Текст книги "Берендеево царство"
Автор книги: Лев Правдин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)
КОВЫЛЬНОЕ СОЛНЦЕ
1
Все это время мои товарищи – герои моей будущей книги – победоносно утверждали себя в своем новом рабочем звании. Попросту говоря, они работали, и мне очень хотелось присоединиться к ним. Я решил порвать, хотя бы на время, все связи с прежней жизнью и все обязательства перед ней, так как был уверен, что она сама, прежняя жизнь, не очень-то меня удерживает.
Понимаете, как мало я знал жизнь, если мог подумать так.
Новая жизнь вначале не показалась очень уж новой, но она-то сразу взяла меня в оборот, да так, что мне пришлось очень туго.
– Вы как прибыли? – спросил меня завэкономией Сарбайцев. – Вы к нам надолго? А не сбежите?
Он только что пообедал. Пустая глиняная миска стояла перед ним. Немного дальше он бросил свою брезентовую полевую сумку. На сумке, свернувшись кольцом, лежала нагайка, хитро сплетенная из шести сыромятных ремешков.
Он не сразу поверил, что я сам, по собственной воле приехал сюда, чтобы жить в палатке, трястись целыми днями на тракторе, коченеть на степном ветру. Питание при этом слабое, удобств никаких, не говоря уже об удовольствиях.
Упомянув об удовольствиях, Сарбайцев почему-то оглянулся на перегородку, за которой находилась кухня. Я это отметил, потому что, говоря о питании, он не смотрел на кухню. Я сейчас же забыл об этом несоответствии, потому что он строго спросил:
– Зачем вам это?
Такая постановка вопроса озадачила меня. Зачем это мне? Этого не объяснишь. Романтика, та самая, о которой недавно говорил мне Ладыгин, романтика идеи: идти туда, где трудно и где ты нужен, вот в чем все дело. Хотя, конечно, это нужно не только для нашего общего дела, это нужно и мне самому. Разве можно жить на свете, если делать только то, что нужно тебе, а все другие легко обойдутся без твоей помощи?
– Хочу строить социализм, – сказал я первое, что пришло в голову. Но такой ответ, по-видимому, удовлетворил Сарбайцева, он сказал, сразу переходя на «ты»:
– Лады. Сегодня отдыхай, а завтра в первую смену.
В степи бесновался ветер, шумел над крышей, хлопал брезентом палаток, лихо свистел во всех щелях.
– А сменщик кто? – спросил я.
– Семка Павлушкин. Не бойся, скучать не даст.
– Знаю, – сказал я и сразу поднялся в собственном мнении.
– А Михалева куда?
Семка работал в паре с Алешкой Михалевым, который пришел на курсы по комсомольской путевке.
До этого он был слесарем в депо, поэтому тракторную науку он постиг в первый же месяц. Его сразу же посадили на машину и отправили на строительство центральной усадьбы. Слабого тракториста Михалев не взял бы к себе в напарники. Я знал это и не одобрял. По-моему, к сильному трактористу надо прикреплять слабых. Но если уж он согласился принять Семку, то, значит, не считает его слабаком.
– Михалева в транспорт перевели, с подвозом горючего у нас, сам знаешь, полный срыв. Даже простои случаются всего парка. И Яблочкина туда же забрали. Вот и выполняй. Это хорошо, что тебя бог принес. Не знаю, бог или черт, это роли не играет.
– Конечно, – согласился я.
Этот разговор происходил в столовой, мы сидели в самом конце длинного стола, еще не вытертого после завтрака. Через широкую дверь вольно влетали воробьи и хватали со стола хлебные крошки. При каждом нашем движении они с шумом вылетали из двери, но тут же возвращались.
За перегородкой, там, где была кухня, слышались голоса, бряканье посуды и треск огня в печи, и, как во всех кухнях того времени, над всеми многочисленными запахами преобладал постоянный, неистребимый, всепоглощающий кислый капустный дух. Это всегда, даже глубокой осенью, когда все завалено свежей капустой.
Снова покосившись на перегородку, Сарбайцев шумно вздохнул:
– Выйдем. Я тебе что-то скажу.
