Текст книги "Ледолом"
Автор книги: Кузьма Горбунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
Она берет стул, придвигает его вплотную к кровати. Сама же, морщась и улыбаясь, осторожно ложится, оправляя на коленях платье. Изменилась Анка: черты бледного лица стали еще тоньше, глаза еще шире.

– Ты чего, Семен, не появлялся? Боялся? Ладно, молчи. Я ведь слышала твою ходьбу около избы, только подняться не могла. Ты зря, Семен, сторожишь: у меня все время тетка Павлина была, а двух таких обидеть, это – шалишь! – Она смеется и берет руку пастуха, не отпускает. – Ах, Семен, Семен, какой ты добрый, какой умница! А я ка-кая! – Слово это она произносит нараспев и морщится. – Я совсем на тебя не похожа. Все больше о себе думала, а не о других. Не перебивай, слушай…
Она бродит глазами по стенам, потолку, вдруг приподнимается на локте.
– Я тебе знаешь что скажу! Я теперь лучше стала. Вот как побыла в городе на съезде, увидела, чем там люди заняты, и с тех пор о себе меньше думать стала. – Помолчала и добавила: – Ну, и ты помог. Ты ведь как?.. Вперед глядишь, веришь, не сомневаешься… Ах, Семен, если бы все были на тебя похожи!
Пастух не узнает ее – и вправду другая стала, – жадно слушает каждое слово. А у Анки пробивается розовый несмелый румянец на бледных щеках. Она горячо жмет Семену руку и нетерпеливо спрашивает:
– Ты мне расскажи, что в Усладе нового? Павлина делилась кое-чем, да сама знает мало.
Теперь Семен держится смелее, свободнее. Он говорит Анке о приезде геологов, об увольнении мельника, о комсомольской вечеринке, о том, что Ванюшка Чеботарев хорошо играет на гармошке и неплохо начал разбираться в торговых и счетных делах кооператива, что Ванюшку вообще недооценивали, он только с виду такой суетливый, а на самом деле сообразительный парень, честный и преданный. Пастух старается сообщить только приятное, но молчит о сегодняшнем случае в доме Гафарова, о своем беспокойстве за Федосеича, чтобы не расстраивать Анку, – пусть хорошенько выздоровеет, потом сама все узнает.
Она слушает, счастливо улыбается, порою не удерживается и перебивает восклицаниями: «Неужели за нефтью приехали?! Так скоро?..», «Да, да, Ванюшка золотой парень!»
Потом Семен начал рассказывать о поездке в Ключищи. Тут Анка забеспокоилась:
– Что там? Как живут?
– Не совсем еще ладно живут. Не сразу. Понятия у людей мало: одни работают, другие к дележу стараются поспеть.
Анка сказала со вздохом:
– Вот я боюсь – и у нас так случится.
– Конечно, случится, – согласился Гасилин. – От этого первое время не уйдешь. Ты послушай Конушкина. Он не боится. И я не боюсь. А вы с Парамоновым зря испугались. Ну, заведутся пять-шесть лежебок. Эка беда! Растолкаем. Народ сильнее.
– Не понимаю, – досадует Анка. – Чего им на боку валяться, если за себя им надо хлопотать?
– Эх! – с досадой воскликнул пастух. – Ты на земле живешь или в сказке? Как бы тебе объяснить?.. Ага, вот, к примеру, Терентия Пазухина знаешь?
– Знаю.
– Для кого он целый век спину ломал? Для Филиппа. Сладко на чужой десятине костями трещать? Ого, слезами и злостью изойдешь! Вот Тереха и норовил: чуть заглядится хозяин – сейчас же под кустик, в холодок. Привычка!
– И ты думаешь, отвыкнет?
– Обязательно! Где добрым словом усовестим, где примером… А уж если не захочет…
– Что тогда?
– Гнать! – жестко сказал пастух. – Гнать без возврата. После Филиппа и Каплиных самый вредный паразит нашему делу – это грач на пашне: ты сей, а я зерна подберу. Чем он лучше Силаева?
– Все-таки жалко будет прогонять, – сомневается Анка. – Куда он пойдет?
– Жалко! А если палец гниет – остальным четырем тоже пропадать? Отрубить и бросить. Лучше один раз боль перетерпеть, чем всей руки лишиться.
Анка молчит, думает; на лбу у нее легли две неглубокие вертикальные морщинки – одна покороче, другая подлиннее.
