Хлебная площадь, а впереди у меня еще две лекции, из которых я не почерпну ни одной мысли. Так зачем же терять время?
В коридоре на меня налетела Маша Новокрещенова, секретарь ячейки:
– Говорят, ты рисуешь здорово? – спросила она, взволнованно задыхаясь. Она всегда как-то неожиданно налетала на человека и говорила с таким чувством, будто читала стихи. – Мы тебя кооптировали в редколлегию. Завтра на большой перемене оргзаседание. Все понятно?
Понятно. Хоть какое-то дело, которое, по общему признанию, мне удается. Тут я могу принести пользу обществу и сам получить удовлетворение.
По улице скрипели телеги, везли на базар и с базара горы желтых и оранжевых тыкв или черных, нарезанных кирпичиками кизяков, проплывали стога пахучего ковыльного сена. Верблюды презрительно поворачивали свои рыжие морды, высокомерно поглядывали на городскую суетливую жизнь и шагали, взбивая мягкими ступнями горячую пыль. Можно, конечно, и так прожить – тащить воз, в который тебя впрягли, и в то же время презирать людскую суету.
Я не переставал спорить со «старым мечтателем», но пока ничего не мог доказать. Он несомненно хочет сделать из меня человека и знает, как это делается, это его специальность. Кроме того, он отец и старший друг. Вот поэтому я и должен доказать ему, прежде всего ему, тогда и все поверят в меня и в мои способности. Но пока-то я веду себя, как мальчишка, сбежавший с уроков, которому всыплют, если он явится домой раньше положенного времени.
Мне захотелось есть. На базаре дородная женщина вытаскивала прозрачный от жира беляш из корзины, обшитой промасленным одеялом. Вытащит, и когда я, обливаясь жиром и уксусом, съем его, тут же вилкой вытаскивает второй, и так до тех пор, пока не кончится выданный мною аванс. После чего дородная женщина сдобным голосом скажет: «На здоровье вам, молодой человек, всегда для вас!» А кругом шумел изобильный, азиатский, широкий базар.
День шел. День склонялся к вечеру. На улицах появились служащие в белых полотняных толстовках и почти все с портфелями. Шли степенно, достойно, как гуси. Более ответственные ехали в тарантасах и пролетках. Автомобиль в городе только один, на нем разъезжает председатель губсовнархоза с устрашающей фамилией Могила.
Я шел домой, совесть моя не чиста, и мне хотелось незаметно пробраться в свою выгородку, но появился отец и удивленно посмотрел на меня:
– Я тебя жду… – Он обнял меня за плечи.
Только потом, заново переживая эту минуту, я вспомнил, какой у него был тон: почтительный и даже удивленный…
– Вот, – сказал он, – тебе бандероль.
А дальше следует что-то, похожее на взрыв.
Бандероль, направленная в управление дороги на имя отца, но для меня. Восемь книжечек в желтых обложках, на каждой напечатано мое имя. Напечатано! А пониже название пьесы, которую я написал за одну августовскую ночь и о которой если и вспоминал, то исключительно как о комсомольском поручении, выполненном с честью.
Значение этого события еще не дошло до меня. Я даже не осознал, что сидел в отцовском кресле у письменного стола, а он сам стоял около меня и мы вместе перебирали желтенькие книжечки, раскладывая их на столе. Все восемь.
– Всего было десять, – как-то особенно торопливо сказал отец, – но две я отдал. Ты уж извини. Очень мне захотелось отдать, чтобы знали. Одну секретарю нашей партячейки, другую попросил мой начальник. Глуповато, конечно, но уж не сдержался. Гордость, знаешь ли: сын ведь! – Он снял пенсне и без всякого стеснения вытер глаза. – Тут еще было тебе письмо.
На большом листе, украшенном заголовком самарской комсомольской газеты «Голос молодежи», было напечатано на машинке:
«Как видишь, твоя пьеса „Обновил“ нам понравилась и ее издали тиражом вполне солидным – 10 000 экземпл. Наш постоянный юнкор Коротков, который переслал нам твою рукопись, к сожалению, не знает адреса, но сообщил место работы твоего отца. Сообщи адрес, т. к. тебе причитается небольшой гонорар. Ждем, что ты будешь нам писать, и мы с удовольствием зачисляем тебя в число наших юнкоров. Засучивай рукава и давай за работу.
