Текст книги "Глюк"
Автор книги: Лариса Кириллина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 29 страниц)
Четвёртый акт представляет собой своеобразную драматургическую инверсию первого и вместе с тем сумму всего, что происходило раньше. Бурная стихия охватывает здесь даже Ифигению, которая на протяжении предыдущих трёх актов сохраняла стоическую сдержанность. Единственная быстрая и страстная ария в её партии («Молю тебя с трепетом, непреклонная богиня») – очередная автоцитата Глюка из весьма неожиданного источника. В предыдущем своём воплощении это была ария Цирцеи из оперы «Телемах», а ещё ранее – ария Береники из «Милосердия Тита». Казалось бы, между двумя предыдущими героинями, дамами с весьма властными характерами, и страдающей жрицей нет ничего общего. Но ключевым словом здесь становится «ярость» или «свирепость» (ferocite) – то свойство характера, которого у Ифигении нет. Она просит богиню наделить её «яростью» (качеством, присущим скифам), но на самом деле фактически восстаёт против вменяемого ей долга. Психологический контекст ситуации вновь оказывается гораздо более сложным, чем это вытекает из отдельно взятой арии.
Хоры жриц, готовящихся к церемонии жертвоприношения, в четвёртом акте уже совершенно откровенно выдержаны в стилистике протестантских хоралов. И если в первом из них, «О Диана», ещё звучат страдальческие ноты, то второй, «Чистая дочь Латоны», нарочито бесстрастен и лишён человеческих эмоций. Тем разительнее контраст с диалогом Ифигении и Ореста, которые наконец-то узнают друг друга благодаря предсмертным словам Ореста – «Ты так же погибла в Авлиде, сестра моя, Ифигения». Жертвоприношение прервано, брат и сестра заключают друг друга в объятия, причём Орест особенно потрясён тем, что Ифигения способна любить его таким, каков он есть – запятнанного материнской кровью.
Финал оперы оказывается благополучным для героев-эллинов и трагичным для Тоаса, который настаивает на необходимости принести жертву Диане и гибнет от меча внезапно появившегося Пилада в тот момент, когда сам заносит жертвенный нож над Ифигенией. Здесь в оркестре вновь звучат реминисценции интродукции, открывавшей оперу, и становится окончательно ясным символический смысл этой оркестровой бури: она несёт одновременно и смерть, и очищение, и резкие перемены судеб героев и стоящих за ними народов. Ведь скифы намерены мстить за убийство своего царя, однако появление богини Дианы кладёт конец и кровавым обрядам в Тавриде, и конфликту скифов и эллинов. Ифигения, Орест и Пилад свободны, они могут вернуться на родину, и в последнем хоре воспевается предстоящее им счастливое плавание.
Глюк не мог отказать себе в удовольствии прибегнуть к ещё одной автоцитате, смысл которой был понятен лишь ему самому и, наверное, не очень большой группе посвящённых: «Ифигения в Тавриде» завершается финальным хором из «Париса и Елены». Та давняя опера повествовала о любовной истории, ставшей прологом к Троянской войне. А «Ифигения в Тавриде» – эпилог давно завершившейся войны, принесшей страшные беды не только побеждённым, но и самим победителям.
