Текст книги "Глюк"
Автор книги: Лариса Кириллина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)
Сюжеты опер Глюка и Моцарта действительно близки, потому что основаны на одной фабуле, чрезвычайно популярной в XVIII веке. Главный герой (у Глюка это принц Али) разыскивает свою похищенную пиратами жену Рецию, которая попала в гарем египетского Султана, но сумела сохранить верность любимому. Слуги помогают Али вызволить Рецию и спрятать её в караван-сарае среди паломников из Мекки, но корыстолюбивый дервиш Календер, начальник каравана, выдаёт беглецов Султану. Им грозит смерть, однако Султан, потрясённый стойкостью и верностью любящей пары, отпускает их с миром.
Помимо трогательной истории о любви, преодолевающей все преграды, в «Пилигримах из Мекки» есть много по-настоящему смешных сцен и чрезвычайно интересно прописанных композитором образов. Особенно колоритен циничный дервиш Календер, откровенно рассказывающий, как он делает деньги на доверчивости не в меру религиозных простаков. Хлёсткую, прямо-таки шлягерную тему куплетов Календера «Легковерный наш народ» (Les hommes pieusemenf) Моцарт впоследствии сделал темой для своих фортепианных вариаций, исполненных в 1783 году в присутствии Глюка (к творческому диалогу двух гениев мы ещё вернёмся). Среди побочных персонажей имеется примкнувший к каравану сумасшедший художник Верти-го, который впадает в буйство, услышав слова «брак» или «жена»; утихомирить его может лишь упоминание о разводе. Для Вертиго Глюк сочинил по-настоящему «бредовую» музыку, состоящую из пёстрых, словно бы бессвязных кусков, перемежаемых возбуждённой скороговоркой. Практичный и плутоватый Осмин, слуга Али, вроде бы сочувствует и помогает своему господину, но думает, как бы заработать денежку на стороне – ради этого он готов даже стать дервишем, наподобие Календера. Лишь разлучённые по воле рока влюблённые, Али и Реция, не склонны к шуткам, однако героине по сюжету приходится проявлять ловкость и хитрость, уклоняясь от домогательств Султана.
Остаётся лишь пожалеть, что в наше время постановки «Пилигримов из Мекки» чрезвычайно редки. Этот шедевр глюковского остроумия нисколько не потускнел за прошедшие века и десятилетия, впрочем, как и «Остров Мерлина».
Сами же французы сразу оценили эту сторону его творчества чрезвычайно высоко. Шарль Симон Фавар в одном из писем графу Дураццо, написанном 14 января 1760 года, не скупился на похвалы: «Мне кажется, что господин кавалер Глюк в совершенстве овладел этим жанром композиции. Я изучил и поставил здесь две его комических оперы, «Осаждённую Цитеру» и «Остров Мерлина». Они не оставляют желать ничего лучшего в отношении выразительности, чувства стиля, общего замысла и даже французской просодии. Я был бы польщён, если бы господин Глюк посвятил свой талант работе над моими произведениями»[48]48
Gerber, S. 91.
[Закрыть]. Для музыканта, не являвшегося французом, такая похвала дорогого стоила.
Балетные страсти
Сакраментальное слово «реформа» появилось прежде всего в дискуссиях о балете, а не об опере. Поскольку Глюк также оказался непосредственно вовлечён в бурные процессы, происходившие в этой, казалось бы, легкомысленной и развлекательной сфере, то без балета наше повествование никак не обойдётся.