Ветер гулял по просторам под пронзительно-чистым небом осени. Беспокойный и неласковый, он посвистывал среди красных прутиков прибрежной шелюги, прижимал их к рябой прозрачной воде. Холщовые двери палаток щелкали отчетливо и сухо, как пастуший кнут на зорьке.
Презрительно покашливая в усы, Сарбайцев заговорил:
– Ты наши показатели на сегодняшний день знаешь: картина довольно печальная. За такие показатели людей к позорной стенке ставят. Транспорт нас подводит и снабжение. Земля, конечно, ничего не скажешь, тяжелая, как камень, – целина. Лемеха и то ломаются, а они железные. А ребята наши все терпят, как черти. Ребята золотые и работают, невзирая на переживаемые трудности. А заедает их собственная глупость, от которой никуда не денешься. А с другой стороны, их понять надо. Надо их понять: парни они все здоровые и не очень работой изнуренные. Прямо сказать – жеребцы. Нет, плохого, говорю, не думай. Работают так, что дух вон – кишки на телефон. А в личной жизни – жеребцы.
Понимая, к чему он клонит, я молчал. Сарбайцев же замолк и шагал, злобно сшибая нагайкой побуревшие головки чертополоха. У реки мы остановились.
– Наладились они к кашеварке лазить. А ей чего, она допускает. Баба. Ну и пусть бы. Так ведь их много, а она одна. Что ни ночь, они округ и гужуются, как глухари, и вступают в драки. Бывает, и до пролития крови доходит, отчего происходит снижение дисциплины и, конечно, выработки.
2
Почти полмесяца работаю я на тракторе. Полмесяца, исключая те три или четыре дня, когда приходилось отрываться для того, чтобы выпустить очередной номер газеты. Обычно я уезжал вечером и возвращался через день, пропустив одну смену. Теперь мне надо было ехать только через пять дней, но я зачем-то срочно понадобился Потапу.
Об этом сказал мне сменщик Семка Павлушкин, который, хотя и принял меня на свой катерпиллер, но все еще приглядывался к моей работе и страшно придирался при этом. А я все переносил терпеливо, все его придирки, и не только потому, что уважал Семкино мастерство, а просто хотел показать, что и сам не хуже. Это, пожалуй, было самое главное. Доказать.
Но пока мне это и не удавалось до самого последнего вечера. Больше четырех гектаров за смену я не вытягивал. А у Семки четыре с половиной, а то и все пять.
Работать было трудно: шли дожди, тяжелая, непаханая земля поддавалась туго, пахали на трех лемехах, четвертый приходилось снимать – трактор не тянул. Даже такой мастер, как мой напарник, ничего не мог сделать.
Что-то он сегодня не весел, словно убит каким-то горем, и даже не посмотрел, как мы с заправщиком готовим машину к ночной смене. Прежде всегда он делал это сам, а тут стоит около телеги, на которой привезли горючее, и вызывающе смотрит на тонкую полоску догорающей сентябрьской зорьки.
Окончив заправку, я хотел запустить мотор, но Семка махнул рукой.
– Давай уматывай. Я сам.
Ленивой походкой он направился к трактору.
– Всего, – несколько обиженный таким отношением, проговорил я, усаживаясь на передке телеги рядом с заправщиком.
Он не ответил, и, только когда мы уже отъехали, я услыхал:
– Эй, к началу смены вернешься?
– Постараюсь.
Заправщик – неопределенных лет мужичонка в рваной заячьей шапке медвежьим голосом рявкнул на сытого казенного коня. Телега затарахтела, переваливаясь на кочках и мягко оседая в суслиные норы. У меня было такое ощущение, будто я все еще трясусь на тракторном сиденье, и, как всегда после работы, не хотелось поднимать отяжелевших рук.
– Р-рых, чтоб тебя! – рычал заправщик, трясясь около меня.
«Что там стряслось? – подумал я про Потапа. – Что ему вздумалось?»
– Семка-то, – сказал заправщик своим обычным голосом, ничуть не похожим на медвежий рык.
– А что с ним?
– С ним-то? – Послышался тихий трескучий смешок. – Обыкновенное дело с ним. Втрескался.
– В кого?
– О, в кого? В девку, надо полагать. Мало ли их в Алексеевке?
