Текст книги "Ледолом"
Автор книги: Кузьма Горбунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц)
У председателева стола переминается испитой, не выходящий из хвори рыбак Евграф Пилясов, контуженный на царской войне. Он просит Окулова, судорожно дергая левым глазом:
– Наряди дежурную подводу за дровишками съездить!
Председатель роется в раскрытом ящике стола, ищет какую-то завалившуюся бумажку, отвечает, не поднимая головы:
– Нет подводы.
– Куда это в Усладе все лошади подевались?
– А я и не говорю, что все до одной подевались. На дежурной – писарь в волость поехал.
– Что ж теперь? В холодной избе с детишками сидеть?
– Запрягись сам в салазки да съезди в лес. Не велик господин, чтобы на казенных лошадях кататься. Я, брат, пока председателем не был, запрягался.
– Для того мы тебя и выбрали, Алексей Митрич, чтобы самим не запрягаться.
– А я, поскольку выбрали, говорю тебе: запрягись. Ишь, иждивенцы у Советской власти нашлись.
– Так здоровья же нет, свалиться могу в лесу.
– Бабу пристегни.
– Каждый день на себе не наездишься.
– Да много ли тебе дров надо! Пироги, что ли, задумал печь?
– Изба худая, тепло не держит.
– Лошадку найми.
– А платить чем?
– А ты не плати. Весной прокати лошадного под гармошку на лодке. Вот и квиты будете.
Пререканьям не видно конца. Председателю торопиться некуда, только бы время шло. Окулов любит почесать язык. Он думает, что шуточками развлекает народ, тем более – над чужим горем шутить легко. И порою Алексей добивается своего: попрыгает жалобщик около стола и махнет рукой: «А ну тебя, шут гороховый!»
Но иному просителю уж не до смеха. На лавке сидит и заливается слезами красноармейка. Она хлопочет, чтобы ей выдали до нового урожая три пуда ржи на еду. Окулов, он же председатель комитета взаимопомощи, говорит, что хлеба нет.
– Куда девали? – плачет красноармейка. – Мышам, что ли, вскормили? Осенью говорили, что с общественной запашки двести пудов намолотили. Зима еще за середку не перевалила, а хлеба нет. Перед пашней брюхо подведет, подмога будет нужна. Где хлеб?
– Э, при чем тут мыши? – слышатся голоса, – Мышам много не надо. Тут – другие грызуны завелись.
Председатель молчит, читает отысканную в столе бумажку.
Гасилин вырвал у него эту бумажку:
– Чего от народа закрываешься?
– Не рви документы, – миролюбиво говорит Окулов.
– Вот они, твои документы!..
Еще сам не зная, что написано в бумажке, пастух читает вслух:
«Расписка.
Принято от комитета взаимопомощи двадцать пять пудов пшеницы.
К сему Никита Каплин».
– Ого! – кричат со всех сторон. – Вон какие грызуны завелись.
– Видать, Никите жалко свою пшеницу на самогон пережигать!
– Да ну – самогон, – отмахивается Окулов. – Для общественной надобности взял. Никита отдаст, найдет из чего.
Пастух требует объяснить: для какой надобности отпущен богатею Каплину хлеб? На какой срок? Но у Алексея Окулова один ответ:
– Выберут тебя председателем, тогда и наводи строгие порядки. А я тебе отчет давать не обязан. – Он спокоен и, видимо, уверен в себе. На круглом его румяном лице нет ни облачка заботы.
В пререкания вмешивается Авдей Тулупов. Он подходит к столу, смело раздвигая людей, солидно говорит:
– Ты мне доложи, Алексей Митрич, из чего образовалась наша взаимопомощь? – И, не дожидаясь, пока Окулов соберется с мыслями, Авдей сам себе же отвечает: – Из совместной запашки образовалась. А кто больше других пахал, чьих семян больше вложено в это дело? – Он притронулся ладонью к широкой своей груди. – Мои труды! Кому должны пойти эти труды? Вдовам и сиротам. Правильный закон, человеческий. Ты перед ней не хочешь отчитываться, – указал Авдей на красноармейку, – она обществу нахлебница. А мне обязан отчет дать. Я работал? Неужели ни одного зерна не осталось?