Самой благосклонной к танцевальному искусству страной была, наверное, Франция. Там ещё в XVII веке сложилась традиция придворных балетов (в том числе вошедшего в пословицы «Мерлезонского балета», на котором, как знают читатели «Трёх мушкетёров» Александра Дюма, благополучно завершилась интрига с драгоценными подвесками королевы). Особую страсть к танцам питал «король-солнце», Людовик XTV. Собственно, и символическое прозвище молодой король получил благодаря участию в одном из балетов, где он выступал в роли бога Солнца. Людовик продолжал активно танцевать в придворных балетах до своего тридцатилетия, а потом сделался взыскательным зрителем театральных зрелищ, в которых непременно должны были присутствовать балетные сцены. Это касалось и комедий, и опер, выходивших из-под пера любимца короля, Люлли. Иногда танцевальные номера имелись и в прологе, и в каждом из пяти актов. Без них французская опера была немыслима. Если в Италии балеты исполнялись между актами и никак не были связаны с содержанием оперы (даже музыку к ним обычно писал другой композитор), то во Франции специально выбирались такие сюжеты, которые могли бы сделать оправданным введение танцевальных эпизодов в ткань самого произведения.
В романе Жан Жака Руссо «Юлия, или Новая Элоиза», изданном в 1761 году, помимо печальной истории разлучённых влюблённых, имеется немало страниц, напоминающих философские и эстетические трактаты или памфлеты. Один из таких памфлетов – письмо героя, Сен-Прё, из Парижа, где он смотрит на французскую оперу глазами здравомыслящего провинциала-швейцарца. К мнению Сен-Прё (а фактически самого Руссо) об операх того времени, шедших в Париже, мы ещё вернёмся. О балете же внутри оперы говорится, с одной стороны, не без похвалы (всё-таки танцы в роскошных костюмах – это очень красиво), а с другой стороны, весьма иронически: «Обычно каждое действие на самом занятном месте прерывается – устраивается развлечение для действующих лиц, восседающих на сцене, меж тем зрители партера смотрят на всё стоя […]. Такие развлечения вводятся под самым простым предлогом: ежели король на сцене весел – все разделяют его веселье и танцуют, ежели печален – все стараются его развлечь и танцуют. […] Для танцев есть и много других поводов – танцами сопровождаются самые важные события жизни. Танцуют священники, танцуют солдаты, танцуют боги, танцуют дьяволы, даже на похоронах танцуют, – словом, любой танцует по любому поводу»[49]49
Руссо 1961, 237. Перевод А. А. Худадовой.
[Закрыть].
Хотя кое-что здесь нарочито заострено, Руссо в целом не погрешил против истины. Во французских барочных операх обычно использовались античные мифологические сюжеты, в которых действительно могли танцевать и «священники» (жрецы и жрицы языческих культов), и боги, и «дьяволы» (вернее, представители инфернальных сил – демоны, фурии, злые духи). Танцы на похоронах – возможно, шутка в адрес таких опер, как «Альцеста» и «Персефона» Люлли, или более свежий пример – «Кастор и Поллукс» Рамо. Во всех перечисленных здесь операх кто-то из главных героев гибнет или попадает в Аид, где, как могут убедиться зрители, тоже имеется регулярная светская жизнь со своим церемониалом и своими танцами.
Идея красоты, гармонии и упорядоченности действительно была одной из главных для французского балета, будь то дивертисменты внутри опер или самостоятельный сценический жанр. Кроме прочего, в 1690-х годах, уже после смерти Люлли, появился смешанный жанр оперы-балета, предполагавший обязательное наличие танцев в каждом акте (или картине) при сюжетной самостоятельности этих картин, связанных лишь самой общей идеей. Во французских балетах демонстрировалась эстетическая симметрия мироздания на разных его уровнях, от космических сил до взаимоотношений богов и смертных героев. Поэтому дивертисменты с танцами были пространными и многочастными, каждый музыкальный номер имел, помимо чёткого ритма, внутренние повторения разделов (колена), па и жесты артистов – строго расписанными и безупречно выученными.
Костюмы профессиональных танцовщиков придворной сцены были, на нынешний взгляд, крайне неудобными для балета. И мужчины, и женщины танцевали в париках и соответствующих головных уборах (шлемы, перья, тюрбаны); они обязательно надевали под костюм «корзинки» – панье, то есть каркасы для придания пышности камзолам и юбкам. На ногах у танцовщиков были туфли на каблуках, а мужчины, как правило, ещё и носили маски, особенно если изображали гротескных, варварских или демонических персонажей (дамы в этих амплуа не появлялись во Франции никогда). Понятно, что облачённые таким образом танцовщики не могли, как балетные артисты наших дней, поражать публику длинными прыжками, сериями виртуозных фуэте или высокими поддержками – всего этого арсенала балетных приёмов пока ещё не изобрели. Техника танца была совсем другой, больше ориентированной на отточенные мелкие движения ног и определённую «говорящую» жестикуляцию руками.