С комприветом!Редактор газеты Ф. Попов».
7
И наступило чудесное время! Весь город от пролетарского района кожевенных заводов до степного казачьего форштадта и от ремонтных мастерских до Беловского бульвара на быстром извилистом Урале очень скоро стал для меня родным домом.
На перемене в аудиторию влетела Маша Новокрещенова и взволнованно сообщила, что меня вызывает в губком комсомола зав. АПО Цинципер. По дороге в губком я замирал от предчувствия больших перемен и, чтобы отвлечься, повторял эту звонкую фамилию, похожую на стрекотание синицы. Но с первых же минут, как только он взял меня в оборот, я понял, какая серьезная и деловая птица этот высокий и преувеличенно курчавый парень.
– Ну, конечно, – сказал он, улыбаясь несколько презрительно и глядя на меня свысока, – конечно, у нас ходит по городу парень с талантом писателя, а мы и не знаем ничего. Садись.
Удивительно, как это у него получается, что он, сидя за своим столом, смотрит свысока на стоявшего перед ним. Но когда я сел, то это ощущение сразу пропало.
– В нашей газете не хватает работников. Да их вообще нет: один редактор заворачивает.
– Так я же учусь.
– Учиться всем хочется. Вот я сейчас поговорю с редактором. – Он покрутил ручку настольного телефона. – Слушай, Михайлов, он уже у меня. Ну, сейчас придет, а ты уж и разговаривай так, чтобы ему скучно не было.
Скучно мне не стало: на другой же день я работал в редакции «Молодого большевика», через неделю был назначен членом АПО-коллегии губкома, через две – руководителем политшколы на кожевенном заводе, и еще меня обязали участвовать в создании репертуара для «Синей блузы», а художником и гравером в нашей газете я стал и по призванию и поневоле, и просто потому, что больше было некому. На техникум времени уже не хватало.
Подходил к концу этот необыкновенный год. Всяких событий было такое множество, что мне казалось, я ими вполне обеспечен до конца года, а воспоминаниями о них – на много лет вперед. Но в середине декабря пришло письмо от Короткова: «Черт его знает, сколько мы не видались с тобой, и вот случай: поедем в Старое Дедово, от „Голоса“ будет тебе командировка, а ты для газеты очерк напишешь. Материал там боевой».
Прошло немного дней, и мы – Коротков и я, закутавшись в тулупы, выданные в укоме, едем по снежной степи. Нас окружает белая тишина. И небо, и воздух, и самый снег – все было ослепительно белым от чистого, ничем не окрашенного света. И даже солнце сквозь белую мглу виделось просто, как особенно светлый круг среди всего белого. Наверное, человек, который впервые сказал «белый свет», ехал зимой через степь.
Я дышу в теплую шерсть тулупа и наблюдаю, как воротник, поставленный трубой, внутри которого спрятана моя голова, обрастает по краям курчавеньким инеем. Такой же иней в бороде ямщика и на лошадиных спинах и боках. Все это видно мне в узкую щель между воротником и надвинутой шапкой.
Дорога, еле заметная среди снегов, теряется в морозной мгле. Мы одни в беспредельной степи. Скрипят и повизгивают полозья, сани покачиваются и мягко перекатываются через снежные наносы, пересекающие дорогу. Коренник – темно-серый мерин – бежит ровно как заведенный, а гнедая кобылка в пристяжке то бежит, то начинает скакать, кидая в сторону снежные комья.
На подъеме из оврага я чувствую, как Коротков толкает меня в бок. Отогнув конец воротника, я поворачиваю к нему голову.
– Смотри.
Неподалеку от оврага среди степи возвышается курган, или, как их здесь зовут, маяк, на вершине которого стоит светлый, своей белизной похожий на зимнее степное солнце, широкий, неровно отесанный столб или пень.
– Что это?
– Подъедем поближе, увидишь. Памятник старины, – значительно и с оттенком таинственности проговорил Коротков.
– Каменная баба это, – пренебрежительно поясняет ямщик и обертывается к нам. – У нас тоже шло такое поверие среди мужиков, что будто это старинный памятник, а под ним, значит, могила, ну и, конечно, клад. – Он махнул рукой. – Копали тут. Ни хрена не выкопали. Зачем поставили – неизвестно.