– Ты прав, Семен, – со вздохом говорит Анка. – И на все-то ты найдешь ответ. А я вот – не могу. Ладно, научусь… Женщины приходят в Совет? Без меня дорогу не забыли?
– Куда там! Отбою нет, табуном идут… Да, вот еще: учительница при школе кружок открыла, там насчет кройки-шитья, что ли…
– Хорошо, это мы с ней вместе надумали. – Анка ворочается в постели, словно стараясь лечь удобней. – Вот бы еще эти… как их? Фу-ты! На съезде о них говорили… Ясли! Верно?
– Не все сразу, – пастух озабоченно потирает щеку, – деньги нужны. Нет денег!
– Скорее бы подняться, – шепчет Анка. – Дела-то, дела сколько, Семен!
– Дела много! – повторяет за ней пастух. Он вскакивает, ходит по горнице. – А людей мало! А время, Нюрка, мчится все вперед! – Он хрустит на ходу пальцами сцепленных рук. – Разве мы думали, разве чаяли!.. От кнута, от овечьих подпасков – к государственному делу!.. – Семен подбегает к окну и в восторге кричит сквозь стекла в ночную темь, в снежные разливы на улице: – Сделаем! Своротим! Вывезем! – Он стукнул кулаком о подоконник. – Не пугай! Не из робких. Нас – сила!
– Семен, – зовет Анка, – ты уймись! Чего разошелся?
Он снова придвинул свой стул к кровати.
– Я уж такой, без крика не могу! На пастьбе, что ли, привык. А в селе все молчишь, везешь, потом прорвет – кричать хочется. Одни себя выпивкой бодрят, другие – сном, ну а я, наверное, голосом. Так вроде лучше дело идет.
– Может, и так, – соглашается Анка. – Семен, я все хочу спросить: скоро ли сбудется?
– Что?
– Да вот хлопочем, ночей не спим… Для чего? Чтоб радостей было поровну. Скоро ли всех радостью наделим? И хватит ли ее?
Пастух что-то прикидывает в уме, шевелит сухими, обветренными губами и отвечает с каменной уверенностью:
– Через десять, самое большее через пятнадцать лет непременно сбудется. А радости нашей хватит на всех людей, про запас останется.
– Откуда ты все знаешь? – удивляется Анка. – Из книги, что ли, какой вычитал?
– Чувствую!
– Через десять – пятнадцать… – повторяет Анка. – Значит, мой-то, – чуть улыбнувшись, она кивнула на зыбку, – к самому счастью поспеет. Да и мы еще не состаримся… Ты знаешь, Семен, как я его назвала? – И, не дождавшись ответа, сказала: – Садофом… Это в честь твоего отца. Пусть будет такой же борец.
В зыбке завозился и тоненько всхлипнул ребенок. Анка встрепенулась, взялась за ремень, качнула зыбку. Детский слабый плач и поскрипывание ремня как бы пробудили Семена от сладкого забытья. Низко свесив голову, он теребит узкий поясок на косоворотке. Анка ничего не замечает, – когда ребенок умолк, она тихо позвала:
– Семен, слышишь?.. Я бы хотела немного о старом поговорить…
Не поднимая головы, пастух еле слышно ответил:
– Прошлой весной, Нюрка, я тебе все сказал, что хотелось. А нынче осенью ты сама меня предупредила, что все переговорено. Зачем же прежнее ворошить?
– Ох, какой ты злопамятный, Семен! Время идет, а люди растут. – Анка с хитринкой поглядела на пастуха, продолжила: – И ум у людей растет. Понял? А ты все сердишься. Ты на что сердит? Молчи, знаю! На то, что я учительнице сболтнула?..
– Никакой учительницы я не видел! – сейчас же перебил Семен. – Ни о чем с ней не говорил. И больше об этом никогда не вспоминай.
– Вот гордый какой! Пусть не видел… Я хотела добавить, что не только ум, порою и сердце у людей меняется…
Пастух вскочил:
– Нюрка, ты что сказала?!
– Сядь и слушай, – строго остановила она. – Я еще ничего не сказала. Вот… Я знаешь как о тебе раньше думала? Семен – сердитый человек, жесткий. В нем характера еще больше, чем во мне. Несчастная та девка, которая с ним судьбу свяжет. Он из нее сторожа, кучера и подметалу сделает, а сам хозяином будет. Я думала: если бы мне пришлось… Ты не красней, Семен, не двигайся. Я это только к примеру говорю. Ты запомни – к примеру! Я думала: если бы мне с ним пришлось… Да сядь же, Семен! Мы бы с ним всю жизнь ругались. Я ведь дворничихой никогда не буду. Я на тебя злилась и боялась. Понял?..