Уже в 1720—1730-е годы в балете начали назревать перемены, поначалу касавшиеся только содержания. Английский хореограф Джон Уивер (1673–1760) и долгое время работавшая в Лондоне французская танцовщица и хореограф Мари Салле (1707–1757) независимо друг от друга начали экспериментировать с балетом-пантомимой, в котором имелся связный сюжет, «рассказанный» средствами танца, в том числе при помощи жестов и мимики. В частности, в балете Уивера «Любовь Марса и Венеры» (Лондон, 1717) именно пантомима передавала взаимоотношения героев, поскольку ни пения, ни словесных объяснений тут не предполагалось. Салле в 1734 году поставила в Лондоне аналогичные по замыслу балеты «Пигмалион» и «Вакх и Ариадна», а в 1735 году позволила себе неслыханную дерзость: для исполнения балетного дивертисмента в опере Генделя «Альцина» на сцене театра Ковент-Гарден артистка придумала костюм Амура, который выглядел как подражание греческим статуям, то есть без пышного парика, юбки-панье и прочих обременительных аксессуаров. Это вызвало грандиозный скандал: обтягивающее трико, покрытое лишь лёгкой драпирующей тканью, воспринималось публикой почти как нагота. Салле была вынуждена прекратить выступления в «Альцине» и уехать из Лондона, где её до этого боготворили и всячески превозносили. В Париже она оставалась очень любимой и популярной танцовщицей, хотя, судя по всему, славилась уже не столько своими новациями, сколько мастерством и прелестью внешнего облика.
Новации между тем пробивали себе дорогу если не на сценах крупнейших столиц Европы, где перебороть традиционные представления о балете было очень трудно, то в театрах при малых дворах. Идею балета-пантомимы подхватили сразу двое или даже трое хореографов, творчество которых развивалось параллельно.
Прежде всего, это Жан-Жорж Новерр (1727–1810), фигура настолько значительная, что балетоведы именуют всю вторую половину XVIII века «эпохой Новерра». В его биографии кое-что напоминает нам о Глюке: даты, этапы творчества, характер исканий. Новерр был несколько младше Глюка, но балетные артисты начинают карьеру рано. Он дебютировал в начале 1740-х при французском дворе, с 1747 года вёл кочевую жизнь, причём два года (1752–1754) провёл в Лондоне, ставя танцы в театре Друри Лейн для труппы Дэвида Гаррика. Забавно, что в 1754 году Новерр, вернувшийся в Париж, поставил там балет «Китайские праздники» – разумеется, ничего не зная о созданных тогда же «Китаянках» Глюка. В 1758 году Новерр переместился в Лион, где написал программный трактат «Письма о танце», а в 1760 году его пригласили в Штутгарт – князь Карл Евгений Вюртембергский, уже знакомый нам своим сочетанием щедрого меценатства и отъявленного самодурства, решил обзавестись самым знаменитым и самым передовым на тот момент балетмейстером. В своём трактате Новерр настаивал на драматической осмысленности балета, ратовал за отказ от множества традиционных условностей (в том числе и панье). Впрочем, не следует думать, будто призывы Новерра тотчас осуществились в его же практике. Судя по имеющимся рисункам и гравюрам, вплоть до 1780-х годов артисты, участвовавшие в постановках Новерра, были одеты на старинный манер. Китаянки в платьях с фижмами, античные герои в париках, пастушки в юбках с панье – такое практиковалось повсеместно. Тем не менее трактат Новерра несколько раз переиздавался с дополнениями, был переведён на разные языки и стал своеобразным «евангелием» реформаторов балетного искусства.