Каменная баба! Где-то я читал об этих древних скифских или половецких скульптурах. И вот она: с высоты кургана смотрела на меня пустыми и в то же время всевидящими глазами большая, грубо высеченная из белого камня женщина. Плоское безносое лицо, руки, согнутые под прямым углом, ладони сложены между выпуклым животом и расползающимися в стороны отвислыми грудями.
– В голодные годы, – продолжал ямщик, – американская «АРА» приезжала, народ подкармливать. Торговали эту бабу, да вот не под силу оказалась. С места не стронули. Что полегче, то они все вывезли, все, какие были дорогие иконы, старые кресты золотые, подсвечники, все это увезли. Начисто церкви обобрали за кусок хлеба. А бабу не смогли. Не пошла баба в Америку, не схотела. Вот и стоит… Почтенная!
Едем. Грузно скрипят полозья. Покачиваются сани. Лошади звонко фыркают к морозу. В полдень остановились в какой-то заваленной снегом деревне, покормили коней, сами поели, отдохнули и в Старое Дедово приехали уже когда совсем стемнело.
8
Вот очерк, который я написал на другой же день по возвращении в город. Писал я его в кабинете Короткова, на том же самом столе, где была написана первая пьеса. Тетя Нюра кипятила мне чай на железной печке, приносила обед и ужин из станционного буфета. Часто заходил Коротков, садился на диван, прочитывал написанное и, проговорив: «Крепче давай, безжалостней!», – так потрясал кулаком, что вздрагивало его тонкое лицо.
Вот что я написал:
ЛЕБЯЖЬИ ГОДЫ
1. Гордеев узел
Врастали в землю лохматые избенки в соломенных шапках, плакали слепыми стеклянными глазами, а глаза людей были красны и слезисты – выжигала их лютая трахома, от которой отступился единственный лекарь в селе – поп Дмитриев. Отступился и стал за холсты вправлять грыжи и лечить поносы.
Советской власти не было в далеком степном селе Старое Дедово. Селом правили Гордеевы да Зорины. Приходили они из высоких домов, из-под железных крыш, приходили в сельсовет, в кооперацию, садились за председательские столы, повелевали родственниками, густо заселившими все сельские учреждения, и закручивали мужицкие судьбы тугим гордеевым узлом.
А Гордеевы были кулаки, в 1919 году первые они били в набат, созывали народ и гнали продотрядников:
– Уходите, сукины дети!
…И если не уходили, то избивали, а если не могли бить, то покорялись и властью своей устанавливали одинаковую раскладку и на богатого, и на бедного.
Так подошел «лебяжий год».
В году двадцать первом палило солнце печным жаром, жгло посевы начисто. Поднимались вечно красные, трахомные веки к небу – искали спасения в тучах и в боге, но не послал бог спасения.
По опаленным, почерневшим полям шел голод и выметал начисто пыльные улицы, дворы, клети. Матери тискали почерневшие груди в беззвучные ребячьи рты, матери убивали своих детей, чтобы только избавить их от страданий.
Тогда заморский бог «АРА» услышал мольбы глухого села и через попа Дмитриева послал спасение. Маленький толстый поп стал верно служить заморскому богу, служить по специальности – передатчиком боговых благ мрущим с голоду людям.
Скудные были эти блага: не хватало аровского хлеба, не хватало драгоценного хлеба-лебеды. От лебеды и пошло название году – «лебяжий», пошло слово от бедноты, потому что у кулаков в глубоких тайниках хранились золотые россыпи зерна, потому что заведующий столовой «АРА» поп Дмитриев давал кулакам много, а бедноте очень мало.
Председателя комбеда Пичугина кулаки убили, а поп Дмитриев оставил его семью без скудного «аровского» хлеба. Продала жена Пичугина корову за пуд хлеба, продала избу и стала голодать – больше имения не было.
Миновал голод, и стала поправляться беднота, но Советской власти по-прежнему не знали. По-прежнему сидели в сельсовете и в кооперации Гордеевы да Зорины. Подпевала кулацкий Прошкин организовал артель, получал кредиты опять для Зориных и для Гордеевых. У кулаков деньги, в их руках сложные машины, у них вся сила.
Сын попа секретарствовал в сельсовете, мечты у него высокие – рвался он до учебы и всем старался угодить. Распределяя налоги, кулаков не обижал, все тяготы – на бедноту. Вскинулись бедняки, начали писать жалобы, а «юрист» в селе один – тот же поп. У него есть могущественный «Кодекс законов» и никому не известная «Конституция», великая и таинственная, как псалтырь.