Окулов все еще молчит, читает расписку Каплина, словно впервые видит ее.
– Эй, председатель! – чуть повышает голос Тулупов. – Понятно, ты при должности. Может, что и пристало к рукам. Не без того – случается. Так ведь умеренность надо знать. А то вон куда хватил… Ты верующий?
– Верующий, – говорит Окулов, не поднимая головы.
– Взыщешь хлеб с Каплина?
– Взыщу.
– Когда?
– На той неделе.
Тулупов постукивает согнутыми пальцами по столу:
– И этой красноармейке отпусти. Слышишь?
– Ладно, не глухой.
– То-то! От меня не отобьешься.
Авдей обводит всех победоносным взглядом черных умных глаз:
– Вот как делать надо. А то – шум, гам… Миром надо.
Но Гасилин, вспылив, оттесняет его от стола:
– Ты что, милостыню за нас просишь, человек премудрый!? Нет, не миром надо, а дракой!..
– Вряд ли что получится, – говорят ему. – Тут непробойная стена, сват за брата, сын за отца и все вместе за подлеца.
– Должны пробить! – кипятится пастух. – Нас больше. Власть дана нам, с нас и спросится: зачем бездельников в Совет пустили?
– Думаешь, спросится? – часто мигая левым глазом, вступает в разговор Евграф Пилясов.
– А как же! Вот она спросит, – указывает пастух на плачущую красноармейку. – Ее голодные ребятишки спросят.
В Совете наступает тишина. Одни задумчиво вертят рукавицы, другие поглубже нахлобучивают шапки.
– А ведь так оно и есть, – первым нарушает молчание Пилясов. – Покойный матрос Рыкунов к чему звал? Тряси их, толстопузых! Смелее берись за власть! Что у нас, ума не хватит самим управлять?.. Вот он лежит теперь, наш матрос, – указывает Евграф на окно, за которым видна зеленая могильная ограда и столбик с дощечкой посредине ее, – лежит и, глядя на нас, думает: «Что же вы, братцы, или духом выдохлись? Или толстобрюхих испугались?»
Красноармейка вытерла концом шали глаза и сказала:
– Брюхо у них не природное, а надувное! Тоже мне, мужики! Ткнули бы их хорошенько кулаком под ребра, вот и лопнут, как пустой барабан.
Смешок прокатился среди людей:
– Нам только размахнуться, а то и ткнем.
– Размахнулись бы. В газетах ихних братом лишнего стращают. Иной раз такого идола нарисуют, что ночью грезится.
Евграф Пилясов смелее подступил к председателю:
– Ты гляди! А то так тряхнем, что костей не соберешь!
Впервые Алексей Окулов забеспокоился, еще не слышал он в Совете таких речей. Поднялся из-за стола, снял заячий свой малахай.
– Да что вы, соседи, взъелись? Какой я идол? Глядите, что на голове ношу…
– Не в тебе одном дело, прихлебатель! – крикнул Евграф. – В твоих кумовьях!
– Не шуми, – успокоил его Окулов. – Будет тебе завтра лошадь.
– Тут уж не о лошадях речь пошла, а о людях!
Гасилин вышел из Совета на морозный воздух, как из парной бани. Шел и радостно думал: «Поднимается народ. Расшевелить только, раззудить хорошенько». Побродив по селу, Семен направился за гумна, к мельнице.
Небольшая водяная мельница на реке Кубре привалилась к горе. Четвертую стену ей заменяет гладкий каменистый отвес горы. Мельница раньше принадлежала мрачному высокому мужику, Емельяну Сосипатрову. Теперь ее арендует сельсовет, а ведает делом поставленный на жалованье старый хозяин. Он ведет перед Советом кое-какую отчетность и по-прежнему чувствует себя владельцем мельницы: за помол берет сколько хочет, обвешивает, подмешивает муку. Сколько перемалывают жернова в сутки – никто не знает, мельник держит это в секрете.