В Лионе и Штутгарте у Новерра появилась возможность воплотить в жизнь идеи, которые вряд ли могли быть тогда оценены и поддержаны в Париже. Он предложил князю Карлу Евгению не просто балет-пантомиму, а пантомиму с трагическим сюжетом. Балет «Язон и Медея» был поставлен 11 февраля 1763 года, ко дню рождения князя. Музыку создал не слишком значительный композитор, эльзасец Жан-Жозеф Родольф, работавший при штутгартском дворе. Но в те годы автором балета однозначно считался не композитор, а хореограф, и никто не ждал, что музыке в этом жанре должна принадлежать ведущая роль. Балет «Язон и Медея» имел огромный успех и вскоре начал ставиться на разных сценах Европы, а к Новерру в Штутгарт устремились балетные танцовщики и хореографы, желавшие перенять у него новое понимание жанра. Интересно, что, когда в 1781–1782 годах балет «Язон и Медея» ставился в Лондоне, он сопровождался уже не музыкой Родольфа, а музыкой Глюка, причём, судя по гравюре того времени, спектакль открывала увертюра из глюковской «Ифигении в Тавриде» (фрагмент из неё помещён под изображениями исполнителей главных ролей, Гаэтано Вестриса, Джованны Бачелли и Аделаиды Симоне).
У Новерра нашлись не только адепты, но и конкуренты. Итальянец Гаспаро Анджолини (1731–1803) начал карьеру как танцовщик, затем обнаружил талант хореографа и примерно к 1750 году перебрался из Италии в Вену и был ангажирован в придворном театре в обоих амплуа: он и танцевал ведущие роли, и сочинял балеты. Его старшим наставником и коллегой стал выдающийся австрийский балетмейстер Франц Хильфердинг (1710–1768), создавший в Вене около 30 балетов. В 1758 году Хильфердинг отбыл в Санкт-Петербург по приглашению Екатерины Второй и сделался там одним из родоначальников русской балетной школы (поэтому в русских источниках его фамилия нередко пишется на старинный манер – Гильфердинг). Хильфердинг, побывавший до Вены не только в разных городах Италии, но и в Париже, был отнюдь не чужд модным веяниям. Так, 26 апреля 1758 года он поставил в Бургтеатре балет-пантомиму «Великодушный турок» на модный ориентальный сюжет (вспомним «турецкие» комические оперы Глюка этого периода). Уезжая в Россию, Хильфердинг вверил венскую балетную труппу надёжному преемнику, обладавшему и талантом, и смелостью, и мастерством.
Впрочем, несправедливо было бы утверждать, что реформаторское направление сразу утвердилось на венской сцене, и все балеты, шедшие там в 1760-х годах, были именно такими. В Вене постоянно давались вполне традиционные декоративные балеты-сюиты на очень условные сюжеты; их вставляли между актами произведений любого жанра – драматических пьес, итальянских и французских опер. Названия таких балетов говорили сами за себя: «Аркадские пастухи», «Шотландские горцы», «Морской порт», и т. д. Они представляли собой вереницу танцев на фоне красивых декораций; имя автора музыки нигде не указывалось, и скорее всего, музыка была сборной, поскольку никакой связной драматургии здесь не предполагалось. Сочинение музыки к балетам, шедшим в придворных театрах, в 1758 году было возложено в том числе и на Глюка, что принесло в условиях содружества с Анджолини чрезвычайно значимые плоды.
В 1761 году появился новаторский балет «Дон Жуан, или Каменный гость» (о нём будет сказано чуть далее) – заметим, это случилось на два года раньше, чем Новерр показал в Штутгарте «Язона и Медею». Анджолини также ставил балетные сцены в операх Глюка начала 1760-х годов, как комических («Осаждённая Цитера», «Пилигримы из Мекки»), так и в весьма серьёзных. Их последним совместным творением стал в 1765 году балет-пантомима «Семирамида» – вновь на трагический сюжет, почерпнутый из трагедии Вольтера. Затем Анджолини, как ранее Хильфердинг, уехал в Россию, а в Вену пожаловал сам Новерр.