Примиренно улыбаясь, она закидывает руки за голову. Широкий рукав сползает до самого плеча и открывает полную руку, темное углубление под мышкой и краешек набухшей левой груди, цвета чуть-чуть затопленного молока.
Задержав дыхание, пастух отвел в сторону глаза и горько промолвил:
– А тут Яшка… Добрый парень, обходительный…
Анка рассмеялась:
– Я же только к примеру сказала! Ну да, Яшка… Глупость… Целое лето никого не видела. Он такой несчастный был. А ты знаешь, Семен, если девка пожалела, значит, и своего ей ничего не жалко… Он никогда бы не добился, если…
Анка вдруг умолкла, удивленно и недружелюбно в упор глянула на пастуха. Он дышит тяжело, на лице играют красные пятна, вот-вот у него вырвется крик злобы и боли.
Анка садится на постель, поджав ноги, и отчужденно говорит:
– Иди, тебе домой пора.
Он не шевелится, только скулы на лице двигаются.
– Иди, тебе приказано! – повторяет Анка. – Ты зачем пришел? Тебя кто просил? У меня дитя грудное! – жестоко заканчивает она.
Держа руки в карманах, Семен встал, прошел к двери. От порога, не оборачиваясь, глухо проговорил:
– Давай так условимся: я не слышал, в чем ты мне о Яшке призналась, а если и слышал, то позабыл. Скажи… Раньше ты про меня плохо думала. А теперь по-прежнему думаешь иль по-новому?
– Уходи! – уже кричит Анка. – Ты завистник и злопамятный человек!
В сенях пастух стоит и ждет: может быть, Анка окликнет его. Но она не выходит даже запереть сеней.
По селу горланят петухи. Моросит не то снег, не то дождь. Опустив голову, пастух медленно идет домой.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Все время держались крепкие утренники. И вдруг за какие-нибудь сутки все изменилось. К завтраку солнце припекло, и ледяная корка на сугробах начала плавиться, словно воск под огнем. В полдень с юга хлынул теплый ветер, и с гор по оврагам загрохотали мутные студеные ключи. В воздухе испарина. На гумнах тревожно ревет скотина. Во всю ширь Волги обнажился из-под снега синий лед, его уже заливает вода.
Мужики под солнцем все чаще снимают зимние барашковые шапки и смотрят на пропахшую по́том меховую тулью. Рыбаки выходят на берег Волги и ощупывают вытаявшие из-под снега днища лодок. У дворов крестьян – стук молотков по телегам. Кузнец Порохин по целым дням не выходит из кузницы. У амбаров зажиточных хозяев – шуршание сит: там просеивают семена, вьется пыльный дымок.
Беднякам делать почти что нечего. Люди сидят на завалинках, подставляют бороды солнцу. Но солнце не радует. Слышится то равнодушно-тихий, то злобный и громкий говор.
– Добрые хозяева в поле глядят!
– Глядеть и нам не запрет, да выехать не с чем.
– Я двадцать сажень под рожь вспахал, а яровую, видно, другие за меня посеют…
– Они посеют, а ты жать к ним из-за хлебной корки пойдешь. Эх, кабы семян пудиков пяток!
– У меня вот и есть, да запрячь нечего…
– Бабу охомутай…
– Пастух, сказывают, об семенах хлопочет…
– Выхлопочут и по себе разделят…
– Ну нет, этот не такой… Только на всех не хватит.
– Все они хороши, пока за них руку поднимают!
Другие бродят от двора к двору. Тут поглядят, как крепкий пахарь смазывает плуг, там у амбара чужого дяди с завистью пропустят сквозь пальцы сытое зерно.
– Двухлемешный плужок! Эх, кабы мне такой!
– А зерно-то! Так и просится в землю.
К группе таких говорунов подходит Гордей Конушкин, здоровается, приложив ладонь к буденовке.
– Что, неорганизованные, чужое счастье глаз колет?
– Мы же не из зависти, – слышится голос. – Дай господь и соседу удачи.
– А вдруг ошибется бог адресом и тебе пришлет? Неужели откажешься?