Над мельницей плавают облака мучной пыли. Здесь целый базар съехавшихся из сел помольцев. В длинной романовской шубе, подпоясанной малиновым кушаком, высокий молчаливый Емельян стоит у лотка весов. Угрюмо и строго он принимает и засыпает хлеб.
– Замени ты камни гирями! – кричит очередной помолец. – Врут твои камни: на каждый воз, почитай, три пуда не выходит.
Емельян мрачно улыбается и молча опрокидывает лоток с зерном обратно в воз, запахивает пологом.
– Вези обратно, – говорит он ровным басовитым голосом.
– Куда я повезу, коли за тридцать верст лошадь пригнал!
– Не держи черед! – напирают сзади.
Помявшись, мужик снова сыплет зерно на весы.
– Ты не спорь, – советуют ему другие, – а то хуже будет. Намедни он одному спорщику вместо муки мешок отрубей подсунул, тот недоглядел… Так и увез…
Мельник молчаливо делает свое дело, словно разговоры идут не о нем.
Пастух подзуживает помольцев: «Чего терпите? С вашим же зерном, на своей мельнице – словно из милости просите».
Сначала люди и здесь отговариваются:
– Пусть лопает, может, подавится. А то заартачится – и у хлеба без муки насидишься.
– Другого поставим, честного.
Это замечание выводит Емельяна из равновесия. Как бы впервые заметив Семена, он угрожающе говорит:
– Ты чего тут народ мутишь?
Сорвав с головы картуз, пастух яростно ерошит короткой стрижки волосы, гремит:
– Ты думаешь – на тебя дубинку нельзя найти? Брось камни, давай гири!
– А тебе что, больше всех надо? Или больно много зерна засыпал?
– Может, и ничего не засыпал, а безобразия не потерплю!
– Не засыпал, так уходи…
– Не уйду! – кричит пастух.
– Уйдешь, – злобно говорит мельник. Он направляется под навес и начинает отвязывать цепь, на которой, захлебываясь лаем, бесится, прыгает огромный пес. – Последний раз говорю – уйди, а то спущу сейчас…
С одного из возов вдруг спрыгнул высоченный, костлявый мужчина. Медленно волоча ноги, чтобы не свалились широкие обрезни, он идет к мельнику. Это Самсон Дерябин. Под мышкой у него зажато кнутовище. Приблизившись к Емельяну, дядя Хрящ перехватил кнутовище в правую руку, размотал плетенный в три ремня кнут.
– А ну, золотой, не тронь своего кобеля, ему положено на цепи сидеть. Ты и без него сумеешь отбрехаться.
– Не распоряжайся, – гудит мельник. – Ты не свой хлеб на помол привез, а чужой.
– Хлеб – чужой, только слова говорю свои… Слышь, брось цепь! – Хрящ грозно хлестнул кнутом по снегу, оставив глубокий рубец. – А то как начну стегать сплеча и наотмашь, шерсть с тебя клочьями полетит.
С Дерябиным, если разойдется, шутки плохи. Емельян, что-то ворча, вернулся к весам.
– И гири сейчас же давай! – приказал Хрящ. – Ишь, до чего изнахальничались.
– Гири у меня в кооперацию на время взяли, – объяснил мельник, присмирев.
– Чтобы завтра же здесь были.
– А Гафарову что, кирпичами товар взвешивать?
– Вон какая тебе о дружке забота припала. По очереди жульничаете. Гафарова заставим свои купить.
Самсон снова взобрался на воз, уселся, почти до земли свесив ноги.
Гасилин раньше что-то не примечал в Усладе этого долговязого дядю и сейчас заинтересовался, подошел к нему.
– Ловко ты мельника отделал!
– С ними только так и надо. Топнешь ногой – куда и спесь слетит. Они девятнадцатый-то год помнят, не забыли… – Хрящ вдруг оборвал сам себя: – Нет ли, красавец, махорочки, со вчерашнего дня не курил.
Пастух отсыпал в ладонь ему добрую щепоть.
– Ты, должно, не с нынешнего дня такой смелый.
– С чего это видно?
– Да вот, про девятнадцатый вспомнил.
Дядя Хрящ с ног до головы оценивающе оглядел пастуха большими, навыкате, неопределенного цвета глазами.