Оба великих хореографа, Новерр и Анджолини, считали себя первооткрывателями нового жанра, и по сути оба были правы. Они исходили из описаний пантомимических танцев, сохранившихся в античных источниках (например, в диалоге Платона «Пир», в диалоге Лукиана из Самосаты «Флейтист» и др.). Предисловие Анджолини к изданию либретто балета «Дон Жуан» открывается именно такой декларацией: «Спектакль, который я представляю публике – это пантомимический балет во вкусе древних. Те, кто имел возможность читать в оригинале или в переводах распространенные повсеместно труды греческих и латинских авторов, знакомы с именами Пилада и Батилла, живших в эпоху императора Августа. Чудесная сила их искусства увековечена историками, ораторами и поэтами. Лукиан оставил трактат, посвящённый этому прославленному виду искусства, в котором можно найти очерк поэтики пантомимического балета, пусть пока и не совершенного». Показательно также, что на титульном листе либретто помещена цитата из Горация: «То, что дошло через слух, всегда волнует слабее, / Нежели то, что зорким глазам предстаёт необманно»[50]50
Гораций, «Наука поэзии», стихи 180–181. Перевод М. Л. Гаспарова. Цит. по: Гораций. Оды, эподы, сатиры, послания. М., 1970.
[Закрыть]. Тем самым развлекательный ранее жанр балета включался в эстетические рассуждения самого высокого плана, с привлечением ссылок на имена классиков.
В 1765 году Анджолини опубликовал трактат «Рассуждение о пантомимических балетах древних, послуживших программой к трагической пантомиме «Семирамида», сочиненной г-ном Анджолини, балетмейстером Придворного театра в Вене и поставленного в сем театре 31 января 1765 года по случаю празднеств в честь бракосочетания Его величества Короля Римского в Вене в 1765 году[51]51
Титул Короля Римского получил в 1764 году эрцгерцог Иосиф. 23 января 1765 года он по настоянию матери вступил во второй брак с принцессой Марией Йозефой Баварской.
[Закрыть]». Этот трактат также был предпослан изданию либретто. Хотя «Письма о танце Новерра» были написаны и изданы раньше, в самих постановках балетов его первенство не выглядело очевидным – многое делалось им параллельно с Анджолини, а кое в чём итальянец его даже опережал.
В любом случае благодаря таким выдающимся хореографам, как Хильфердинг, Новерр и Анджолини, взгляд на искусство балета очень сильно изменился. Взыскательные ценители начали требовать и ожидать от него не только чистой красоты ритмов, форм и грациозных движений, а выражения сильных страстей и внятного развития драматического сюжета. Это не означало, что старинные балеты были плохи, а новые, реформаторские, сплошь прекрасны. Просто в какой-то период понимание эстетической сущности балета подверглось резкой переоценке. Это было связано с изменением общей системы ценностей, характерной для искусства эпохи Просвещения. При том, что в философии царил культ Разума, искусство провозглашало значимость чувства, не зависящего от сословных иерархий. В центре новой концепции мироздания оказалась не всеобщая гармония, выстроенная по строгим, почти математическим, законам, а масштабная и свободная человеческая личность, способная и на подвиги, и на преступления, и на великую любовь. В чём-то балет на некоторое время оказался радикальнее и смелее оперы. В Вене так получилось благодаря не только Анджолини, но и Глюку, равно как всему сообществу реформаторов, собравшихся вокруг графа Дураццо.