– Чужого не надо, – жмется мужик. – От этого на ноги не встанешь.
– Никогда вы в полный рост не встанете, если друг на друга не обопретесь.
Сам Конушкин стоит твердо, словно приземистый молодой дубок: ноги чуть расставил, шинель распахнул, руки под шинелью заложил за спину.
– Поддерживать надо, как в армии, – продолжает он, – чтобы локоть к локтю!
Ему отвечают со смешком:
– Держал худой тощего, – обоих ветром покачнуло.
– А власть на что? Надо ей голос подать. Откликнется. Вот я отрапортовал письменно кому надо в город – и ответ, пожалуйте… – Конушкин достает из-за отворота рукава бумажку. – Так и пишут: «В случае организации артели отпущены будут в долгосрочный кредит инвентарь и кони».
– Ну, ну! – недоверчиво возражает бородатый дядя в тулупе, но без шапки. – Артели еще и в заводе нет, а тебе кредит припасли. Подставляй карман…
– Да ты грамотный? Читай сам!
Бумажка ходит по рукам. Ее даже на свет рассматривают.
– С печатью, братцы!
– Великое дело дотошность! Отписал – и в ответ получил.
– Да уж придется друг к дружке сбиваться. А то изопреешь, как навозная куча.
– Нынче вечером, – говорит Конушкин, – в читальне – организационное собрание. Являйтесь, послушайте. Не понравится – на вожжах не потащим.
Он переходит к другой группе и терпеливо все заводит с начала. Как настойчивый дятел твердую кору, долбит Конушкин усладовцев.
Потолкавшись на людях сколько хотелось, Гордей направляется в узенький переулок, где живет Тулупов. Он не сразу подходит ко двору. Приостанавливается на углу переулка и, прищурясь, оценивающе разглядывает постройки – косоплечую избу, длинную, осевшую соломенную крышу сарая. Причмокнул Конушкин и пробормотал: «Только всего и богатства что похвальба».
Из-за сарая доносится приглушенный стук топора и какое-то скрежетание, словно вытаскивают из древесины давнишний, глубоко вогнанный гвоздь. Решительно поправив буденовку, Гордей зашагал к сараю.
На односкатной крыше обветшалой погребицы стоит Тулупов и отдирает доску за доской. Обомшелые, с прозеленью тесины и стропилины трухляво переламываются в его сильных руках. Авдей с грохотом сбрасывает обломки вниз.
Конушкин присел на бревно и, дождавшись, когда Авдей оторвал последнюю доску, спросил громко:
– Рушишь?
Тулупов испуганно вскинул голову, точно его застали за каким-то не совсем честным делом, но сейчас же овладел собой, спокойно ответил:
– Ломаю. Надумал с погребицы начать.
Спрыгнул на землю, пнул подвернувшийся кругляш.
– Сплошной червяк и гриб. Пора менять.
– Погребицу сокрушить – не велика война, – заметил Гордей и кивнул на остальные постройки. – А вот как разворошишь все это да как не хватит припасов… Бойцов-то четверо растет?
– Четверо. Кажись, пятый к осени на очереди.
– Взвод! – улыбнулся Конушкин. – Молодежи прежде всего крыша над головой нужна, а потом уж каша с молоком.
– Подсчитано, – коротко уронил Авдей. – Осилю.
– А точно подсчитал? Излишков не получилось? Эй, Пахомыч! Со мной мог бы и по-другому. Я – человек военной техники, счет силам знаю.
Тулупов промолчал, сел рядом с Гордеем, посмотрел на суетню воробьев над застрехой сарая, должно быть уже выбирающих место для гнезд, и вдруг положил руку на колено Конушкина:
– Слушай-ка, о чем я подумал. Парень ты не женатый, хоть и лошадный, к хозяйству еще не совсем прибился… – Он указал на свою избу, и в лице у него что-то передернулось. – Пособил бы мне перетрясти все это. А потом я тебе в чем-нибудь отработаю. За мной не пропадет, сам знаешь.
– Это так, – согласился Конушкин. – Этому нас командование учит: ты меня не выдай, я за тебя постою. Только, видишь ли, какие у меня хлопоты…
Он достал бумажку, передал Авдею. Тот прочитал несколько раз, даже повторил вслух: «…отпущены будут в долгосрочный кредит инвентарь и кони». Вернул бумажку Конушкину, с обычной своей деловитостью спросил:
– Проценты большие возьмут?