Это сообщение не очень меня удивило:
– Ну и что же?
Но заправщик снова продолжал посмеиваться:
– А то, что попало ему, Семке-то. Заметку под глазом не видел?
– Нет. Темно было. – Я встревожился: этого еще недоставало. – Кто его?
– Так они же! – восторженно выкрикнул заправщик и хлопнул по моему колену. – Алексеевские ребята. Они злые на наших. Вот и присадили Семке под правый глаз. Это еще ему удача – под левый кулак подвернулся.
Ссадив меня у поворота, заправщик страшно зарычал на своего коня и пропал в сумраке. Впереди мутными розоватыми туманностями вырисовывались палатки, освещенные изнутри; только квадраты окошек ярко рдели в темноте.
Да, скучно мы живем, неуютно. «Удовольствий никаких», как сказал Сарбайцев в самый первый день моего приезда.
В палатке я застал одного Гаврика: сидел на своем топчане, прижался щекой к гармошке, рассыпав ворох кудрей по облупленному корпусу и потертым мехам.
– Вот, – проговорил он своим певучим голосом, – размокла гармонь от сырости. Совсем размокла.
– Говорили тебе, не держи в палатке, держи на кухне, там сухо.
Он поднял голову и, переставив гармонь с колен на постель, все объяснил:
– Так я и делал. Вчера поздно из Алексеевки вернулись, совсем уж перед зорькой. А утром смотрю: размокла. – Он недоуменно поднял брови и засмеялся, хотя ничего смешного в том, что в палатке сыро, не было.
Брезентовые стены палатки то раздуваются, то опадают, как будто мы сидим во чреве огромного зверя, дышащего глубоко и неровно. Фонарь «летучая мышь» висит на одном из столбов, подпирающих крышу. Какими уютными, домашними, теплыми кажутся нам деревенские избы, а большое торговое село Алексеевка представляется нам немаловажным очагом культуры. Вот потому нас так и тянет туда: погулять по настоящей улице, постоять под тускло освещенными окошками, в субботу попариться в дымной горячей бане и потом посидеть в чайной, отогреть тело и душу, просвистанные круговыми степными ветрами. И, конечно, многих привлекают алексеевские девушки. На этой почве за последнее время у трактористов обострились отношения с сельскими парнями, но до сих пор они не отваживались выступать открыто. Наши ребята по всем статьям забивали деревенских, и прежде всего тем, что мы были коллектив, трактористы, люди совершенно новой профессии. Мы были силой таинственной, могучей и угрожающей всему привычному, вековому, деревенскому. Каких только легенд не слагали о заморской машине, каких только слухов не распускали!
Не отваживались алексеевские восставать против нас, а вот вдруг и восстали.
– За что побили Семку Павлушкина? – спросил я.
Гаврик вспыхнул, нежный девичий румянец засветился на круглых щеках.
– Ну уж и побили. Он сам кого хочешь побьет, Семка-то! Стукнули в темноте ненароком.
– А что наши?
– Ничего, – замялся Гаврик. – Обыкновенно.
– А девчонка-то хорошая?
Сообразив, что кое-что мне уже известно и вертеть дальше не имеет смысла, Гаврик придвинулся ко мне.
– Вот в том-то и вопрос: не девчонка она. Баба. Вдова. И ребятишки есть у нее. Двое, что ли, или трое…
Это было совсем непонятно: женщина, да еще с детьми, алексеевским-то какая печаль? Но Гаврик все объяснил: к этой вдове многие пытались пристроиться, но она всех их гнала, себя соблюдала. Своих гнала, а чужого парня пригрела. Вот в чем вся причина.
– А у нее дом хороший, хозяйство, две лошади, корова, овечки, – неторопливо и со знанием дела перечислял Гаврик. – Многие нацеливались, чтобы жениться, да вот Павлушкину подфартило. Она ему уж и сапоги подарила и рубашки его стирает. Он говорит, что все равно на ней женится.
Вон уж куда у них зашло! Как же я этого не заметил? А если бы и заметил, то что бы я мог сделать, зная Семку Павлушкина, его неукротимый нрав и страстную настойчивость? Ничего бы мне не удалось. Он все равно выполнит то, что задумал.