После этого окончания не могло быть никакого продолжения. Глюк понимал это лучше, чем кто-либо, и протестовал против того, чтобы по завершении четвёртого акта «Ифигении в Тавриде» на сцене давали бы дополнительный балет «Закованные скифы», изображающий победу греков над скифами и последующее смягчение диких варварских нравов под влиянием эллинских просвещённых законов. Идея этого балета принадлежала Новерру, который ставил танцы в «Ифигении в Тавриде» и, похоже, был недоволен их небольшим количеством и строгой подчинённостью общему драматургическому развитию. Музыку к дополнительному балету написал Франсуа-Жозеф Госсек, в прошлом ученик и протеже великого Рамо, в будущем – один из ведущих музыкальных деятелей французской революции, а на старости лет – профессор Парижской консерватории. Госсек был сторонником Глюка, однако не всегда адекватно понимал его идеи или же не мог противиться соблазну приложить руку к его сочинениям, коль скоро об этом просила дирекция Оперы. В случае с «Ифигенией в Тавриде» он мог руководствоваться и очень личным мотивом: ещё в 1778 году Гийяр, не будучи уверенным в том, что этот сюжет заинтересует Глюка, обещал своё либретто Госсеку, а затем передумал. Госсек чувствовал себя обойдённым и не преминул реабилитироваться на свой лад, коль скоро написать собственную «Ифигению» ему не довелось.
Так или иначе, опера Глюка произвела глубочайшее воздействие на современников. Её мрачный пафос, титанический накал страстей и абсолютная новизна драматургических решений потрясли парижан. Что думала и ощущала в этой связи королева Мария Антуанетта, присутствовавшая на премьере 18 мая 1779 года, мы не знаем, но мнения других очевидцев до нас дошли. «Когда я слушаю «Ифигению», – писал барон Гримм, – то забываю, что нахожусь в опере, мне кажется, что я слышу греческую трагедию»[159]159
Цит. по: МДИМ, с. 402.
[Закрыть]. Аббат Франсуа Моро, поклонник Глюка, заявил: «Здесь нет отдельных прекрасных мест – прекрасна опера целиком!» На премьере главные партии исполняли певцы, давно знакомые Глюку и хорошо знакомые с его требованиями: Розали Левассер (Ифигения), Анри Ларриве (Орест), Жозеф Легро (Пилад), Жан-Пьер Моро (Тоас).
К сожалению, не сохранилось рисунков или гравюр, отражавших визуальный облик спектакля, но, по-видимому, эта сторона также выглядела убедительно. Какие-то зрелищные эффекты, несомненно, восходили к обычной сценической практике парижской Оперы (буря с громом и молниями, сцена жертвоприношения, появление богини Дианы, финальное отплытие корабля от берегов Тавриды), а какие-то были новыми. В частности, Новерр писал о том, что для плясок скифов он придумал особые «варварские» движения. Очень динамично были, очевидно, поставлены сцена Ореста с фуриями и сцена убийства Тоаса. Всё это в целом обозначило итоговое достижение реформы Глюка: полное единство драмы, музыки, декораций, пластики и хореографии. Даже то, что Глюк совершенно по-новому трактовал балетные эпизоды, не ставилось ему в вину, а воспринималось как особое достижение. «Революция в музыке», которую Глюк обещал парижанам, совершилась.
Особое мнение Гёте
Сюжет «Ифигении в Тавриде» волновал в то время не только музыкантов. 6 апреля 1779 года, то есть примерно за полтора месяца до премьеры оперы Глюка, в Веймарском придворном театре была поставлена одноимённая драма Гёте. Это был первый, прозаический вариант, который затем подвергся переработке и обрёл в 1787 году окончательный вид в форме драмы, написанной белым стихом. С сентября 1786-го по апрель 1788 года Гёте путешествовал по Италии, причём рукопись «Ифигении» возил с собой и тщательно обдумывал собственную трактовку этого сюжета. Не случайно на знаменитом портрете работы Иоганна Генриха Вильгельма Тишбейна «Гёте в римской Кампании» (1787)[160]160
Иоганн Генрих Вильгельм Тишбейн (1751–1829) в немецкой литературе благодаря этому портрету называется «гётевским Тиш-бейном», чтобы не путать его с другими художниками из того же семейства.
[Закрыть] поэт изображён рядом с выступающей из-под земли античной плитой с рельефом на тему «Ифигении в Тавриде». Зная сюжет, нетрудно догадаться, что перед нами сцена из первого акта, где перед Ифигенией предстают пленные Орест и Пилад, сопровождаемые бородатым скифом (возможно, Тоасом).