Жизнь и приключения Раньери Кальцабиджи
Часто говорят о «глюковской реформе музыкального театра», упуская из виду то, что до начала 1760-х годов Глюк ни о каких реформах не задумывался, а просто работал во всех предлагавшихся ему жанрах. У него почти не было возможностей проявить творческую инициативу ни в оперных театрах Италии, где нужно было следовать определённым канонам, ни в Лондоне, где его положение приглашённого композитора сильно отличалось от почти царственного статуса Генделя, ни в странствующих труппах Минготти и Локателли, ни при венском дворе. Узнаваемая оригинальность глюковского музыкального стиля ощущалась с первых же его шагов на оперном поприще, но композитор совершенно не претендовал на создание новых жанров и новой поэтики музыкальной драмы. Для этого нужны были особые условия, которые счастливо сложились к началу 1760-х годов в Вене. С одной стороны, механизм функционирования стационарного придворного театра позволял администрации думать не только о коммерческом успехе постановок у широкой публики, а ещё и о том, чтобы порадовать чем-то невиданным и неслыханным членов многочисленной императорской семьи, вкусы которых были разнообразными, однако в равной мере взыскательными. Поэтому эксперименты здесь были в принципе возможны и даже приветствовались. С другой стороны, если бы должность суперинтенданта придворных театров занимал не граф Дураццо, а человек с другими эстетическими предпочтениями, или не столь чуткий к новшествам, никакой реформы могло бы и не случиться, по крайней мере в Вене. Императорский двор был в то время неспособен генерировать и поощрять подобные идеи, хотя воспринимал их с благожелательным интересом.
Возможно, если бы не граф Дураццо, то реформа случилась бы в каком-то другом городе, причём без участия Глюка, и имела бы несколько иной вид. Музыковед Ирина Петровна Сусидко, известный специалист по истории итальянской оперы XVIII века, опубликовала в 2016 году статью с несколько провокационным названием: «Кто и где начал реформу Глюка? Пармский оперный театр в 1750—60-е годы»[52]52
Опера в музыкальном театре: история и современность. М.: РАМ им. Гнесиных, ГИИ, 2016. С. 30–39.
[Закрыть]. Действительно, примерно в одно и то же время, в конце 1750-х и в 1760-х годах, сразу в нескольких городах, имевших придворные оперные театры – Парме, Штутгарте, Мангейме, Санкт-Петербурге, начали ставиться произведения, сильно отличавшиеся от традиционных образцов своего жанра. Это касалось не только балета-пантомимы, но и оперы.
О необходимости преобразований в оперной драматургии писали и говорили в это время в самой Италии. В частности, большое влияние на современников имел граф Франческо Альгаротти (1712–1764), венецианец по происхождению, ставший выдающимся мыслителем и просветителем европейского значения, который жил и работал в Париже, Лондоне, Санкт-Петербурге, Потсдаме, Дрездене и оставил после себя 17 томов литературных, мемуарных и публицистических сочинений. Среди них был и трактат «Очерк об опере» (Saggio sopra l’opera in musica), изданный в 1755 году и уже в XVIII веке выдержавший несколько переизданий и переводов на другие языки. Альгаротти, будучи прежде всего литератором, настаивал на приоритете драмы и слова, призывая композиторов умерить свой деспотизм: «Наибольшего эффекта музыка может добиться лишь тогда, когда она является слугой и помощницей поэзии»[53]53
МЭЗЕ, 119.
[Закрыть]. Он критиковал стандартную «шумность» типовых итальянских увертюр и «невнятность» речитативов, засилие произвольных певческих украшений в ариях, погоню за внешними эффектами, полное несоответствие тематики вставных балетов сюжету оперы: «Если действие спектакля происходит в Риме, то балет переносит нас в Куско или Пекин, если опера серьёзная, то танцы обязательно комические». Среди примеров, достойных подражанию, Альгаротти называл сотрудничество Люлли и его постоянного либреттиста Филиппа Кино. И хотя в самой Франции к тому времени стиль Люлли воспринимался как старомодный, в Италии сама мысль о том, что действие в опере может развиваться непрерывно, не членясь на законченные номера, а хор и балет должны составлять неотъемлемую часть спектакля, воспринималась как призыв к реформе.