– Самому-то тебе сколько годочков, молодец?
– Двадцать четыре, – чуть смутившись, ответил Семен.
– А-а, – протянул Дерябин. – Я и то гляжу… – И, словно потеряв всякий интерес к собеседнику, отвернулся.
Сколько ни пытался Гасилин вызвать его на дальнейший разговор, не удалось. Дядя Хрящ неопределенно хмыкал, смачно сосал самокрутку, этим и ограничивался.
Пастух решил заглянуть в кооператив, посмотреть, что за птица Гафаров.
Мимо гумен, в гору, он снова поднимается в Усладу. Ветер обдает разгоряченное его лицо колючей снежной пылью.
Уже сумерки, но у кооператива «Заря Услады» длинная очередь.
– Красного товару, слышь, привезли, – говорят женщины.
– Дождались, а то все соль да керосин. Хоть в мешковине ходи.
Но двери кооператива заперты.
– Чего продают? – спросил пастух.
– Расценяют, слышь.
– Расценяют! – вмешивается молодуха. – Пока расценят, с заднего хода по знакомым да по родным продают, а нам обрезки достанутся…
Пастух заходит с другой стороны. И верно, со двора то и дело, крадучись, выныривают с узелками фигуры, торопливо бегут за угол, на заднюю улицу.
Пастух стучит в кованную железом дверь. Выглядывает председатель правления – он же закупщик, рыжий, словно пламя, Али Гафаров – бывший торговец бакалейным товаром, родом откуда-то из-под Казани.
– Чего ломишь? Чего ломишь? – недружелюбно говорит он. – Нет торговлям, уходи, пожалуста! – и пытается захлопнуть тяжелую дверь.
В эту минуту кто-то сзади уверенно взял Семена за плечо, чтобы отстранить от двери. Гасилин оглянулся – это был Авдей Тулупов.
– Посторонись, дай пройти, – сказал он, берясь за дверную скобу.
– Куда прешь?! – уже обозлясь, закричал Гафаров. – Никаким торговля нет. Шляется всяким тряпичник.
– Я не тряпичник, – спокойно ответил Тулупов. – Ты что, Али Хусаиныч, не узнаешь меня в сумерках? Открывай. – Он громыхнул скобой.
Но Гафаров с силой дернул дверь к себе и завизжал:
– Пошел! Очень хорошо знаем. Гирей по башке стукнем – сам себя не узнаешь.
– Что-о?! – не своим сиплым голосом проговорил Тулупов. – Меня по башке? Да ты знаешь, рыжий дьявол, кому грозишь? Я три пая в кооперацию вложил! Я ее в первом числе начинал. Пусти, приказываю! С петель сорву!
Там, в помещении, кто-то второй помогал Гафарову тянуть дверь за крюк. Вдвоем они пересилили Тулупова. Напоследок из щели высунулся кулак в нагольной рукавице и ткнул Авдея в грудь. Потом дверь громыхнула, и лязгнул в пробое запор.
Словно не понимая, что случилось, Авдей стоял, потирая грудь, и все повторял:
– Так… Так…
Даже в сумерках видно было, как побледнело и исказилось его моложавое красивое лицо. Вдруг он бешено принялся колошматить ногами и кулаками в кованую дубовую дверь, в кирпичную стену:
– Грабители! Там взаимопомощь, здесь товар тащите! Своим судом распотрошу!
Гасилин сжал руку его, занесенную для удара:
– Слушай, тут силой и шумом не возьмешь. Это – магазин, дело хитрое, торговое. Еще припишут нам, чего и в уме не было. Здесь нельзя…
– А им можно?
– Выходит, можно, если позволяем.
– Пусть на других замахивается… Но на меня поднять руку!.. – Тулупов скрипнул зубами.
– Да вот и на тебя подняли, – усмехнулся Семен.
– А?.. Что?.. – Авдей вскинул невидящие глаза. – Ты кто такой, чтобы надо мной насмехаться? – Потом махнул рукой и зашагал со двора.