Подтверждая мои мысли, Гаврик продолжал:
– Он женится. Говорит: «Алексеевских я не испугаюсь, они меня еще не знают, не на таковского, говорит, налетели».
Конечно, нет ничего особенного в том, что парня из бедняцкой, полунищей семьи потянуло к хорошей жизни, к собственному дому, которого у него еще никогда не было, к женской ласке, которой он тоже еще не знал. Все это понятию. Но зачем ему свое частное хозяйство, в то время как идет сплошная коллективизация, в которой он, как комсомолец, должен не только участвовать, но и подавать личный пример.
– Женится! Вот мы его женим на ячейковом собрании.
Это я проговорил не совсем уверенно. Гаврик посмотрел на меня с удивлением:
– А за что же это?
3
Потап встретил меня встревоженно:
– В Старом Дедове кулаки председателя сельсовета убили.
Он это проговорил суетливо и озабоченно, как будто произошло то, что и должно произойти, что он давно этого ожидал, и вот теперь, наконец, настало время сделать все, как полагается делать в таких случаях.
– Сейчас я отправляюсь в Старое Дедово. Из города уже выехали кому надо. А ты тут подготовь совхозовский материал к номеру. Будет экстренный выпуск. Мы должны первые выступить.
Старое Дедово. Председатель сельсовета Порфирий Иванович, Безногий сапожник. Верин отец.
– В Старое Дедово поеду я!
Наверное, это я сказал так решительно, что Потап, прежде чем возразить, с подозрением поглядел на меня. Его окуляры блеснули, отразив тусклый желтоватый свет десятилинейной лампочки. И вообще, мне показалось, будто он и сам весь как-то потускнел за последнее время, словно машина, которая изработалась, пооблезла, поизносилась и уже не способна действовать в полную силу. Человек исчерпал себя. Что-то очень уж скоро.
Не дожидаясь его возражений, я сказал:
– Стародедовского председателя я давно знаю. С девятнадцатого года. Он мне рекомендацию давал в комсомол.
У Потапа поползли по щекам презрительные складки:
– Хм. Кругом эмоции. И тут не можешь без них…
– В общем, поехал, – сказал я, натягивая на голову тяжелую от сырости кепку.
Мой конь, которого я не успел еще увести на конный двор, стоял у крыльца. Седло слегка отсырело за те минуты, пока я разговаривал с Потапом. Настоящего дождя не было, но низко над степью неслись обрывки черных косматых облаков и сеяли мелкой колючей пылью. Конь чуял теплый сенной дух конюшен и все рвался туда, с трудом удалось повернуть его в темную пустую степь, где ветер тоскливо завывает в мокрых зарослях. Ветер, а может быть, волки – это тоже не исключено.
4
В Старое Дедово я приехал под самый конец ночи, но утро еще не наступило и даже не угадывалось. Ни в одном окне не дрожал огонек, тишина стояла нерушимая. Я продрог и, едва въехал в село, сошел с коня и повел его в поводу, чтобы согреться.
Улица была широкая, как во всех степных селах, и от этого низкие саманные хаты казались еще ниже, еще неприметнее и над высокими соломенными крышами были похожи на стога старой соломы, забытой в степи. Скучное село, построенное людьми, которым не до красоты и уюта, а лишь бы прожить как-нибудь, не умереть с голоду и не застыть под злым бураном. За длинными огородными плетнями не видно ни дерева, ни куста. Только в конце улицы, на горе, темнело несколько тополей, похожих на большие обшарпанные веники, и среди них слабо белели церковные стены и тусклые купола. Это центр села, тут где-нибудь поблизости должны быть сельсовет, школа и поповский дом, в котором сейчас изба-читальня. Я увидел неярко освещенные окна между тополями. На нижней ступеньке высокого крыльца неподвижно сидел кто-то в большом темном чапане и, наверное, спал, обняв не то палку, не то ружье. Но как только я приблизился, чапан зашевелился и стал вытягиваться, словно его поднимали за ворот. Оттуда послышался хриплый голос: «Это кто пришел?» – и я увидел блестящий ствол ружья, глядевший в мою сторону.