– Что-о?! – удивился Гордей. – Или мы заграничному банку кланяемся? Своя казна!
Оба помолчали. Конушкин с излишней старательностью складывал бумажку, долго засовывал ее за отворот рукава. Откашлялся в нерешительности, затрудняясь, с чего начать.
– Вот, значит, будет у нас нынче вечером сбор…
– И много народу придет? – равнодушно спросил Авдей.
– С точностью не могу сказать… Читальню-то знаешь?
– Не за горами, – пробормотал Тулупов.
– Все обсудим и установим…
– Та-ак, – протянул Авдей.
– Значит, ровно в девять вечера…
Не дождавшись ответа, Конушкин поднялся.
– Стало быть, увидимся?
– Соседи, почему не увидеться.
И Гордей опять пошел толкаться из переулка в переулок, от дома к дому, заводя одни и те же разговоры.
А солнце припекает все сильнее. Шумные ручьи мчатся с гор к Волге, протачивают на береговом припае лунки и устремляются под лед, образуя пенистые водовороты. Лед пучит, как тесто. Изредка на реке слышится угрожающее потрескивание. Сиротливо чернеет посредине Волги пустынная, заброшенная дорога. Из полей в Усладу идет весна.
На улицах Услады стало еще оживленнее, людей прибавилось. Самые дряхлые старики и старухи, всю зиму пролежавшие на печке, и те выползли на воздух. Белобрысый подросток бежит с горы к сельсоветской площади, размахивая руками, пытаясь что-то кричать. Споткнувшись, он растягивается во весь рост, въехав лицом в грязную лужу. Но тут же вскакивает, заливается на все село:
– Семян привезли! – По его перемазанному лицу вместе с грязью растекается радость.
– Врешь! – замахивается палкой старик. – За такой обман отлупить тебя надо!
Но парень бежит уже к другой группе мужиков.
– Семена приехали!
Люди торопливо ползут в гору, к общественному амбару. Здесь стоит вереница подвод. От лошадей, измученных испорченной дорогой, идет пар. Они мотают головами и щерят желтые зубы на мешки с зерном. Сухо шумя, льется золотая жирная пшеница в сусеки.
С книжечкой и карандашом в руках пастух отмечает подводы.
– Дядя Гаврила, подавай – твой черед! Серафим Павлыч, ну-ка вытряхай полог, там у тебя фунтов пять завернулось. Негоже, брат! У кого стащил? Сам у себя!
– Нечаянно завернулось, – смущенно говорит дядя Серафим и все же украдкой сует в карман горсть семян. – Брошу на огороде, – бормочет он, – погляжу, какая всхожесть будет!
Другие пробуют зерно на зубок:
– Всхожая!..
– Товарищи! – кричит пастух. – Чего тут толочься, как овцам у водопоя, помеха только! Приходите в Совет, как закончим приемку – распределять начнем.
Через час сельсовет переполняется народом. Дубовый барьерчик, недавно поставленный перед столом Дерябина, трещит под напором грудей и локтей. Жарко. Из-под шапок и потных спутанных волос у людей блестят глаза.
– Тише, не напирай! Читай громче, писарь! Кто там следующий?
– Савелий Крючков в семи пудах нуждается…
– Это какой Савелий – Иваныч или Кузьмич?
– Кузьмич.
– Стыдно ему просить! – кричат из угла от печки. – У него еще от третьегоднего посева пудов сто в амбаре.
– Две лошади! – поддерживают от двери. – Овец десяток… Шубу новую сшил…
– Отказать! – дружно кричат все.
Писарь Петр Иванович затравленно озирается по сторонам и продолжает читать:
– Таранов Михаил на десятину просит.
– Этому дать. Погорел недавно.
– Он еще старый долг не внес.
К барьеру, испуганно тараща глазенки, продирается мальчуган. При первом же слове он всхлипывает и трет кулаками щеки:
– Все отдадим! Уродится – и отдадим. Тятька побираться пошел, вот я и поясняю… – Он уже плачет во весь голос. – Которые в достатке, и те просят, а погорельцам рта не смей разинуть…
На него сердито ворчат:
– Молчи, не мешай. Дали ведь. Или не слышишь?
Пастух предупреждает:.
– Кому даем, товарищи, семена должны протравливать, и чтоб без отказу, а то назад отберем!
– А чем я травить ее буду?..