Семен последовал за ним. Тулупов шел быстро и бормотал, – казалось, ему все равно, слушает кто или нет, только бы говорить:
– Они не знают, кого растравили… не знают!.. Перво-наперво паи свои из кооперации возьму. Уйду, не хочу! Ревизию этому гололобому потребую. За меня весь мир горой подымется!..
– Зачем тебе мир? – вставил Семен.
– Как это зачем? – сердито отозвался Тулупов. – Мир – над всем голова.
– Ты же сам себе голова. По-твоему, каждый должен только за себя грызться, как зверь в лесу. Помнишь, что в Совете говорил? Или забыл?
Тулупов приостановился. Глядя себе под ноги, сказал:
– Ты вот что, пастух! Ты еще молод, в мирских делах мало понимаешь. Не тревожь меня. Иди себе домой.
– Ладно, – согласился Гасилин, – пойду. Может, еще встретимся.
Настал вечер с морозным треском бревенчатых изб, с собачьим лаем, холодной яркой луной. Кое-где зажигаются огни. Пастух завернул еще в избу-читальню. Там холодно. Под ногами на полу скрипит наметенный снег. Ветер повизгивает в разбитые окна и в темноте тяжело хлопает рваным занавесом на сцене. Провожаемый лаем потревоженных собак, Семен устало плетется домой, думая о том, что надо сказать Ванюшке, пусть приведет в порядок читальню.
Домой Авдей Пахомович Тулупов вернулся все еще хмурым, раздраженным. Изменив давней привычке, он забыл с приходу погладить тугое плечо понятливой на ласку Елены Степановны и даже пиджак свой не повесил на один из деревянных шпеньков, вколоченных в стену, а вместе с шапкой и кушаком бросил на лавку. Хозяйка молча глянула на мужа, прибрала одежду и только после этого прошла вслед за ним в горницу. Из себя Елена под стать Тулупову: лицо моложавое, но степенное, повадка спокойная. В нарядах у нее достаток, по выбору надевай цветастые юбки и кофточки, и все складно сидит на Елене, высокой ростом, плавной в движениях.
– Ужинать хочешь или чаю? – спросила она, когда Авдей занял свое место на скамейке в переднем углу.
Тулупов тряхнул черноволосой головой, отгоняя неприятные мысли.
– Лучше – чаю.
– С леденцом или сахаром?
– Все равно.
Расставляя посуду, жена как бы ненароком успела притронуться ладонью к влажному высокому лбу Авдея, к его вьющейся бородке и улыбнулась:
– На дворе мороз, а ты жаркий.
– Шел шибко.
– А чего расстроился? Или неполадки в чем случились?
Он строго посмотрел на нее:
– Что еще за выдумки?
Если Авдея в каком-либо деле постигала неудача, он никогда не признавался в этом жене и тем более не жаловался. Обычно говорил: «Хорошо получилось, по-моему». Проходило время, и дело благодаря настойчивости Тулупова действительно складывалось в его пользу. Елена Степановна так привыкла к этому, что ни в чем не боялась за мужа.
И сейчас ее не смутил ни осуждающий взгляд Авдея, ни холод в его словах. Она улыбнулась еще приветливей, села рядом на лавку, прислонилась к плечу его, одной рукой оперлась о край стола, а другой, свободной, сама налила ему в блюдце чаю.
– А все же пасмурный.
– Народ кругом шумит, – уже мягче ответил Авдей. – Ну поневоле и растревожился вместе с другими.
– Народу есть о чем шуметь, – подумав, заметила Елена Степановна. – Не всем так живется, как нам с тобой.
Оба замолчали. Хозяйка тоже принялась за чай – тихонько дула на блюдце, похрустывала белыми крепкими зубами розовый леденец. В избе было тихо. Дети уже спали. Ребят у Тулуповых – четверо погодков, но все еще малые; старшенький только в школу пошел.