Я не успел ответить. Из черной глубины сеней неслышно выплыла высокая белая фигура, похожая на большую птицу с бессильно опущенными крыльями. Я сразу узнал Веру, вернее, я вспомнил, как очень давно, в пору моей необычайной влюбленности, она так же выходила ко мне, зябко кутаясь в большую белую шаль, концы которой свисали, как усталые птичьи крылья. И, как тогда, я подумал, что она так защищается от людей, в доброжелательность которых не очень-то верит.
– Вот ты и приехал… – негромко сказала она, спускаясь с крыльца. – Это свой человек, Сережа. Ты возьми у него коня.
– Здравствуй, Вера.
– Я тебя дожидаюсь.
– Всю ночь ехал, как только узнал, так сразу…
– Нет, я еще раньше ждала. Сразу после того совещания. А только сейчас ты приехал. Пойдем к нему. Ты ведь не ко мне, ты к нему.
Парень повесил ружье на спину и взял поводья из моих рук. Я поднялся на крыльцо.
– Ведь ты так и не приехал бы, если бы не этот случай? – спросила она, проходя впереди меня через темные сени.
Не дождавшись ответа, она открыла дверь.
Да я все равно ничего и не смог бы ответить, так я был взволнован, возмущен и подавлен всем, что произошло, и еще больше словами: как можно в такое время думать и говорить только о себе и своих переживаниях.
Перешагнув порог, она остановилась и отошла в сторону, уступая мне дорогу, а я застыл у двери не в силах двинуться с места, словно вдруг воя усталость, все напряжение этой ночи сковали меня. Я даже забыл обнажить голову. Вера сняла с моей головы кепку и очень деловито несколько раз встряхнула ее.
Посреди темной избы под тускло и неровно горящей лампой лежал на столе убитый председатель. Голубенький жестяной абажур, на котором по окружности нарисован веночек из желтых и красных роз, абажур, изрядно закопченный, отбрасывал вздрагивающий свет на лицо покойного, бледно-желтое, с глубокими тенями и резкими углами скул. И мертвое оно оставалось мятежным лицом пророка и было прекрасно своей непримиримостью. Ни спокойствия, ни умиротворенности. Даже руки его, сложенные на груди, тяжелые рабочие руки с короткими, утолщенными в суставах пальцами, казалось, готовы были сжаться в кулаки: и, мертвый, он угрожал врагам.
Вера подошла к столу и, перегнувшись через тело, вывернула фитиль в лампе. Желтый язычок огня затрепетал, по застывшему лицу побежали резкие тени, странно оживив его, словно поверженный пророк силится преодолеть навалившуюся на него мертвую скованность и немоту: вот он сейчас встанет и голосом хриплым от страстной ненависти проклянет своих врагов.
– Ты что там у двери? – спросила Вера. – Иди поближе. Он про тебя всегда только хорошее говорил. Иди, посидим, пока нет никого.
Она села у изголовья на невидимую в темноте лавку, и я заметил, как она отодвинулась немного, чтобы я мог сесть у самого стола, поближе к нему, на лучшее место.
Мне совсем не хотелось этого, но я подумал, что так полагается. Наверное, надо подойти и посидеть рядом с ним, чтобы дальше мне было спокойно жить от сознания до конца выполненного долга. И рядом с ней, чтобы и ей стало спокойно жить дальше. И я уже набрал воздуха, как перед прыжком в воду, и парадно вытянулся, но тут же сразу отступил назад к порогу. Я увидел свою кепку, небрежно брошенную около убитого, так что она закрыла его локоть. Как она туда попала, мокрая, грязная, пропахшая керосином? Только потом я догадался, что это сделала Вера, когда выкручивала фитиль у лампы над столом, но в это мгновение мне стало страшно, от того что эта моя вещь, вещь живого человека, какое-то время принадлежала ему, мертвому.
– Иди же, – хлопотливо продолжала Вера, не замечая моего замешательства.
Перехватив мой взгляд, она протянула руку и переложила кепку к себе на колени. Мне показалось, будто она усмехнулась при этом. Я повернулся и вышел на крыльцо. Там я сел на верхнюю ступеньку. Неслышно подошла Вера и стала за моей спиной.