Из всех персонажей драмы Гёте ощущал наибольший интерес и симпатию к Оресту – герою «фаустовского» плана. При постановках пьесы в Веймарском театре, которые давались для княжеской семьи и избранной публики, Гёте неоднократно выступал в роли Ореста, и здесь мы, к счастью, хотя бы в какой-то мере знаем, как это выглядело. Сохранился рисунок художницы Ангелики Кауфман, на котором изображена сцена из второго акта в спектакле 1802 года. Смятенный, растрёпанный и босоногий Орест (Гёте) сидит на каменной скамье возле храма Дианы, окружённый взволнованным Пиладом и сочувственно поникшей Ифигенией. Роль Ифигении играла Корона Шрётер, которая славилась разносторонними талантами (она не только хорошо пела, но и сама сочиняла музыку). Что касается роли Пилада, то её иногда не гнушался играть сам герцог Карл Август – разумеется, исключительно в приватных спектаклях.
Два варианта гётевской «Ифигении» были едины в одном: они коренным образом отличались от всех оперных вариаций на эту тему своей идейной концепцией и вытекающей из неё развязкой. Ранее мы говорили о том, что все оперы на сюжет «Ифигении в Тавриде», написанные во второй половине XVIII века, завершаются убийством или смертью царя Тоаса. И только в драме Гёте развязка носит мирный характер. Казалось бы, Гёте просто возвращается к первоисточнику – Еврипиду, у которого в финале также все герои оставались в живых. Но на самом деле Гёте, как оперные либреттисты и композиторы, тоже отходит от Еврипида, но только в противоположную сторону – не к обострению, а к смягчению конфликта. Никакой «бог из машины» здесь не помог бы. В драме Гёте происходит постепенное изживание конфликта самими героями, ведущее к торжеству человечности: Тоас (Фоант) отпускает в финале Ифигению и обоих пленников добровольно, и не потому, что так ему приказала богиня, а потому, что он сам убедился в моральной правильности именно такого поступка.
Переосмыслено в этой пьесе очень многое. Прежде всего, уже в первой сцене выясняется, что Ифигения в качестве жрицы сумела настоять на прекращении кровавых жертв и спасла множество жизней. Упразднить варварский обычай ей помогла благосклонность царя Фоанта, который восхищён добротой и благочестием Ифигении. Царь в пьесе Гёте предстаёт не свирепым дикарём, а достойным уважения пожилым самодержцем с непростой судьбой: он утратил всех своих сыновей и, чтобы не лишиться власти на старости лет, предлагает Ифигении стать его женой и царицей, а возможно, и матерью будущих наследников. Когда она отказывается, раздосадованный царь велит ей возобновить кровавые жертвоприношения, которых жаждет народ. Ифигения сопротивляется этому изо всех сил, особенно когда узнаёт в одном из пленников брата Ореста. Она готовит побег, но царь настигает их в момент бегства. С обеих сторон уже вынуты мечи, схватка кажется неминуемой, однако Ифигении удаётся склонить царя к мирному разрешению коллизии.
Противопоставление цивилизованности и варварства здесь уступает место гуманности, объединяющей истинно благородных людей и стоящие за ними народы. Это явствует из диалога между царём и Ифигенией в пятом акте:
Таковым было «особое мнение» Гёте, в корне отличное от революционного максимализма, к которому призывали «Ифигения в Тавриде» Глюка и её многочисленные оперные сёстры.