На пятом стакане Авдей окончательно оттаял, лютость в сердце унялась, хотя обида залегла накрепко: «Ладно, придет время – я с ними посчитаюсь». Но это было уже ясное и твердое чувство вражды, а не прежняя слепая ярость. Он расстегнул верхние пуговицы на вороте рубашки, шумно выдохнул горячий воздух и слегка подтолкнул локтем Елену Степановну. Она будто не заметила этого. Потом Тулупов снял с гвоздя на оконном косяке промасленные счеты, достал с божницы половинку карандаша, истертый лист бумаги, заполненный какими-то цифрами, и сказал жене:
– Что же, давай дальше…
– Давай! – живо блеснув глазами, согласилась она, словно речь шла о какой-то не трудной, но прибыльной работе.
Авдей посмотрел в свои записи, осторожно передвинул по проволоке четыре костяшки:
– Значит, потребуется нам сорок бревен в полный мах, по семи погонных саженей каждое…
Это было их любимое занятие по вечерам. Тулупов давно уже надумал строиться. В жилье у него хоть и чисто, но тесно; изба досталась еще от деда, пришла в дряхлость, и ей уже не вековать. А тут четверо сынов растет. Рано или поздно оженятся, приведут невесток, каждому подавай свой угол. Да и сам Авдей еще не собирался стариться. Почему бы им с Еленой Степановной не отгородиться от ребят переборкой, задвинуть туда кровать, повесить на дверь китайчатую занавеску… Если заводить дело, так уж этой весной. Год выпал удачный, хлеба Авдей намолотил богато. В начале зимы он, на сильной своей лошади, хорошо заработал извозом. И Тулупов решил размахнуться – подбить новый дом фундаментом из дикого камня.
На счетах постукивают друг о друга костяшки, Авдей соображает вслух:
– Сколько же нам этого дикаря понадобится? Двадцать – тридцать возов? Кладем для среднего двадцать пять…
– Может, полегче, на столбах будем ставить? – спросила Елена Степановна.
– На камне, – уверенно говорит Авдей, довольный своей неуступчивостью. Он знает, что жене лестно рассуждать о широких его замыслах, и она только так, для вида сомневается. – Не на короткое время, навек обзаводимся. И для себя и для ребят… А крышу черепицей выложим…
– Зачем это? – удивляется Елена.
– Нарядней и от пожара спокойней. Съезжу в Увалы за черепицей, там это добро выделывают. А вот сколько черепка нужно – этого и сам не знаю. Надо в Увалах спросить. Придется черкнуть на память: «Спросить о черепке…» – Тулупов слюнит карандаш: – Так записать, что ли?
– Ну, пиши, – соглашается жена.
– Значит – бревна, камень, черепица… И получается у нас всего…
Что-то пошептав еще, Авдей вдруг отодвигает счеты, бумагу и откидывается к стене. Елена Степановна угадывает его мысли, говорит со вздохом:
– Какую прорву возить всего. Зарежешь ты лошадь. Ведь и вспахать еще надо успеть.
– Да, лошадь жалко. Редкостная кобыла. Ни у кого в Усладе такой нет. Умная, как человек. – За себя Тулупов не боится, верит, что не надорвется, силы у него хватит.
– Слушай-ка, – неуверенно начинает жена, – может, не сорок бревен, а поменьше и не во весь мах? Не обязательно все из кругляша рубить. Сени, скажем, амбарушку – неплохо и из пластинника.
– Все из крепкого материка, все из бревен, – упрямо твердит Авдей – не в его характере отменять то, что уже не раз обдумано и решено.
– Делают же люди из пластинника.
– То – люди, а это – мы с тобой.
Некоторое время они молчат. Подперев ладонями щеки, Елена Степановна смотрит на ребят – все четверо лежат рядышком на войлоке, разостланном вдоль стены на полу. Авдей напряженно думает. На лбу его сходятся морщины, в мрачноватых глазах вспыхивают и гаснут огоньки, черные брови шевелятся.
– Не обождать ли, пока помощнички вырастут? – промолвила хозяйка.
Тулупов качнул головой:
– Нет, дети должны расти не под худой, а под крепкой крышей.
– Тогда что же… Придется возчиков нанять.
– Чтобы нанять, надо занять, – хмуро возразил Авдей. – У кого? У Филиппа, у Каплиных?.. Ты запомни, я теперь дорогу к ним забыл. Да и не люблю в долгах ходить, сама знаешь.