– Ты боишься мертвых? Я тоже, прямо до оцепенения, но ведь это мой отец. Ты его живого нисколько не боялся. Помнишь, когда он убить тебя хотел. Ты тогда такой отчаянный был, потому что думал, что любишь меня. Да?
– Не время сейчас про это.
– Конечно, – согласилась Вера, – все прошло. Даже ненависть. А она прочнее любви во много раз. Я перед отцом только в одном и грешна, что ненавидела его за то, что я такая уродка получилась. Мама-то была красавица. А я в отца вышла. Я его с девчоночьего возраста возненавидела, ну да потом смирилась, как-нибудь, думаю, проживу. Ну, а тут ты появился и открыл, что у меня какая-то неземная красота, не понятная людям. Ты, должно быть, уже и позабыл, какие письма мне писал? А я все запомнила. Только мне и в голову не приходило, что это ты сам мне пишешь, и вообще, что ты в меня влюбился. Ведь тогда тебе и четырнадцати не было. Да как потом оказалось, это у тебя от ребячества все было. Да и теперь, я думаю, не очень-то помнишь. А у меня после этого случая настоящая ненависть к отцу только и началась. Мне бы тебя ненавидеть, а не отца, – он хороший и отважный был человек, – но ничего я с собой поделать не могла. Все лютовало во мне против него. Все думалось: вот как обездолил он меня на всю жизнь.
Она стояла за моей спиной, и если бы я немного подался назад, то уперся бы в ее острые колени. Но я сидел неподвижно и молчал, подавленный не столько всем, что увидел, сколько своим внезапным и необъяснимым страхом, который охватил меня, когда я увидел около «него» свою кепку. Но Вера решила, что у меня обычный страх перед мертвым.
– А я только в первую минуту испугалась, когда услыхала выстрел и прибежала домой, как сумасшедшая. Представляешь: я в темноте хочу открывать дверь, и никак не найду скобу. А тут дверь вдруг распахнулась, и он через порог повалился мне в ноги. Как будто прощения попросил за все, чем он мою жизнь испортил. Никогда он мне ничего не говорил, только очень оберегал от всякого случая. А тут вдруг – в ноги. Ты почему молчишь?
– А что говорить?
– Уж ты не осуждаешь ли меня? – В ее голосе зазвучала обида, и мне показалось, что она сейчас заплачет, но она продолжала раздраженно: – Я устала молчать об этом, а мне и сказать некому. Один только ты и можешь все понять, потому что ты всю мою жизнь знаешь… Да ты спишь!
– Нет.
– Молчишь, я подумала: уснул. Ты устал, должно быть.
– Это не имеет значения.
– Я знаю. – Вера вздохнула. – У вас все, что относится к самому человеку, к его личной жизни, не имеет значения. А когда человеку стреляют в спину, из-за угла, – это тоже не имеет значения?
Мне не хотелось ни спорить, ни просто разговаривать. Наверное, я и в самом деле очень устал: поднялся на рассвете, отработал смену на тракторе, а все остальное время провел в седле. Не спал почти сутки. И, кроме всего, такое потрясение. Нет, конечно, личная жизнь имеет какое-то значение, она переполнена значением, иначе нет никакого смысла жить. И в то же время, если очень уж носиться с этой своей переполненной жизнью, то опять же она становится бессмысленной. Как-нибудь надо решить этот вопрос? И для себя и для других, и в первую очередь для Веры. Я ведь для этого и приехал.
– Этот выстрел, – услыхал я ее тихий голос, – он сразу все убил во мне: и мою ненависть, и все. Но если я еще живу, то что-то, значит, еще осталось. А что, я не знаю. Не может человек жить без личного.
Начало светать. Легкий озноб пробирал меня. Я хотел подняться, но не было сил пошевелиться. Хорошо бы сейчас уснуть… Вера, продолжая что-то говорить, надела на мою голову тяжелую кепку. Я смотрел на ее белеющее в рассветных сумерках лицо. Верило лицо с темными глубокими пятнами глаз оно сейчас похоже на неполную луну. А может быть, это и в самом деле луна? Этого я уже не мог определить.