Если первую версию своей «Ифигении» Гёте создавал, ничего не зная о замысле Глюка, то окончательная версия появилась уже после того, как глюковская опера была поставлена или дана в концертных исполнениях не только в Париже, но и в Вене (1781 и 1783), Лилле (1782), Стокгольме (1783), Копенгагене (1785). Трудно сказать, был ли Гёте знаком с этой оперой на данном этапе, хотя слышать восторженные отзывы о ней, безусловно, мог. Показательно, что для празднования в Веймаре рубежной даты смены столетий Гёте, в качестве руководителя придворного театра, выбрал два произведения. Под «занавес» уходящего XVIII века, 27 декабря 1800 года, была дана «Ифигения в Тавриде» Глюка, репетициями которой руководил Фридрих Шиллер. Накануне премьеры он писал Гёте: «Музыка так восхитительна, что тронула меня до слёз даже на репетиции»[162]162
Письмо от 24 декабря 1800 года. Цит. по: Гёте И. В., Шиллер Ф. Переписка. В 2 т. Т. II. М., 1988. С. 330.
[Закрыть]. Наступление же нового, XIX века было отмечено исполнением 1 января 1801 года оратории Йозефа Гайдна «Сотворение мира» – сочинения, воспевавшего свет, радость, благодать и вселенскую любовь. Эта концепция соответствовала мировосприятию Гёте, который постепенно превращался из «штюрмера» в «олимпийца». В музыке его настоящим кумиром был Моцарт, но не Глюк. По своей фабуле и нравственному посылу «Ифигения в Тавриде» Гёте гораздо ближе к «Похищению из сераля» Моцарта (эта парадоксальная связь неоднократно отмечалась исследователями), чем к «Ифигении в Тавриде» Глюка, полной грозных и страшных пророчеств.
Зазеркалье «Эхо и Нарцисса»
Отправляясь в ноябре 1778 года в своё последнее путешествие в Париж (как обычно, вместе с любящей и заботливой женой), Глюк имел в багаже партитуру не только «Ифигении в Тавриде», но и ещё одной оперы, «Эхо и Нарцисс», которой было суждено стать его последним сценическим произведением.
Опера была поставлена 24 сентября 1779 года и фактически потерпела провал. Состоялось лишь 12 представлений, после чего она сошла со сцены; попытка её возобновления в новой редакции в 1780 году также не увенчалась успехом. Одобрения публики удостоились только балеты Новерра и финальный хор – гимн Амуру. Действительно, в балетных сценах участвовали самые выдающиеся артисты того времени, которых сейчас назвали бы «звёздами»: Мари-Мадлен Гимар, Мари Аллар, Гаэтано Вестрис, Огюст Вестрис (сын Гаэтано Вестриса и Мари Аллар), Максимильен Гардель, Жан Д’Оберваль. Певцы, занятые в спектакле, также были весьма талантливыми личностями. В частности, исполнительница роли Эхо, мадемуазель Бомениль (сценическое имя Генриетты-Аделаиды де Вийяр, 1748–1813), была серьёзным композитором, автором крупных сочинений в жанре оперы, балета и оратории. Партию Нарцисса пел молодой тенор Этьен Лэне (1753–1822), который затем в течение тридцати лет считался ведущим тенором парижской Оперы и при королевском, и при республиканском, и при императорском режимах. Жозефу Легро досталась партия Кинира, друга главного героя.
Тем не менее «Эхо и Нарцисса» современники сочли досадной неудачей, и эта оценка закрепилась за последней оперой Глюка вплоть до нашего времени. Постановок и концертных исполнений этого сочинения до крайности мало, так что обычному любителю музыки проще присоединиться к приговору истории, нежели оспорить его.
Обычно вину за провал оперы принято возлагать на либретто. В данном случае оно действительно не представляло из себя ничего выдающегося ни в драматическом, ни в литературном отношении. Сочинил текст «Эхо и Нарцисса» барон Жан-Луи-Баптист-Теодор де Чуди (1734–1784), дипломат, военный, ботаник и любитель изящной словесности. Фамилия его была швейцарского происхождения, а родился и начал карьеру он в городе Мец, но с 1777 года жил в Париже. Кому принадлежала идея выбора именно такого сюжета, неизвестно.