– Дадим чего надо!
Раскрасневшаяся от жары и духоты Анка напоминает:
– Вдов и красноармеек не забудьте!
Молчавший до сих пор старик Каплин начинает размахивать руками, задевая соседей:
– Кому даете? Все равно сожрут. Семена только испортят. Дать надо тому, у кого посеять сила возьмет.
– Тебе, что ли, дать? – вдруг появилась около него Павлина. – Ты просить будешь?
– Я, может, и не возьму, а вот Крючкову зря не дали.
– А то возьми, бесстыжая рожа! Да я вот под мотыгу десять саженей посеять хочу и через это от богатого мужика уйти.
Сзади дедушку Никишу сильно дернула за плечо и повернула к себе лицом бывшая его сноха Наташа:
– У тебя три черта да сам-четверт. А я теперь одинокая. Нет уж, не про вас привозили!..
Под общий шум в Совет незаметно вошел Самсон Дерябин. Лицо у него хмурое, озабоченное. Он насилу пробрался к своему столу, тронул Семена за плечо.
– Передай-ка, золотой, распределение мне. Не ошибусь. Там тебя спрашивают.
– Кто? – удивился пастух.
– Откуда я знаю, – недовольно сказал Самсон. – Какое-то начальство из волости. В твоей хоромине ждет.
В хибарке у пастуха сидит Евдоким Федорович Ситнов. Он уже разделся, как у себя дома, остался в незастегнутом пиджаке, в синей косоворотке, подпоясанной крученым поясом с кистями, листает подвернувшуюся на столе книгу. Ситнов встал навстречу пастуху, первый протянул руку с широкой, короткопалой ладонью:
– Здорово живешь, Семен! Хлебосольно живешь – не запираешься, заходи кто хочешь.
– Добра не накопил, чтобы запираться, – сказал Гасилин. – А канцелярию всю с собою таскаю. – Он хлопнул себя по голенищу, откуда выглядывал край клеенчатого свертка.
Ситнов оглядывал убогое жилище, и пастух вместе с ним переводил глаза с предмета на предмет, испытывая неловкость за неприглядность обстановки. Он будто впервые увидел непокрытый, щелястый, колченогий стол, маленькое, словно в черной бане, давно не мытое оконце, самодельный топчан, прикрытый серым грубошерстным одеялом. Несколько минут они в молчании стояли рядом: один высокий, смущенный, угловатый, с усталым и небритым лицом, другой значительно ниже ростом, но более подобранный, как бы привыкший, сам того не замечая, согласовывать внешние спокойные манеры с ходом своих мыслей. И все же они походили друг на друга. Дело тут было не в похожей одежде, а в том, что пастух безотчетно перенял и повторял на свой лад некоторые характерные жесты и манеры Евдокима Федоровича.
Ситнов потрогал мочку уха, переступил с ноги на ногу, проговорил, отделяя каждое слово:
– Зовешь ты людей к новой жизни, горячо зовешь. Но вот зайдет кто-нибудь к тебе, посмотрит: «Э, брат, да ты в собственной конуре порядок не умеешь навести. Как же я тебе поверю?»
Семен взъерошил жесткие стрижки волос.
– У меня почти что никто не бывает.
– Вот и зря! Пусть бывают. Да чтобы после первого раза еще захотелось прийти.
– Я и сам редко домой заглядываю, – пробормотал пастух. – Некогда.
– А может, оттого, что не тянет? Как вспомнишь все это, – Ситнов коротким жестом обвел хибарку, – так и подумаешь: переночую у соседа. Ты что же, голова, коммунизма ждешь? Чтобы сразу во дворец въехать? Нет, сначала давай в своих хатах приберем. Мы не в рабфаковском общежитии. Да и там теперь заставляют полы мыть.
Ситнов сдержанно усмехнулся, вздернув верхнюю припухлую губу, качнул головой, словно осуждая себя за все сказанное.
– Гость нынче пошел! Явился, разругал хозяина. Ты не обижайся. Я ждал тут тебя, вспомнил, как сам живу… Половину своих слов к себе отношу… Ну, сядем, Семен. Давно не видались. Чем порадуешь?
Пастух сразу же спросил о том, что его встревожило, как только увидел Ситнова:
– Письмо получили мое?