– Я же говорю, что ты совсем спишь. Сережа, отведи его куда-нибудь. К себе, что ли? Дай-ка твою берданку, я подержу. Ничего, ничего, иди.
5
Если бы меня не разбудили, то, конечно, я проспал бы до вечера. Не в силах разодрать тяжелые веки, я спросил, который час, и с изумлением услыхал, что уже за полдень. От изумления я и проснулся.
На краю широкой лавки у моих ног сидел парень, как потом оказалось, тот самый, который ночью приволок меня сонного к себе в хату, – Сергей Пичугин.
– Здорово ты спишь, – одобрительно проговорил он, – ребятня тут вокруг стола, как воробьиная стая, а ты хоть бы что! Вставай, картохи перепреют, да в сельсовет пора, там тебя районные представители спрашивают.
– Какие представители?
– Да всякие. Начальник райотдела, один из райкома, два милиционера. Велели, чтоб на легкой ноге.
В низкой хате было сумрачно, в запотелые окошки лениво струился серенький свет, остро пахло кизячным дымом, печеной картошкой и теленком, который только утром появился на свет и еще плохо стоял на ногах, но уже мычал баритоном. Когда я умывался в углу у печки, он постукивал острыми, неустойчивыми копытцами и головой тыкался мне в бок. Его появление на свет я тоже проспал, а суматохи было немало. Сережкина мать принесла его в хату, чтобы просох.
– Вот и еще представителя бог послал, – сказала она.
– Маманя у нас веселая, – извиняюще посмеивался Сергей. – Когда я тебя привел, ты сразу повалился, как камень. Она спросила: «Это ты кого привел?» Я сказал: «Да представителя». Она и запомнила. Ты не принимай к сердцу, это у нас безобидно. А бычок, гляди-ка, ладный будет, еще на ногах не держится, а уж тебя поддевает. Представитель. – Сергей покрутил головой. – Ну, давай завтракать станем.
От завтрака я отказался, выпил только кружку молока утреннего удоя, еще теплого, сохранившего свой первородный парной запах.
Не сразу я заметил, что Сережка все время осматривает меня с каким-то особенным почтительным интересом, именно осматривает и деликатно старается делать это незаметнее для меня. Даже то, как я пью молоко, казалось, было ему до того любопытным, как если бы я глотал расплавленный свинец. Я уже совсем собрался спросить его, в чем дело, но он сам все объяснил:
– А я тебя давно знаю, с двадцать четвертого года. Ночью-то темно, я и не узнал. А как тебя проводил, мне Вера Порфирьевна и говорит: это вот кто к нам прибыл. А я ей говорю: «Так это он? Ну тогда этот человек нам известный». Ты послушай-ка. – Сережка, забыв свою степенность, совсем по-мальчишески захлебнулся от какого-то неведомого удовольствия. – Послушай-ка: а ведь тебя поп в церкви с амвона проклял на веки веков. Всю нашу ячейку проклял и тебя с нами. Так что ты нам свой человек. Здорово ты нам тогда подкрепление дал.
– Да ты скажи все толком.
– Если толком, так для этого сколько часов надо. Давай вечером после похорон, вроде как в помин души Порфирия Ивановича, потому как разговор предстоит широкий. Ты нам тогда подкрепление дал: пьесу для нас написал. Что, забыл?
Ничего я не забыл и особенно того раннего августовского утра, полного росы и ослепительного розового солнечного сияния, когда я вышел из нашего комсомольского клуба с сознанием выполненного долга. Ничего другого я в то утро не сознавал. Благоговение перед литературой, внушенное «старым мечтателем», давало себя знать.
– Нет, – ответил я, – все я помню. Коротков мне рассказывал.
– Мы твою пьеску раз двадцать разыгрывали. Здорово у тебя там про кулаков, а особенно про попов. Да мы еще в нее каждый раз новые факты прибавляли.
– Какие факты? – спросил я и вдруг вспомнил, как мы тоже «приспосабливали» пьесы, вписывая в них «новые факты». Значит, они меня тоже «приспосабливали»? Ого! Совсем как классика. Я поднял голову.