Идеи Альгаротти вызвали широкий резонанс, совпавший с устремлениями практиков музыкального театра – импресарио, либреттистов, композиторов. Немаловажным оказалось и возрастающее влияние Франции как источника передовых идей и законодательницы художественных вкусов. Итальянский канон оперы-сериа начал сдавать свои позиции под воздействием нарастающего влияния французских жанров. Если в Вене придворными театрами заведовал франкофил граф Дураццо, то в Парме аналогичную должность с 1738 году занимал настоящий француз, Гийом Дю Тийо, реформатор в самом широком смысле слова (помимо театральной деятельности, в его ведении была и должность государственного секретаря, позволявшая проводить также преобразования в сфере управления, академической жизни и народного просвещения). Капельмейстером пармского двора с 1758 по 1765 год был замечательный композитор Томмазо Траэтта (1727–1779), а придворным поэтом – Карло Инноченцо Фругони (1692–1768). Как верно отметила И. П. Сусидко, «пармский союз интенданта, поэта и композитора впоследствии стал своеобразной моделью для другого, венского». Причём в обоих случаях источник обновления итальянской оперы восходил к французским образцам, что диктовалось в том числе и политическими мотивами.
Как и Дураццо, его коллега Дю Тийо начал «перевоспитание» пармской публики с довольно лёгких жанров, внедрив в практику придворного театра французский балет (между актами оперы-сериа), французскую оперу-балет и, наконец, французскую музыкальную трагедию в переработках Траэтты и Фругони. Так, в 1758 году в Парме была поставлена музыкальная трагедия Рамо «Кастор и Поллукс», текст которой перевел Фругони, а в 1759 году – ещё один шедевр Рамо, «Ипполит и Арисия», в музыкальной версии Траэтты с текстом Фругони. Это подготовило появление оригинальной «Армиды» Траэтты на текст графа Дураццо, поставленной в 1761 году уже в Вене. «Армида» – сюжет, почти священный для французов благодаря одноимённой опере Люлли (эта тема ещё не раз всплывёт в нашем повествовании в связи с Глюком). Таким образом, одно из важнейших направлений созревшей к началу 1760-х годов реформы было органическое соединение двух традиций, итальянской и французской, которые до сих пор развивались в целом автономно.
Нужен был некий импульс, чтобы реформа музыкального театра, для которой в Вене сложились самые благоприятные условия, смогла осуществиться и заявить о себе не как о единичном эксперименте, а как о новом направлении в искусстве.
Носителем этого импульса оказался талантливый авантюрист Раньери Кальцабиджи (1714–1795), или, как он именовал себя, «де Кальцабиджи», хотя дворянином он не являлся. Слово «авантюрист» в данном случае обозначает тип личности, в высшей степени характерный для XVIII столетия. Люди того времени обладали необычайной любознательностью и предприимчивостью, не боялись рискованных приключений, иногда бывали вовлечены в разного рода криминальные махинации, но при этом их энергия в целом была направлена на созидание чего-то нового или, по крайней мере, интересного и неожиданного. Всякий, кто немного знаком с историей XVHI века, представляет себе таких колоритных персонажей, как «великий маг» Калиостро (Джузеппе Бальзамо), неотразимый покоритель женских сердец (и при этом очень талантливый писатель) Джакомо Казанова, таинственный граф Сен-Жермен (именно он якобы открыл пушкинской Графине из «Пиковой дамы» тайну трёх карт) и другие. Вряд ли стоит удивляться тому, что некоторые выдающиеся либреттисты XVHI века также принадлежали к племени завзятых авантюристов. Среди самых громких имён, помимо Кальцабиджи, в этой связи следует вспомнить либреттиста Салъери – одарённого поэта Джамбаттиста Касти и двух венских либреттистов Моцарта – Лоренцо Да Понте и Эмануэля Шиканедера. Для человека, который воспринимал мир как театр, в котором сам он постоянно играл меняющиеся роли под разными масками и даже разными именами, театр, в свою очередь, также выглядел целым миром, который мог каждый раз создаваться заново.