– Спасибо. Подробно пишешь. Успенцева ты правильно разгадал. Из партии мы этого простуженного поповича выгнали. И не только за то, что происхождение скрыл. Хуже, Семен. Гораздо хуже! Понадобилось врагу и в нашу Стожаровскую волость пролезть. Всюду лезут, где щель увидят… Еще в губсовпартшколе спутался Успенцев и с правыми и с троцкистами. И черт его знает, с кем он не якшался! Переписку вел, задания получал…
– Ах, гад! Ах, змей! – восклицал пастух. – А я с ним перед его отъездом помирился, руку ему жал. Тьфу! Так и хочется руки сейчас вымыть.
– Да в рукомойнике воды нет, – опять усмехнулся Ситнов. Но теперь это была злая, жесткая усмешка. – Только ли ты пожимал? Не один раз я благодарил эту сволочь. За что, думаешь? За успешное выполнение заданий волкома! Враг опаснее и хитрее, Семен, чем мы, простаки, думаем. Ваш Силаев и другие, ему подобные, не столь уж страшны сами по себе. А вот когда им успенцевы прямую цель какую-то покажут, идейку в черную душу вдохнут, тут они зерно в своей злобе находят, начинают не в одиночку шипеть, а друг друга искать. Начинают селькоров по голове кирпичом бить, шахты взрывать…
Пастух слушал сцепив зубы. Многое из того, что услышал от Ситнова, он и сам раньше понимал. Но сейчас борьба усладовской бедноты с Филиппом Силаевым и его приспешниками приобретала в глазах Гасилина иной, уже государственный смысл. И Семену тем более хотелось скорее узнать о том, что так мучило в последние дни.
– Я о другом письме говорю, Евдоким Федорович.
– Напомни.
– Наш сторож Федосеич был у вас?
– Да ты объясни сначала, что за письмо, – заметно раздражаясь, перебил Ситнов.
Стараясь не выдать тревоги, Семен рассказал о посылке Федосеича, не скрыв и своих споров с Конушкиным. Ситнов молчал, перебирая кисти крученого пояса, – моложавое, круглое лицо его как бы постарело, яснее обозначились синеватые крапинки на щеках и крутом лбу. Молчание было долгим. Пастух, следя за движением коротких пальцев Евдокима Федоровича, перебирающих кисти, начал без нужды передергивать свой узкий ремешок.
– Очень важное письмо, – наконец промолвил Ситнов. – И признаться, я не думал, что у вас так остро обстоит. Хитро они действуют, умно. И действительно, не сразу их за руку схватишь. – Он поднял голову, резко отбросил кисти. – Что ж, Семен, – ум на ум, хитрость на хитрость. Не впервые, а?..
– Не впервые, – повторил пастух, пытаясь говорить как можно тверже, хотя внутри у него все дрожало.
Ситнов встал, прошелся, поскрипывая сапогами, остановился около закопченной, давно не беленной печурки.
– Письмо придется тебе переписать… Никакого вашего Федосеича я не видел… И перепиши сегодня же, – утром я в Ключищи переберусь.
– Перепишу, – сказал Семен, еле шевеля занемевшими губами.
– И в борьбе с хитрым врагом, – беспощадно продолжал Ситнов, особо четко произнося слова, – ты в данном случае нужного ума не проявил. Я склонен поддержать Конушкина. Видать, парень более современный. Чует нашу силу. А ты действовал кустарно, излишне хитрил, секретничал. И верно, чего было проще: дать старику для безопасности провожатого или самому поехать…
– Ну как я мог Усладу беззащитной оставить?! – в отчаянии произнес пастух.
– Да ты пойми! – вдруг закричал от печки Ситнов, все время перед этим говоривший, по своей привычке, вполголоса. – Пойми! Уж если они где и могли действовать более нагло, так это в чистом поле, а не в селе – на людях.
Гасилин смолчал. Это простое соображение не пришло ему на ум, когда посылали Федосеича. Да и страшно было оставить Анку одну. И сейчас самые ужасные догадки рождались в его разгоряченном мозгу: если что случилось, – как мог узнать Филипп или кто другой об уходе сторожа? Больше для утешения себя пастух проговорил:
– Старик чудаковат… Где-то по дороге в Стожары у него есть дальняя родня. Мог завернуть и загоститься. Да и распутица нагрянула. Разлился какой-нибудь овраг, Федосеич и двинулся в обход за семь верст с крюком. Сейчас вы, Евдоким Федорович, здесь, а он, возможно, в Стожарах.