По медицинской части поп специалист, пользует и от поносов и от сердцебиения, но предпочитает женские болезни. С пациентками не церемонится и, если им нечем платить за лечение, насильничает. Про это могут рассказать несколько алиментных дел, которые плавают в суде. Поп не боится ничего, его дочка Липочка крутит с самим предриком.
Избач Коля Марочкин давно подбивает бедноту отобрать у попа дом и устроить в нем избу-читальню, но у кулаков повадка известная: кто мешает, с дороги прочь. Злостный держатель хлеба Алексей Ежов в двадцатом году убил двух бедняков, Максимова и Онисимова, помогавших продотрядникам. Сейчас Марочкин замахнулся на неправедную поповскую собственность, но убивать стало опасно. Кулаки попросту лишили земельных наделов всех, кто ему помогал. Шесть бедняков до сего времени не могут получить земли.
Но Коля Марочкин продолжал свое справедливое дело. Тогда темной ночью прогремел выстрел, оборвавший жизнь комсомольца.
2. В бой, комсомольцы!
Так жили, до нынешнего года. Уездные комитеты партии и комсомола посылали своих представителей на перевыборы сельсовета и на хлебозаготовки. Скрутили Гордеевых и Зориных. Первыми и по-своему сообразили ребятишки-школьники: слепили они из снега престрашную бабу и, чтобы ни у кого не возникало вопросов, кто это такой противный, укрепили на снеговом чудище плакат: «Гордеев – враг Советской власти». Это за то, что проходу им в школе не давали кулацкие сынки.
В Старое Дедово от волкома комсомола был послан комсомолец Коротков. Прежде всего он организовал комсомольскую ячейку. Первым записался батрак Гриша Яблочкин. Потом прибежал Сережа Пичугин. Его спросили:
– Грамотный?
Знания свои выложил открыто, как бабки на кон:
– Все буквы знаю, да еще сто номеров…
Гриша Яблочкин подсказал:
– Да еще он сам видел, как отца кулаки убили. Тоже наука.
Вот таких парней набралось четырнадцать человек. Они и объявили бой всему, что угрожает труженикам земли, если они не поднимутся на борьбу с угнетателями и мракобесами.
Очень помогла комсомольцам пьеса, которую Коротков привез из города. Еще никогда в деревне не осмеливались так прямо и остро разоблачать кулацкого приспешника попа Дмитриева. Пьесу ставили несколько раз, добавляя в ее текст новые факты о кулацких злодеяниях. Девушек в ячейке не было, парни наряжались в юбки и разыгрывали женские роли. Поп в церкви всенародно проклял комсомольцев, а заодно и автора пьесы.
Сначала комсомольцы посмеялись над этой поповской выходкой, а потом поняли – начали от них шарахаться даже и не очень верующие, как от зачумленных. А это затрудняло работу. Поп действовал наверняка.
Вот тут-то и увидел сон кулак Гурьян Васильев: будто бы вспух на газете «Беднота» бугорок, раскопал его Гурьян, а там вещая книга – святое евангелие. Раскрыл его и прочитал о том, что не позже как нынешним летом начнется война и снова настанет «лебяжий год», да такой злой, что никого на земле из крестьянского сословия не останется.
Потянулся народ к Гурьяну, а он евангелие откроет, и все, кто грамотные, сами увидят: не соврал Гурьян. Грамотные увидят да неграмотным объяснят, да еще от себя добавят:
– От комсомола, богом проклятого, весь вред идет. Думаете, с нас бог не взыщет?..
Особенно старались две бабы: Сарепская и Малолеткова. Они – первые помощницы попу в его тайных делах и самогонщицы. Поповский сынок, которого выгнали из сельсовета, идейно их вдохновляет. Пошли бабы в сельсовет большой толпой с угрозами и воплями.
– Не трогайте нашего батюшку, а тронете – весь сельсовет расшибем и комсомольцев перебьем!
Вышел к растревоженным бабам Коротков:
– Ладно. Будет по-вашему. Соберем собрание всего села и на нем решим, вынесем общественный приговор.
Успокоили баб. Когда они ушли, он сказал притихшим комсомольцам:
– Ну, теперь, ребята, за работу и в бой!