Биография Кальцабиджи к моменту его появления в Вене в 1761 году была богата резкими поворотами. Родившийся в Ливорно и уже в юности ставший членом двух влиятельных итальянских академий (в том числе знаменитой академии Аркадия), в 1741 году Кальцабиджи поступил на административную службу в Неаполь, начав параллельно писать оперные либретто. В Неаполе он оказался замешан в одной тёмной истории с отравлением, подробности которой так и остались неизвестными. Благодаря дружескому содействию маркиза Л’Опиталя, французского посла в Неаполе, Кальцабиджи вместе с братом Джованни Антонио, обладавшим математическими познаниями (это оказалось немаловажным!), отправился в Париж. Там братьям пришла в голову в 1757 году замечательная идея: организовать «национальную лотерею», то есть, по сути, финансовую «пирамиду» (но якобы выгодную прежде всего для короля, остро нуждавшегося в пополнении казны). Удивительным образом ту же идею выдвинул и Казанова, также находившийся в тот момент в Париже и выдававший себя за опытного финансиста. Их планы лотереи совпадали почти до деталей. В мемуарах Казановы не без юмора описана встреча с конкурентами, братьями Кальцабиджи. Все трое были достаточно умны, чтобы не разрушить перспективное начинание взаимными претензиями. Они решили работать сообща, распределив обязанности. По словам Казановы, Джованни Антонио предложил: «Мой брат возьмёт на себя всю чёрную работу, а вы воспользуетесь только преимуществами директорства, продолжая жить светской жизнью», – то есть Казанова становился «лицом» предприятия, обеспечивавшим ему поддержку в самых высших кругах, включая королевскую фаворитку маркизу де Помпадур. Черновая же работа (все вычисления и документация) возлагалась на Раньери Кальцабиджи не только потому, что он обладал соответствующими навыками, но и потому, что он страдал неким кожным заболеванием, уродовавшим его внешность и не позволявшим появляться в светских кругах. Между тем Казанова был очень высокого мнения о Раньери Кальцабиджи: «Он был холост, любил математику, был знаток финансов, знал прекрасно историю, был остроумен, поэт и большой друг женщин. […] Брат его был так же талантлив и сведущ, но не был так блестящ». Придуманная этой хитроумной троицей финансовая пирамида, естественно, через некоторое время рухнула, вынудив всех устроителей лотереи покинуть Париж и разъехаться в разные стороны. Сразу же скажем, что Джованни Антонио Кальцабиджи продолжал впоследствии организовывать лотереи всюду, куда его заносила судьба, в том числе в Лондоне и Берлине. А его брат Раньери действительно выбрал служебное поприще финансиста, хотя в историю искусства вошёл как либреттист Глюка и главный идеолог их совместной оперной реформы.
Помимо финансовых махинаций, и Казанова, и Раньери Кальцабиджи усердно посещали парижские театры. До приезда в Париж литературным кумиром Кальцабиджи был Метастазио, чьи сочинения он издал в 1755 году в Париже с посвящением маркизе Помпадур и со своим предисловием («Рассуждение о поэтических драмах господина аббата Пьетро Метастазио»). Уже в этом предисловии, наряду с похвалами в адрес Метастазио, Кальцабиджи излагал собственные взгляды на музыкальную драму, которые легли впоследствии в основу его реформаторской концепции. Пока ещё речь о ниспровержении метастазиевского канона вовсе не шла. Более того, годом ранее, в 1754 году, он опубликовал в Париже сатирическую поэму «Люллиада, или Изгнание итальянских буффонов из Парижа», в которой высмеивал несколько обветшавшие традиции французской оперы. Эта поэма была написана на итальянском языке, так что не все французы могли с ней познакомиться, но для понимания позиции Кальцабиджи она существенна. В середине 1750-х годов он не идеализировал ни итальянскую оперу-сериа, ни французскую музыкальную драму. Но многое из того, что он увидел на сцене парижской Оперы, ему пришлось по душе. В частности, вовлечение в действие балета и хора, мелодичная и выразительная декламация в речитативах, небольшие размеры сольных номеров и умеренное использование колоратур, которые у некоторых итальянских композиторов и особенно у певцов-кастратов превратились едва ли не в самоцель.