В основе либретто – миф о безответной любви нимфы Эхо к прекрасному юноше Нарциссу, который по воле Аполлона зачарован собственным отражением в водах источника и совершенно бесчувствен к страданиям Эхо. Нимфа умирает от горя, все подруги плачут о ней, а Кинир называет Нарцисса виновником её гибели. Очнувшийся от наваждения Нарцисс испытывает глубочайшее раскаяние и слишком поздно понимает, что на самом деле он любил Эхо. Однако любовь способна творить чудеса: бог Амур воскрешает умершую, и влюблённые счастливо соединяются; все славят могущество Амура.
После предельно суровой «Ифигении в Тавриде» эта сказочно-мифологическая пастораль кажется анахронизмом. Она воплощает поэтику рококо, актуальную в первой половине XVIII века, но совершенно не актуальную в 1780-е годы. Нужно, правда, сразу же оговорить, что рококо – явление многообразное, сложное и по-своему глубокое. Искусство рококо кажется легкомысленным, кокетливым, несерьёзным, однако в творчестве крупных мастеров (писателей, художников, музыкантов) все эти внешние черты таят под собой иронию, скепсис, порой пессимизм, философию мимолётности и непрочности всех явлений и чувств, подобных узорам из пыльцы на крыльях бабочек. Завитки, арабески, гирлянды – все эти излюбленные мотивы рококо призваны скрыть от глаза не всегда приглядную и порой весьма печальную реальность.
Где-то рококо дожило почти до конца XVIII века, но во Франции после смерти Людовика XV в 1774 году явно началась совсем другая эпоха, в том числе в искусстве, чему немало способствовал и Глюк, оперы которого имели большое влияние на умы современников – возможно, не меньшее, чем романы и трактаты Руссо. Нишу искусства «для души», не парадного, камерного, обращённого к обычным людям, не подвижникам и не героям, начали заполнять произведения, проникнутые сентиментализмом и призывавшие к природной простоте и якобы проистекавшей из неё естественной добродетели. Такова, в частности, живопись Жана-Батиста Грёза и Жана-Батиста Шардена – художников, заявивших о себе уже в 1730-х годах, нашедших эстетическую поддержку у энциклопедистов в 1750-х годах и ставших очень популярными во второй половине XVIII века. Ценители живописи восхищались их виртуозным мастерством, а обычным зрителям, представителям третьего сословия, нравилось стремление художников изображать повседневную жизнь, причём вкладывая в свои картины поучительный смысл («Отеческое благословение» Грёза, «Молитва перед обедом» Шардена). Искусство рококо было, напротив, подчёркнуто аристократическим, нисколько не сентиментальным и далёким от морализирования.
Рококо было отнюдь не чуждо Глюку на ранних этапах его творчества (вспомним его прелестные «театральные празднества» для венского двора, особенно очаровательных «Китаянок»), Даже в произведениях реформаторского периода этот стиль либо присутствовал в отдельных эпизодах (партия Амура в «Орфее и Эвридике»), либо даже господствовал. Оперой в духе рококо можно назвать «Париса и Елену» (1770), встреченную, напомним, весьма прохладно.
Видимо, старомодное либретто барона де Чуди затронуло какие-то потаённые струны в душе Глюка, напомнив ему и о давно прошедших временах, когда он был относительно молод и не помышлял ни о каких «революциях», и о чистой красоте, к которой не примешаны громкие идеи, превращающие оперный спектакль в публицистический манифест.
Не исключено, что присутствовал и совсем личный мотив: не изжитая с годами боль семейной утраты. 10 мая 1780 года Глюк писал Клопштоку: «Хотя Вы так и не сочинили ничего на смерть дорогой мне усопшей, всё же моё желание оказалось исполненным, ибо Ваша «Мёртвая Кларисса» так сильно напоминает мне о моей девочке, что Вы, при всём своём великом таланте, не могли бы создать ничего более удачного. Теперь это моё любимое стихотворение, и я редко в состоянии слушать его, не будучи растроганным до слёз». Мог ли Глюк не вспоминать о Нанетте, сочиняя сцены смерти и оплакивания Эхо? И мог ли горестно не думать при этом, насколько страстно его душа желала бы милосердного вмешательста божества, способного воскресить «его малышку»?