– А наших денег не хватит на возчиков?
– Все до копейки подсчитано, Степановна. Плотникам платить, новые рамы вязать, стекла купить, печи класть… Мало ли чего. Разве вот что… – Авдей, морщась, потер лоб. – Кликнуть соседскую помочь? Сразу народом все поднять. Нет, – сейчас же возразил он сам себе, – никого весной не дозовешься. А слишком низко кланяться – у меня хребет тугой.
– Э, и не надо! – молодо и решительно сказала Елена. – Сами сдюжим! Я подсоблю. Где поднесу, где яму под столб выкопаю…
– Ты?.. – Тулупов взглянул на нее с несвойственной ему доброй и какой-то жалобной улыбкой. – Чтобы спину изломала? Чтобы на ладонях волдыри вздулись и треснули? Хватит с тебя – и на жнитве гнешься. Выходит, изба новая, а жена дряхлая? Не согласен. Не по нутру мне в таком разе изба.
Степановна встала, принялась перетирать посуду, ответила в тон мужу:
– Конек высокий, а хозяин горбатый.
Поднялся из-за стола и Авдей:
– Ты разбирай постель. Пойду на скотину погляжу.
Успела Елена и постель раскинуть, и много всяких дум передумать, и задремать, положив под горячую щеку ладонь, а муж все не возвращался со двора. Чего он медлил? Возможно, гладил свою умную лошадь и разговаривал с нею? Или в раздумье смотрел на небо, где мерцали тысячи разноцветных звезд? Или советовался сам с собою? Должно быть, так: Авдею Тулупову больше не с кем было посоветоваться. Он сам привык, чтобы соседи ходили к нему за подсказкой.
Как и было условлено, Филипп Парфеныч и Игнатий Тараканов явились к Анке для переговоров. Она отгребала лопатой от избы наметенный за эти дни снег. Увидев непрошеных гостей, чаще и сильней начала шаркать лопатой.
– Бог на помочь. – Филипп снял картуз.
Игнатий щурится в ласковую улыбочку:
– Гигиену наводите?
– Приходится, – многозначительно отвечает Анка. – Сначала вот лопатой, а потом – метелкой, почище, – мусору много накопилось.
– Может, в избу нас пригласите? Все-таки гости…
– Что поделать, заходите, коли уж пожаловали.
Как только вошли, Анка ревниво схватила со стола и унесла в чулан стопочку тетрадей и книжку, словно боясь, что гости запачкают их или унесут с собой.
Тараканов раскрывает свою записную книжечку и вскидывает на нос очки. Филипп показывает на него толстым отекшим пальцем:
– Он б-будет говорить, мне трудно. Он м-мои мысли знает, у него все записано…
Игнатий умильно смотрит на Анку из-под очков.
– С сынком их, – кивает он в сторону Филиппа, – дельце сердечное имели?
Анка прямо, по-мужски встала из-за стола и сразу погрубевшим голосом сказала:
– Вы бы без присказней! Я ведь примерно знаю, зачем пожаловали.
Филипп утвердительно мотнул Тараканову головой:
– Говори короче…
Тот заглядывает в свои записи.
– Без присказней? Согласны. Нам же легче… Сватьями пришли, сваточками… Грех давайте пополам: оба набедили, оба и в ответе. Расписываться надо…
– В чем расписываться? – брезгливо усмехнулась Анка. – В вашей мерзости? Давайте бумагу!..
– Вы не оскорбляйте, – ласково поет Игнатий. – Мы вас не оскорбляем, миром пришли поделаться. Подыскивайте свидетелей, от жениха я пойду. Чего молчите?
Анка, как-то незаметно для себя переняв у пастуха привычку, постукивает костяшками пальцев по столу:
– Слушаю, что дальше скажете.
– От вас ничего не слыхали.
– Идите вы – откуда пришли! – Лицо у Анки передергивается от злобы.
– Окончательно? – строго спросил секретарь.
– Безвозвратно!..
Игнатий вопросительно посмотрел на Филиппа.
– Переходи дальше! – приказал тот.
Игнатий дрыгает ногой и стучит карандашиком по столу.