– Вернее всего, что так, – успокаиваясь, согласился Ситнов. – А тебе урок: не умничай сверх меры, смелей поступай, решительней. Чтобы припугнуть врага, не худо и в открытую нашу силу ему показать… Все учу! – опять рассерженно вскричал секретарь. – А сам сколько спотыкаюсь! Поди ты, угадай наперед – умно сделаешь или глупо? Борьба – живая жизнь. Верно, Семен, а?..
– Верно, – уже бодрее ответил пастух.
– Значит, не будем падать духом, друг! Письмо, на всякий случай, повтори. Пришлю я сюда человека, распутает он ваш клубок.
– Опять из милиции? – спросил Гасилин. – После смерти Окулова приезжал тут один гусь в шапке.
– Что наша волостная милиция, – поморщился секретарь. – Только и умеют самогонщиков штрафовать. Да и то не всегда штрафы государству в карман попадают. Нет, серьезного человека пришлю, доверенного. Держись, друг! – Говоря это, Ситнов как бы и сам себя подбадривал. – Через годик-другой мы всем этим Силаевым так по морде двинем, что зубы дождем посыплются. Чую, к этому дело идет. Так что – сжимай крепче кулаки. Конечно, не одни кулаки решают. Под нашу силу надо хозяйственный фундамент подводить. У вас как с артелью?
– Сегодня как раз Конушкин организационное собрание проводит. – Пастух глянул за оконце, на улице уже смеркалось. – Пожалуй, время идти.
– Вот удружили! – окончательно повеселел Ситнов. – В самый раз я приехал. Посмотрим, что за Конушкин. Кстати, – продолжал он, надевая черное поношенное кожаное полупальто и затягивая пояс, – теперь вас двое кандидатов, да из комсомольцев, наверное, кое-кого следует перевести, вот эту, что на съезде была. Воеводину… Не пора ли вам, братцы, кандидатскую группу оформить?
– Вы думаете, можно? – В груди у пастуха будто звонкая птица запела. В Усладе – своя организация! Совсем по-другому дело зашумит. А то – все большие и малые заботы несешь только на своих плечах, словно мешок с камнями тащишь.
Ситнов, как бы откликаясь на его мысли, сказал:
– Так вам способнее будет. Пять деревьев вместе – уже роща, не всякому ветру поклонятся. Ну, пошли.
И Семен с облегченным сердцем поверил, что все будет хорошо. Федосеич, конечно, вернется. Он из осторожности направился в Стожары какими-нибудь окольными путями или встретил разлившийся овраг и разминулся с Ситновым.
По дороге пастух забежал к тетке Павлине и попросил, чтобы она скоренько навела в его избенке порядок.
На организационное собрание артели явилось в читальню двадцать два человека, да и то половина из любопытства, только послушать. Конушкин встретил Семена в дверях и с первых же слов начал ему выговаривать размеренным своим тоном:
– Ты, служба, лишнего поторопился с семенами. Мог бы раздать и завтра. Некоторые получили – и собрание из головы улетучилось. Артамон Клюшкин верный был человек, сагитированный, – вдруг перед вечером животом расхворался и на печку залез.
– Очень уж хотелось народ обрадовать, – оправдывался пастух.
– Радовать надо тоже организованно, – внушал Конушкин. – А то вместо веселья паника может случиться. Прошу впредь согласовывать со мной распорядок дня. Я здесь не чужой человек.
В последнее время Гасилин стал уже побаиваться этого настойчивого в деле и упрямого в своих мнениях парня. Он всюду как-то неожиданно возникал перед глазами, стеснял прежнюю размашистость Семена, а порою и досаждал своей уверенностью. Но за ним была некая новая правда, которой Семен еще не находил имени. И Гасилин все чаще, прежде чем что-либо сделать, невольно думал: «А что скажет Гордей?»
Ситнов сбоку, искоса оглядел приземистого Конушкина, стоявшего, по обыкновению, чуть раздвинув ноги, словно для большей устойчивости, – даже обошел кругом него, потом тронул себя за ухо и отступил в сторонку. Танкист, почувствовав кого-то за спиной, круто повернулся, требовательно спросил Семена:
– Это что за товарищ?
Пастух назвал. Конушкин плотно сдвинул каблуки, отрапортовал о себе:
– Разрешите быть знакомым!..
– Разрешаю, – еле приметно улыбнулся Ситнов.