«Эхо и Нарцисс» – опера о чуде воскресения и в этом смысле продолжает линию не «Париса и Елены», а «Орфея» и «Альцесты». В сюжете просматривается нечто общее прежде всего с «Орфеем»: в обоих случаях судьбами смертных управляет Амур, а действие разворачивается на фоне цветущей природы, населённой вечно юными нимфами и добродетельными пастухами. Здесь нет царей, никто не ведёт войн, не приносит кровавых жертв. Но и счастливые обитатели блаженной Аркадии не избавлены от страданий и смерти. Отсюда – ощущение хрупкости красоты, иллюзорности любых представлений о прочности бытия, загадочности знаков судьбы.
Музыка «Эхо и Нарцисса» лишена скульптурной рельефности форм, которая обессмертила «Орфея». Нет в ней и клокочущей энергии «Ифигении в Тавриде». Всё происходит несколько замедленно, жесты всегда чуть расслабленны, ритмы неторопливы, сольные высказывания героев – скорее монологи, чем арии с запоминающимися мелодиями. Даже глюковское умение строить крупную форму при помощи эффектных контрастов здесь уступает место мягкой текучести материала, сотканного из внезапно обрывающихся мелодий, растворённых в воздухе гармоний, «точечных» оркестровых красок. Слабым это произведение назвать никак нельзя, но в качестве итога реформаторского творчества Глюка оно, безусловно, кажется странноватым. В наше время стилистику «Эхо и Нарцисса» можно было бы обозначить как ностальгический постмодерн. Однако мы не знаем, в какой мере Глюк здесь сознательно обыгрывал мотивы искусства рококо, сочетая их то с модным сентиментализмом, то с милой его сердцу античностью. Получилось своеобразное Зазеркалье, где все явления выглядят не так, как с внешней стороны. Живыми символами этого Зазеркалья оказываются главные герои: Эхо, в образе которой воплощается идея музыкального отражения (звук и отзвук), и Нарцисс, поглощённый созерцанием собственного визуального двойника.
Скорее всего, в замыслы Глюка вовсе не входила столь сложная эстетическая и психологическая задача. Но позднее творчество великого мастера всегда оказывается загадочным и многомерным, и последняя опера Глюка – не исключение.
В качестве утешительной компенсации за неуспех «Эхо и Нарцисса» Глюк мог порадоваться популярности финального хора в честь Амура. На премьере хор был встречен аплодисментами, при возобновлении оперы в 1780 году его потребовали бисировать, затем он исполнялся в концертах и быстро разлетелся по светским гостиным. В 1785 году художница Элизабет Виже-Лебрен написала портрет Анн-Мари Жозефины Габриэль, баронессы де Крюссоль-Флорензак (ок. 1755 – после 1826). Модель – молодая красивая дама в красном платье и в шляпе, украшенной красным пером, держит в руках нотную тетрадь. Если присмотреться, там можно ясно прочитать ноты и текст: «Гимн из «Эхо и Нарцисса». В отличие от оперы, где эта музыка звучит в яркой и несколько экстатической тональности ми мажор, здесь гимн Амуру приведён в более простом фа мажоре – для любительского исполнения так оно было, действительно, удобнее.
Гимн Амуру настолько нравился впоследствии Берлиозу, что тот, вопреки своему пиетету перед гением Глюка, решил «поправить» партитуру «Орфея» и в своей редакции 1859 года заменил финальный хор из «Орфея» на хор из «Эхо и Нарцисса». На концепцию произведения это никак не влияло, но лишний раз подчёркивало неразрывную связь первой и последней реформаторских опер Глюка.