– Разные, – продолжал Сережка, не замечая моего горделиво вздернутого носа. – Разные факты из сельского быта. Вот тебе пример. Наш поп взялся мужиков от грыжи лечить, а бабам аборты делать. Или как подкулачник Прошкин артель организовал из кулаков. Как что-нибудь заметим, так и разыграем. Ох и натерпелись мы за это! Меня мама даже предупреждала: «Ты бы полегче, Серьга, мне и то проходу не стало». А я ей: «Мама, вспомни папаню, ему хуже было, а он не отступил». Поп озлился да в церкви всему нашему комсомолу анафему и припаял. И тебя помянул, и Короткова. Нам-то наплевать, что бог, что черт, а темноты кругом еще много, так что некоторые увидят нас и давай креститься, да в сторону. Смех. Девок в ячейке тогда у нас ни одной, мы и раньше-то парией, у кого голос потоньше, в юбки обряжали и в таком виде пьесу разыгрывали. А после анафемы даже на гулянку с комсомольцем ни одна не наберется отваги пойти. Коротков, как приедет, так нам праздник: «Ребята, не отступать от идеи коммунизма!» Где он сейчас, товарищ Коротков?
Я сказал:
– Закончил рабфак в Оренбурге и сейчас учится в Самаре.
– Большой человек, – уважительно проговорил Сережка и на секунду задумался и притих. – Да, – повторил он, – вот это человек! Это он у нас ячейку организовал: Гриша Яблочкин да нас трое Пичугиных. Вот и вся ячейка. Я вот такой был недомерок, Коротков спросил: «Какие у тебя имеются знания?» А я бойкий был. Все, говорю, буквы знаю да еще сто номеров. А Гриша Яблочкин подсказывает: «Этот парень – коммунок, у него отца кулаки убили, и он все видел». Коротков лицом почернел, вот так кулак поднял, будто голосует: «Принять в члены Коммунистического Союза молодежи!»
Здесь, в этом глубинном степном селе, еще не зная меня, в минуту трудную призвали меня на помощь. И я не подвел, дал подкрепление и, как оказалось, вовремя. А теперь я в неоплатном долгу перед этим Сережкой, перед всеми дедовскими комсомольцами, которые безбоязненно, наперекор всем мракобесам разыгрывали мою пьесу. Я перед ними в вечном долгу еще и потому, что они бесхитростно и убежденно помогли мне среди множества тропок и дорожек найти ту единственную, которую я бы и сам нашел, но, кто знает, сколько бы мне пришлось проплутать перед этим.
Никогда прежде такая мысль не приходила мне в голову, и сейчас я натягиваю пальто, растроганно размышляя о загадочной связи событий. Ладный бычок Представитель терся о мое бедро, и я начал почесывать мягкие крутые завитки на месте будущих грозных рогов, внося часть моей растроганности в это занятие.
– А ты знаешь, – спросил я, – знаешь, что пьеса эта напечатана была: десять тысяч штук?
Сережка удивился, но не очень:
– Да ну! Это хорошо. Это всем надо. А у нас в тетрадку списана. Тогда еще не было книжки. Ах, чтоб тебя! – закричал он на бычка и стал отталкивать его. Но тот с увлечением, свойственным нежной юности, обсасывал полу моего грубошерстного пальто и не сразу согласился оторваться от своего первого жизненного увлечения. Я всегда был уверен, что мечтательность и зазнайство к добру не приводят. Сережка дал мне тряпку, я сконфуженно смахнул с полы чистую младенческую слюну, и мы вышли на широкую сельскую улицу.
Над степью буянил ветер, он давно уже согнал всю серую небесную муть, и впервые после многодневного дождя солнце воссияло в пустом, чисто вымытом небе. Все кругом блестело ослепительно и беспокойно. На грязную исполосованную колеями дорогу невозможно было смотреть.
– А у вас, я слыхал, все пашут? – спросил Сережка. – Верно или нет?
– Еще конца не видно.
– Это плохо. Земля стынет, семя не принимает. У нас мужики уже отсеялись, колхоз тоже досевает. С тяглом у нас плохо совсем: четыре лошади да шесть пар быков. Нам бы трактор. Это верно, что на нем четыре гектара за день пашут? Я еще и не видывал трактора-то, какой он есть.