– Хорошо-с, хорошо-с…
– Что хорошо?
– Виноват: плохо, я хотел сказать!.. Плохо, говорю. Живот у вас увеличивается, округлость выпуклую, весьма заметную, приобретает. С одного взгляда монаху и то видно, что вы, простите, не девица.
– Об этом уж все знают…
– Еще хуже-с. Языки нехорошие, злые. А если поточить их маленько, то прямо бритва будет…
– Наплевать на языки! – Анка повышает голос.
– Не вы наплюете, – сгибается над столом Игнатий, – а на вас наплюют.
– Не боюсь! Глупый плевок мимо летит…
– Пальцами будут показывать, – грозно говорит секретарь.
– Уже показывают… И первым ваш жених начал. Только – пальцы коротки.
Тараканов участливо вздыхает:
– Ворота могут вымазать.
– Дольше не сгниют!..
– По злобе поджечь могут…
– Страховку получу!
– Какой-нибудь шарлатан темной ночью в переулке камнем, пожалуй, стукнет.
– Заодно отвечать будет!
– О-хо-хо! О-хо-хо! – сокрушенно вздыхает Игнатий. – Суды-то я эти знаю: любит иной судья того, кто больше даст, закон такие судьи умеют толковать сзаду наперед, и всегда выходит, что виноват не давший, а доказавший…
– Если найдется такой судья, – его будем судить.
– Есть поговорочка: с корыстным судьей судиться – все равно что в крапиву садиться.
– И крапиву можно кипятком ошпарить.
– Вон вы какая храбрая! – язвительно замечает бывший судебный секретарь. – Это что же, для вас все власти подсудны?
– Перед народом всяк ответчик.
Игнатий молчаливо поджимает губы. Потом, припав к самому Анкиному лицу, говорит убедительнейшим голосом:
– Анна Прокопьевна, добром поделаться пришли. В другой раз не пойдем, вам придется с поклоном идти…
– А раньше-то приходила?
Тараканов закрывает книжечку.
– Дальше продолжай! – сердито распорядился Филипп. – Наизусть говори.
Тараканов умильно заворковал:
– Боевая вы девица, а теперь, простите, женщина, Анна Прокопьевна! Любите вы на людях быть, общественная у вас душа-с. Конечно, в Совете вам честь и место. И правильно-с. Правильно!.. Инструкция о перевыборах это черным по белому гласит. О-хо-хо! Только не придется вам… Жалко, очень жалко-с, а не придется… Все дело в обществе: будут поднимать руки – пройдете, не поднимут – не пройдете… А общество у нас с предрассудками. Кого, спросят, голосуют? Анну Прокопьевну Воеводину? Не надо! Слава про нее худая ходит… Осмеют, оплюют и в Совет не пустят! А потом, рассудите сами, что есть из себя общество? Половина – в должниках у Филиппа Парфеныча состоят. У другой половины Филипп Парфеныч в большом уважении. Мигнет Филипп Парфеныч – и поднимутся на сходе вой и свист: не надо, скажут, гулящую, хороших хватит!
Выслушав все это, Анка помолчала, о чем-то раздумывая. Потом так же молча оделась, накинула шаль и вышла, громко хлопнув дверью.
– Вернется, – успокаивает Филиппа Тараканов. – П-подумать вышла. Обдует ее ветерком, пройдет с ней гордость, и бог ее на хорошую мысль наставит…
Сидят и ждут они долго. Игнатий начинает беспокоиться. Ходит по комнате, дышит на окно и сквозь проталину смотрит на улицу. Наконец он дрожащими руками начинает застегивать портфель.
– Дело принимает гнилой оборот. Как бы она нас с понятыми здесь не прищучила. Это программой нашей не предусмотрено. Надо багаж связывать…
На обратном пути Филипп часто останавливается, хватается за грудь и испуганно глядит на небо.
– Меры надо принять, – вертится около него секретарь. – Очень срочные меры. Как на пожар надо спешить…
– К-как-нибудь д-днями, – заикается Филипп, – созови ко мне народ, и – потолкуем.