3. Первая весна
Сначала комсомольцы на ворота кулацких дворов приклеивали плакаты с точным перечислением всех преступлений мироеда-хозяина, а самому ему вручалась такая «препроводиловка»: «Дмитрий Спиридонович! Предупреждаем, что если плакат будет сорван, то будете отвечать по 89 ст. уг. кодекса».
– А если таковое блокада сорвется ветром, то как я буду отвечать? – говорил хозяин. – Препоручите кому из бедных соседей, пусть поглядывают.
Так слово «плакат» превратилось в «блокаду». Это и в самом деле была настоящая блокада всего кулацкого рода.
Притаились кулацкие страсти, но борьба шла скрытая и потому еще более опасная. Вздорные слухи волнуют село, и по временам наступают взрывы вроде недавнего бабьего бунта. Тогда решено было дать бой тому невидимому врагу, который притаился в каждом, кто пережил ужасы кулацкого произвола и еще не отделался от страха.
Наступил день общего схода. В просторной школе не хватило места, пришлось раскрыть все окна и двери. Коротков открыл «вечер воспоминаний о кулацком засилии». Первое слово взял Сережа Пичугин. Он рассказал, как в двадцатом году расправились кулаки с его отцом, председателем комбеда. Разъяренная кулацкая свора вломилась в избу и схватила отца. Били, издевались. Кулак Ежов схватил шило, которым подшивают валенки, и начал этим шилом колоть комбедчика. Покалывал и ласково спрашивал:
– Ну как тебе? А? Вспоминаются тебе налоги на богатых хозяев?
И еще колол. Потом кулаки, возбужденные кровью, выволокли полуживого комбедчика во двор и там прикончили тележным шкворнем.
Так рассказывал Сережа Пичугин. Тогда он, двенадцатилетний мальчишка, обезумев от ужаса, вместе с матерью кидался на бандитов, пытаясь защищать отца, но их отталкивали, топтали ногами. И сейчас еще кровавый туман застилает сыновьи глаза, и сейчас еще он, взрослый парень, не может сдержать слез.
Притих весь сход. Только слышно приглушенное всхлипывание. Но вот на руках подняли и поставили на табуретку безногого парня Яшу Максимова. Его отец, тоже комбедчик, скрылся от кулацкой банды. Отсиживался в оврагах, и найти его не могли. Тогда кулачье начало допрашивать всех Максимовых. Держали в холодном амбаре, истязали. Но никто ничего не сказал. Молчал и малолетний Яков. А его били особо, подозревая, что он носит еду отцу.
– Говори, а то убьем!
Яков знал – убьют. От этих рычащих мужиков, которые били его, он не ждал пощады, а если и плакал, то от ненависти. Но он не выдал отца и, улучив минуту, убежал. Бежал по снегу раздетый и босой, а за ним озверелая толпа мужиков. Гонялись два часа и загнали. Упал мальчонка, его затащили в дом кулака Ежова и там продолжали бить. Но Яша был уже без сознания. Отца он спас, но ноги потерял. Так и живет лишенный всех молодых радостей жизни парень Яков Максимов.
Поднимались новые обвинители. Все теперь видели, кто настоящий враг, как опасна всякая агитация врагов трудового крестьянства, к чему она ведет.
Идет весна. Впервые Старое Дедово встречает трудовую весну с легким сердцем, потому что выбита власть из кулацких лап. Четырнадцать комсомольцев организовали первую в селе группу посевщиков. Четырнадцать безземельных, безлошадных я, по старым законам, бесправных людей. Но теперь у нас новые законы, а они на стороне этих бывших батраков и бедняков. Им нарезали участки земли, и, что совсем уж было удивительно, впервые новенькую сеялку прямо со склада, да еще в кредит, получили не кулаки, а новые хозяева, бывшие «голодранцы».
Распался «Гордеев узел». Десять кулаков, самых оголтелых врагов трудового народа, арестованы. Арестован и поп Дмитриев. Но остались еще их подпевалы, кулачки помельче, которые прямых преступлений не творили, но за свое неправедно нажитое горло перегрызут.
Остались последыши, которым придется еще дать бой. Всегда помните об этом, комсомольцы!
9
Очерк написан и отослан в «Голос молодежи». Пора мне домой. В ожидании поезда, который должен прибыть около двенадцати ночи, я сидел в клубе. Пришла тетя Нюра и, как мне показалось, смущенно сказала: