412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кузьма Горбунов » Ледолом » Текст книги (страница 4)
Ледолом
  • Текст добавлен: 2 июня 2026, 17:30

Текст книги "Ледолом"


Автор книги: Кузьма Горбунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц)

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Услада расположилась в котловине равнобедренным треугольником. Чем дальше лезут в гору дома, тем короче становятся улицы. И всех выше стоит, немного на отлете, всего только один шатровый глинобитный дом, крытый железом. На переднем углу дома прибита жестяная дощечка, выкрашенная в желтую краску, а на дощечке белилами еще рукою покойного рыбного прасола Парфена Силаева полуславянскими буквами выведено: «Сей дом принадлежит Парфению Фомичу Силаеву». Парфен доводился родным братом сарынскому мельнику Андрону Силаеву, но уступал ему в уме и размахе, потому в городские тузы и не выбился, остался в Усладе.

Ныне суббота. По субботам рыбаки приезжают после недельного лова домой. Филипп Парфеныч по привычке выходит на крыльцо, смотрит на Волгу. Но плывут уже первые льдины, все рыбаки приехали на зимовку. К берегу подваливает только одна лодка. Увидев в ней Назара и Анку, Филипп безнадежно машет рукой и уходит в дом.

С полкою снастей Назар, тяжело дыша и часто останавливаясь, лезет в гору. Анка украдкой смотрит за ним. Деду трудно, но он перемогается. И только когда лодка опорожнена и вытащена по каткам далеко на берег, дед остается дома. А у Анки новые хлопоты: надо воды натаскать, баню истопить, постирать…

Остаток дня Назар проводит в постели; лежит, безмолвно уставившись усталыми глазами в потолок. Он сразу осунулся и почернел.

Вечером, когда по Усладе замигали первые огоньки, дед, остыв после бани, решает выйти из дому. Он одевается по-зимнему – в шубу, валенки и лохматую барашковую шапку, берет палку и поднимается в гору, к бывшему поповскому дому. Там в одной половине помещается сельский Совет, а в другой – изба-читальня.

Секретарь комсомольской ячейки Ванюшка Чеботарев сидит в читальне за столом и прибивает к сапогу оторвавшуюся подметку. Он – маленький, с узкой куриной грудью, лицо все в веснушках, как воронье яйцо, нос острый, тоже птичий. Увидев деда, он откидывает со лба белую прядь жидких волос, кладет сапог на стол и, протягивая Назару руку, басовито говорит:

– А, дедушка пролетарской революции! На зимовку прибыл? Анка тоже приехала?

Не дожидаясь ответа, Ванюшка начинает тараторить, сразу съехав на мальчишеский ломкий голос:

– Мы ее решили единогласно на все сто процентов от ячейки на перевыборах в Совет выдвинуть. Девка она напористая… Как прыгаешь? Скоро спектакль ставим. Ты молодого комсомольца, согласен, будешь играть?

Довольный шуткой, он смеется, широко, по-галочьи разевая рот с мелкими желтыми зубами.

Деду не до шуток. Он шумно дышит, навалившись на стол. Отдышавшись, длинным указательным пальцем тычет повелительно в стол:

– Пиши!

– Да мы уж ее на прошлом ячейковом собрании запротоколировали, тут и писать нечего…

Дед сердито машет руками:

– Не то! Сорока, черви козыри! Трещит, слова вымолвить не даст.

– Чего же писать-то?

– Слушай! Что говорить буду, то и пиши…

Он хватается за грудь и часто-часто, как рыба на берегу, ловит воздух широко раскрытым ртом, страшно выкатив глаза.

Ванюшка лезет на полку, достает лист бумаги и самодельную ручку, из лучины с прикрученным ниткой пером, с сокрушением глядит в чернильницу.

– На все сто процентов высохло!

Он засовывает руку в дымоход, достает щепоть сажи, сыплет ее в пузырек с водой и взбалтывает, потом поудобнее усаживается за столом.

– Слушаю. Диктовай теперь. Дед набирает в грудь воздуха.

– «В ячейку консомолов, бакенщика Назара Петровича Климова просьба…»

– Не просьба, а заявление, – морщится Ванюшка, – теперь просьбы не пишут…

– Все едино. Пиши дальше. «Бакенщик Яков Филиппыч Силаев украл у советской казны полпуда керосина и пропил его на полбутылках. А когда против его стоянки ночевал государственный плот, а плотовщики все уехали на ночь в село Спасское – кто в бане мыться, кто за молоком, – Яков Силаев украл у них пятнадцать бревен, эти бревна он зарыл в песок, я могу показать место, где они зарыты…»

Ванюшка с натугой скрипит пером, склоняет голову то на правое, то на левое плечо.

– Ого, – мычит он, – поставим вопрос о его пребывании. За такие дела можно попросить за дверь…

– Пиши, не все еще. «Яков Филиппыч Силаев ночью на вешнего Миколу, в нынешнем году, у спасских рыбаков высмотрел сетки, которые стояли в Песчаном затоне, рыбу взял себе, а сетки бросил комом в воду, а после хозяева насилу их нашли. Как консомолу, ему непозволительно воровать и молиться, а он ходит в церковь и молится, только не в нашей Усладе, а в Спасском, чтобы его никто не видел и не доказал в ячейку. Отец его – богатей – скупает у рыбаков украдкой рыбу и возит продавать в город. Правов на торговлю не имеет, а продает в городе рыбу, будто он сам рыбак. На бакен служить попал Яков Силаев бесчестной дорогой: его отец Филипп Силаев угостил водного начальника водкой, дал ему бараний зад да осетрову голову. На советскую службу Филипп Силаев сына Якова поместил для того, чтобы тот был союзным, а ему бы при Советской власти жилось вольготнее. Сидеть на одной скамье Якову Силаеву с бедными хорошими людьми не место, прошу его выключить из консомола, к чему и подписуюсь…» Дай-ка, – сурово берется дед за ручку, – за свои слова подписью ручаюсь и под ответ готов хоть сейчас.

Разбрызгивая чернила, он пишет печатными буквами свое имя и фамилию.

Ванюшка раздумчиво качает головой:

– Дела… Что он зажиточного сын, это мы и раньше полностью знали, а вот про такие его выходки только сейчас довелось…

– Знали, а в ячейку приняли, бараньи головы! – говорит кто-то сзади из угла густым голосом.

Дед повертывается и только теперь замечает, что в комнате они не одни. В углу у печки сидит широкоплечий, узкий в талии человек. На нем новая кожаная фуражка, длинная черная рубашка, туго стянутая ремешком, высокие козловые сапоги. Из-под козырька фуражки настойчиво смотрят серые быстрые глаза. Под туго натянутой смуглой кожей щек ходуном ходят, играют острые скулы.

– Знали, а молчали! – еще гуще говорит человек и торопливо подбирает под стул длинные вытянутые ноги. – Я-то хоть всего-навсего год в этих местах; весну и лето – в лесу и в поле со скотиной, всех не знаю, мне простительно, а ты, Чеботарев, зачем паршивых овец в ряды напускал?

Ванюшка чешет кончиком самодельной ручки переносицу:

– Его сразу-то полностью не раскусишь. Он тут нам такую песенку запел: «Я, мол, такой, сякой, супротив отца-кулака хочу идти, на самостоятельные ноги хочу стать, у нас, мол, с отцом идеи разные, помогите иметь независимую жизнь…»

– Гнать, поганым кнутом эту падаль из рядов гнать! – Человек вскакивает со стула и стукается головой о притолоку. – Собирай ячейку и ставь вопрос. Вот гибкая и тонкая кулацкая психика примазалась! – Он бегает из угла в угол и налетает на деда. – А ты, старый, чего до сих пор молчал? Давно бы Яшки в ячейке не было…

Дед вопросительно смотрит на Ванюшку.

– Можно мне с ним без утайки говорить? – показывает он на незнакомого человека.

– На все сто процентов, – кивает Ванюшка головою. – Это наш кандидат партии.

– Мы, черви козыри, по старинке живем, – говорит Назар. – Видим – жулик человек; последнее украл у соседа, ну, думаем, не у меня – и молчим. А когда самого до печенок достанет, тогда язык развязываем. Так и я вот…

– Плохо. Никуда не годится. – Человек играет скулами. – Этак в табуне ни одной овцы не останется, все к волку в пасть попадут.

– Знамо, попадут! – соглашается дед. – Если пастух зазевается.

– Вот я и вижу, что пастух у вас никудышный.

За перегородкой, где помещается Совет, слышен громкий шум. Человек прислушивается и убегает за дверь.

– Кто это? – показывает ему вслед Назар. – Что-то не признаю.

Ванюшка медлит с ответом, хочет сказать что-то важное.

– О, – с гордостью говорит он, – это человек особенный, пастух новый наш…

Дед вдруг падает грудью на палку и заходится натужным кашлем. Ванюшка ждет, пока он откашляется.

– Начальник не велик, – заключает Назар, хрипло и часто дыша.

– Ничего ты, дед, не понимаешь, – поучает Ванюшка. – Разве дело в должности?.. Из пришлых он, первый год у нас пасет, – Семен Садофыч Гасилин. Отец у него знаешь кто был? Знаменитый пролетарский борец. Погиб храброй смертью от кулацкого погрома. Меня тогда еще и на свете не было…

– Откуда тебе об этом известно? – подозрительно спрашивает Назар. – В материнской утробе, что ли, слышал?

– Да об этом в каждой праздничной октябрьской газете пишут. И сам Семен рассказывал. Дело в Стожарах было, на базаре, в тысяча девятьсот восьмом году. Не слыхал?

Дед долго вспоминает, глядя в потолок, подсчитывает, беззвучно шевеля губами:

– Вроде как припоминаю. Большая драка на базаре случилась. Тогда еще у крупорушника Нифонтова в ушах обе барабанки лопнули.

– Про твоего Нифонтова ничего не пишут, – с досадой отвечает Ванюшка. – А вот о Садофе Гасилине тебе следовало бы знать. Он еще тогда за Советскую власть боролся. И Семен по отцовским следам пошел. Говорит, село надо по-новому повернуть. Против Филиппа полной грудью идет. У Гасилиных, говорит, с Силаевыми борьба старая…

– Поругались, что ли, из-за чего?

– Вот, поругались! – Ванюшка опять берется за сапог. С размаху вгоняет в подметку гвоздь. – Это же тебе не бабы из-за куриного яйца поругались: твоя рябушка на моем огороде снеслась – значит, и яйцо мое. Тут дело – классовое. Борец на паука идет. Семен так и объясняет: не семьи наши враждуют, а классы. С этой точки зрения он и хочет Усладу полностью повернуть.

– Такой, пожалуй, и повернет, – соглашается дед после раздумья. – Парень расторопный, слова говорит, как камни в воду бросает: бульк, бульк – и круги идут.

– Из военных, – с новым приливом гордости сообщает Ванюшка. – Красная Армия переделывает человека на сто процентов!

– Ну, не всех. Вон Корнил Лущилин тоже в армии был, с белыми воевал, а теперь позабыл, с какого конца из ружья стреляют.

– Я еще не знаю, не спрашивал, воевал ли Семен с белыми. Пожалуй, нет. Годы не те. Ему с небольшим двадцать. Только на Корнила он не похож, не из тех. В нем идея сильная.

– Один все равно ничего не сделает. Помощники-то у него есть?

Ванюшка до того возмутился, что с сердцем отбросил в угол починенный сапог:

– Ты что там, на Волге, одичал совсем? Ячейка комсомольцев – восемь человек. Это что, не помощники? Ты хоть бы Нюрку спросил, коли сам не соображаешь.

– Ну, на Нюрку надежда плохая, – загадочно говорит дед. – Ей самой скоро помощник понадобится.

Ванюшка простодушно ответил:

– Что же, помогут, кто постарше. Найдутся.

В Совете чадно горит под потолком висячая керосиновая лампочка. У стола толпится народ. За столом, в распахнутой шубе, сбив далеко на затылок заячий белый малахай, откинувшись к стене, сидит председатель сельсовета Алексей Окулов. Мужик он русый, румяный, первый в Усладе запевала и хохотун. Кругленькая его небольшая бородка и волосы из-под малахая вьются колечками. Он, как всегда, под хмельком и заливается дурашливым добреньким смешком.

– Ну-ка, дядя Корнил, расскажи еще разок, уж больно ты смешно говоришь.

Невзрачный Корнил Лущилин одет в старую шубу, из дыр на спине и на плечах торчат клочки черной и белой шерсти. Лицо у него всегда какое-то жалостливое, обиженное. О Корниле говорят, что он «мужик среднего достатка», и, когда заходит речь о платеже налога, ему напоминают: «Раскошеливайся, есть из чего: лошадь, корова, семь овец». На это Корнил отвечал: «В чем мой средний достаток? В том, что дыр на шубе хватает – и посередке и на боках». Ему советовали: «Скажи бабе, чтобы заплатки положила. Чего прибедняешься?» Лущилин хитровато щурился: «Зачем? Ныне с прорехами способнее ходить. Глядишь, на каждую дырку льготу получишь».

Сейчас Корнил взволнован сверх меры. Он то снимает, то надевает шапку и кричит Окулову:

– Сказывал уж, чего еще!.. Я ему говорю: «Филипп Парфеныч, ты зачем плетень передвинул на мой огород, добрых пятнадцать саженей отхватил? У меня и так корове хвост протянуть негде…»

– А он тебе что?

– Я уж сказывал, что он мне. «Погоди, говорит, весна придет, жрать тебе будет нечего – корову продашь мне на мясо, тогда хвост, так и быть, на свой огород положу».

– Ха-ха-ха! – залился председатель. – Ну-ка повтори сызнова, что он тебе сказал?..

Дядя Корнил обеими руками угрюмо нахлобучил шапку.

– Ты смешками от жалобы не отлынивай. Мы тебя не для смешков властью ставили. Ты ему скажи, чтобы он мою усадьбу не захватывал.

– Куда тебе, дядя Корнил?! – весело воскликнул председатель. – Помрешь – на казенной земле схороним…

– А ему куда? Он мало нахватал?!

– Ему земля к земле. Он простор любит. А нам с тобой и потесниться можно: скотины-то у нас – кошка с кривым петухом.

Лущилин отступил в сторону, передернул плечами, чтобы шуба не сваливалась, жалобно взглянул на пастуха Семена Гасилина.

– Вот и говори с чудаками! Намедни также пришел к нему сват жаловаться: мельник на сельсоветской мельнице жулик. Дома сват вешал хлеб – двадцать пудов потянуло, а привез молоть – на Мельниковых весах шестнадцать с половиной вышло.

– Ну? – мрачно спросил пастух. – А председатель что?

– Знамо что! У него один ответ, хаханьки да смеханьки – шайку свою прикрывает. «Пускай, говорит, мельник на свой вес набросит полтора пуда, а ты со своего сбрось. Вот грех пополам и разделите».

– Так и разделили?

– А куда же еще жаловаться пойдешь? У мельника вместо клейменых гирь камни на весах лежат. А кто эти камни свешивал?.. Режь! – вдруг закричал Корнил председателю, сморщив лицо. – До самых кишок потроши, коли начал. Пусть уж он к самым окошкам моей избы плетень передвинет. Когда-нибудь захлебнется чужой землей, подавится!

– Да, тут не пожалуешься! – раздаются возгласы. – Не иначе вплоть до губернии надо доходить.

Не вытерпев, Семен Гасилин пробирается вперед. Опершись кулаками о стол, покраснев всем лицом, он угрожающе проговорил Окулову:

– Слышишь, что народ заявляет? Ты долго будешь Филиппову линию гнуть? Эта линия куда заведет? Ты, пожалуй, от всего сельсовета только вывеску оставишь…

– Вывеска одна и осталась, – послышался за спиной пастуха чей-то ровный и уверенный голос.

Семен оглянулся. У стены, чуть прислонясь, заложив руки за спину и слегка откинув непокрытую курчавую голову, стоял человек ростом выше среднего. Лицо у него мрачноватое и вроде бы высокомерное. И широкая грудь, и развернутые плечи выдавали в нем упористого, не малой силы работника. Зовут его Авдей Тулупов. Он слывет в Усладе за одного из самых рассудительных, разумных людей, считается вожаком на своей улице; к нему ходят за советом и по хозяйственным и по семейным делам – уж если что скажет Авдей, так оно и должно быть. Одет Тулупов в длинный, до колен, бобриковый ворсистый пиджак коричневого цвета, туго подпоясанный пестрым кушаком; на груди пиджак не застегнут, выглядывает треугольник свежей розовой рубахи. По всему заметно – любит Авдей аккуратность в одежде, да, видать, и хозяйка за ним следит. Было что-то независимое, горделивое во всей его осанистой фигуре.

– Одна вывеска! – твердо повторил он, прямо глядя на Гасилина пристальными черными глазами.

– Неужели уж до этого здесь дошло?! – Пастух даже смутился под смелым, осуждающим взглядом Тулупова.

– Не хватает того, – не слушая Гасилина, продолжал Авдей, – чтобы вывеску перечеркнуть и по-новому написать: «Сей дом принадлежит Филиппу Силаеву».

Среди людей прошел смешок: «Вот это сказано! На правду похоже. Авдей Пахомыч слово, как гвоздь, вобьет».

– Не позволим перечеркнуть! – загорячился пастух. – Пусть только попробуют, руку по локоть оттяпаем. Кто там панику разводит? Выходи вперед!

Но Тулупов и полшага не шагнул от стены, он только переступил с ноги на ногу и выше откинул курчавую голову.

– Не такой я мужик, чтобы кого бояться. Это вон соседушка мой от испуга раскорячился. – Авдей со спокойной усмешкой кивнул на Лущилина. – Да и другие вместе с ним хвосты меж ног спрятали. Тоже хозяева!.. А меня без рукавиц не возьмешь. Филипп мой плетень не тронет, – выдерну кол и вдоль лопаток перечеркну.

Кто-то одобрительно крякнул: «Сила!»

Теперь Гасилин подступил к Авдею:

– А на других, значит, пусть едет Филипп?!

– Чего ж ему теряться? – Тулупов слегка повел плечами. – Если сами горб подставляют, садись и погоняй.

– Так всем же надо сообща шею из хомута вытаскивать!.. И вот это место Силаеву не уступать. – Семен притопнул по скрипнувшей половице. – Здесь наша крепость!

Тулупов помолчал, раздумывая, и все притихли, ожидая, что скажет усладовский разумник.

– Ты два дела не путай! – возвысив голос, проговорил Авдей и передвинул кушак на поясе. – Плетень – вещь домашняя, а Совет – место сельское. Дома я сам себе полный распорядитель – каждый день ем, сплю и лошадь запрягаю. Дома ко мне не подступись. А сюда я раз в неделю прихожу – справку навести, бумагу подписать. Здесь Алексей Окулов власть наводит. Понятно?

– Чего-то смутно, Авдей Пахомыч, – пробормотал Лущилин.

– Сейчас поясню! – Тулупов вышел на середину комнаты. – Не нравится вам председатель? Богатеям волю дает? Так что ж… Сами выбирали. Слышь, бедняк, защитник… Ну и требуй каждый за себя.

– Тут востребуешь, – послышались ворчливые голоса. – Глотки не хватит.

– У меня вот хватает! – гордо сказал Тулупов. – Мне председатель в одну минуту к любой бумаге печать пришлепнет…

– Умен! – нетерпеливо перебил пастух. – Только для одного себя умен. – Тулупов все больше возбуждал в нем неприязнь.

– А о других ты подумай, – еще раз усмехнулся Авдей и опять прислонился к стене.

Председатель одним ухом слушает перебранку, словно она не касается его, и выводит пером на бумаге одни и те же слова: «Алексей Митриевич Окулов. Алексей Митриевич Окулов».

Семен снова повернулся к нему:

– Тебя зачем всеми голосами выбирали? Чтобы ты, не глядя куда, подпись свою ставил? Ты должен за народное дело расписываться, а не на пустом листе.

– Не учи, – добродушно отозвался Окулов, не поднимая головы. – Не имеешь права. Ты не голосовал, тебя тогда и в Усладе не было. Третьи выборы в председателях хожу. Молод учить меня.

Пастух схватил его за ворот дубленого полушубка:

– Так не ходить тебе четвертые! Споткнешься!..

– А пока я еще председатель. – Окулов незлобиво отвел руку Семена. – Вот выберут нового, ему и указывай свои порядки. А я уж без переучек свой срок досижу…

Вдруг он взорвался – вскочил с места, шлепнул ладонью по столу, стащил с головы и без того еле державшийся малахай, хватил о пол:

– Кто тут ералаш разводит?! Откуда такой взялся? Всякий будет председателя за вороток хватать. Я – власть! Закон знаешь? Что полагается за оскорбление власти?..

Зло сплюнув, пастух отходит от стола.

– Вот попугай! Жаль трогать – свой брат голыш, а то стукнуть по скуле, и никакого бы оскорбления не было.

Он выбегает из Совета, так хлопнув дверью, что лампа под потолком закачалась и огонек, испуганно замигав, едва не погас. Тулупов проводил Семена внимательным взглядом, сказал:

– Вот этот может за себя постоять. Только горяч. С этим можно дело делать.

– А с нами не хочешь? – обидчиво спросил Корнил Лущилин. – Мелки мы для тебя?

– Почему же мелки? – ровным голосом ответил Авдей. – Мы с тобой ровня. Оба в средней графе числимся, налог поровну платим.

– В средней?.. – Лущилин обдернул полушубок. – Середка-то, Авдей Пахомыч, разная бывает. Одна – поближе к краю, другая – подальше от края.

На улице Семен столкнулся с дедом Назаром, возвращавшимся из читальни от Ванюшки Чеботарева. Некоторое время они идут молча. Потом пастух, как бы мимоходом, роняет:

– Нюрка тоже в село приехала?

– Да что вы все в одно заладили? – недружелюбно ворчит дед. – Приехала да приехала… Второй человек спрашивает. Что же ей, на бакене зимовать? – Он косится в сторону Семена: – Тебе-то что за дело, приехала она или нет?

Темнота скрывает, как румянец залил щеки пастуха.

– Да так, знаком с ней. На ячейке встречались. Она меня знает.

Дед грубовато отрезал:

– Это ее дело! А мне-то откуда пастухов знать – моя скотина в Волге пасется!

– Конечно, конечно, – торопливо соглашается Семен. – Ну, а я вот отпасся. Полный расчет с общества получил. Оделся, обулся… – В темноте он с удовольствием ощупывает брюки-галифе, похлопывает по голенищу сапога. – Люблю чистенько одеться…

Вдруг, как бы спохватившись, он резко бросает:

– Заявление ты правильное написал, хотя и с опозданием. Молодчика этого мы обязательно вычистим. Так Нюрке и скажи.

Наутро деду сделалось хуже. В новой рубашке и коротких портках из выстиранной серой мешковины он лежит на лавке под образами, седой, огромный. Босые ноги свесились с лавки, они сильно распухли и похожи на сосновые поленья. По отекшему лицу Назара бродят нехорошие синеватые тени. Он тихонько бредит, водя головой по подушке:

– Держи!.. С баграми наперехват! Казенное бревно перехватить надо, не уйдет. Опять темно… поеду зажигать…

Анка бросила месить тесто, вымыла руки, подошла и нагнулась над ним. Дед очнулся.

– Чего уставилась? Садись тут рядом. – И когда Анка села, сурово спросил: – Как, внука, жить будешь?

– Ты чего блажишь? Отлежись хорошенько. Вот пройдет у тебя хворь, тогда и говорить будем, понял?..

– Не виляй, – сердится Назар. – Хватит, поиграли в прятки, пора кричать «палочка на месте». Давай начистую говорить… Я за спиной холод чую. Она пришла. Не кусай губы, черви козыри. Тут дивиться нечему, на этом свет стоит: один в брюхе, другой в гробу.

– Я пойду фельдшера позову.

– На кой черт мне твой фельдшер нужен! Без него путь найду, дорога проторенная, – храбро говорит дед. – Как без меня жить будешь, спрашиваю?

Анка смотрит в дальний затененный угол, где капли с дудочки глиняного рукомойника звонко отсчитывают минуты.

– Умнее буду, – жестким голосом говорит она.

– Вот это дело. Давно бы так надо. Тебе этот случай на пользу пойдет. Ну, ну! Не двигай бровями, черви козыри! Я ведь теперь тебя не боюсь, пострашнее за спиной караулит… Слушай дальше: снасти, лодку береги. Весной подыщешь товарища – рыбачить поедешь. На зиму тебе запасов хватит: в сундучке у меня, в новых штанах, два с половиной червонца лежат, не тебе, так правнуку сгодятся. Вещички мои береги! Когда смертная нужда придет, продай. Продать дело не хитрое, всегда успеешь. – Он тяжело переводит дух. – Кажись, все… Вот и вся дорога моя. Ну, поди сюда, поцелую, а то не знаю, буду ли в памяти в последний час – пожалуй, и проститься не успею…

Он снова впадает в забытье и несет какую-то чепуху.

Анка долго сидит над ним, стиснув рукою себе горло. Жесткий ком застрял где-то в глубине – ни вздохнуть, ни слова сказать. Заплакать бы – слез нет. А когда вот так сдавишь пальцами горло, легче делается.

Потом она со вздохом поднимается, идет за фельдшером, толстеньким, румяненьким Федором Николаевичем.

Очнувшись, когда стал тормошить фельдшер, Назар дико замахнулся было на него кулаком, но одумался, пробормотал что-то непонятное и безразлично махнул рукой.

Федор Николаевич, завертывая в сенях в синий большой платок десяток яиц, потупился и сказал:

– Сердце… И вообще пожил человек, не всякий столько сумеет… Мой совет – готовьте домовину!

Всю ночь Анка не спала. Сидела она прямо, как каменная, не сводя глаз с одной точки в углу, и только порою нагибалась, чтобы поправить изголовье деду. Он в забытьи ругался нехорошими словами, которых Анка за всю жизнь не слыхала от него. Часто неразборчиво бормотал и водил по лицу руками, словно обирая прилипшую паутину. Только на солнечном восходе успокоился и задремал.

Тут тихонько скрипнула дверь. Бабка Лукерья Смешнова просунула остренькое личико, осмотрелась, потом вошла на цыпочках. Маленькая, сморщенная, она долго крестилась на образа, смахнула подолом широкой юбки пыль с табуретки, уселась. Поджав сухие тонкие губы, сложив руки на груди под концами нового полушалка, она молча рассматривала Анку кругленькими колючими глазками.

Сначала Анка не поняла, зачем пожаловала бабка. И вдруг сообразила, – расширенными от ужаса глазами жалобно уставилась на Лукерью. Сердце забилось короткими тяжелыми ударами.

– Догулялась? – ехидно спросила бабка.

Анка пришла в себя, злобно ответила:

– Раненько, бабушка, позаботилась. Раньше марта месяца тебе беспокоиться не надо было…

Лукерья пожевала губами.

– Чем раньше, голубушка, тем для тебя же лучше.

– Зря беспокоилась, – твердо ответила Анка. – Понятно?

– Хватит дурить-то! – резко оборвала ее бабка. – Или воспитывать надумала?! Куда тебе его? Людям на смех? Для первого случая я с тебя дорого не возьму. А там запомнишь ко мне дорогу, другая ряда будет… Ты не бойся, это ведь спервоначально только страшно. Вдова Павлина частенько у меня пользуется, и, кроме меня, ни одна душа про это не знает. И про тебя знать не будет… Мне Яшка потихоньку открылся, просил зайти к тебе. Ну, помолимся богу, что ли?

Бабка беззвучно смеется беззубым ртом.

Анка с хрустом ломает пальцы, сурово сводит брови:

– Сколько ты с моей бедности возьмешь?

– Трешенку, – опускает Лукерья глаза.

– Уступи! – громко говорит Анка.

– Нет, нет, – беспокоится бабка, – другие в обиде будут.

Анка нагибается к ее лицу и шипит, словно разозленная кошка:

– Значит, позаботиться обо мне пришла? Трешницу хочешь получить? Спасибо, добренькая!.. Ишь, сердобольная какая… А хочешь, старая собака, глаза тебе сейчас с корнем выдеру?!

Бабка встает, испуганно машет руками.

– Хочешь, ведьма, сейчас намотаю на руки твои седые косы и в Совет поволоку?!

Лукерья пятится к двери.

– Вон катись, поганка! Сумела понести, сумею и вскормить! – кричит Анка.

Из сеней бабка приотворила дверь, просунула голову и хрипло проговорила, брызжа слюной:

– Ты у меня, любушка, узнаешь, какая есть людская слава! Я тебе покажу, что у бабушки Лукерьи за язычок!

Дед попросил Анку позвать соседей попрощаться.

Когда она вышла, на улице повстречался Семен Гасилин. Он еще издали снял свой форсистый кожаный картуз, потом несмело поздоровался за руку. Стараясь не встречаться с Анкой глазами, сообщил:

– Вот бегаем с Ванюшкой, собираем ребят на ячейку. Обязательно приходите.

– Чего загорелось так?

– Потолковать надо перед перевыборами. Ребят хорошенько наточить. Филипп, слышно, чего-то затевает…

Анка в раздумье сводит брови:

– Нет, не могу, деду совсем плохо.

– А вас бы очень надо, – настойчиво просит пастух. – Тут еще один вопрос… Знаете, ведь дед Назар заявление на Яшку подал.

– Заявление?! – Анка вспыхивает всем лицом, потом бледнеет, глухо спрашивает: – Что он там нагородил?

– Некрасивые у Яшки дела, прямо-таки подлость, – качает головой Семен. – Чернит всю ячейку. Воровство, пьянка, обман…

– А еще?..

– Чего еще надо? – сердится пастух. – Хватит и этого, чтобы гнать… Пришли бы… Вы ведь рядом на бакене были, видели Яшкину жизнь. Может, добавили бы что, деда подправили, не сочинил ли он чего лишнего.

– А твое-то о Яшке какое мнение? – испытующе спрашивает Анка.

– Мое?.. Я уже сказал: гнать. За одно только стоит гнать, что кулацкий выкормыш, обманщик. В остальном пусть власти разберутся. Так придете?

– Нет, нет, никак не могу, – торопится Анка. – Рада бы, сама знаю… Все-таки дед… У меня, кроме него, никого на свете нет. Если ему будет легче, обязательно приду.

Она сделала несколько шагов, остановилась. Достала из кармана короткой жакетки платок, зачем-то начала комкать его, перекладывая из ладони в ладонь.

– А если не приду, то вот что, Семен… Скажи ребятам… Когда будут голосовать Яшку, я… одним словом, воздерживаюсь. Так и скажи. Понятно?

Он быстро вернулся к ней, дернул за козырек кожаный свой картуз.

– Ничего мне не понятно! Это как же так? Ни нашим, значит, ни вашим? Разве этому партия комсомольцев учит? Вы чего платок мнете, чего тискаете?.. Где же ваша прямота, где честность? – В голосе пастуха – боль, обида. – Эх, Нюрка, по-другому я о вас думал!

Она торопливо спрятала платок, схватила широкую ладонь Семена, сжала изо всех сил, – пальцы у нее тонкие, но твердые, холодные.

– Ты по-прежнему верь мне! Уж если я нашла правильную дорогу, не сверну с нее. Вот моя прямота и честность! Только не могу я сейчас голосовать. Ни за Яшку, ни против, не могу…

Пастух сбил носком сапога мерзлую кочку, угрюмо сказал:

– Боюсь подумать, а напрашивается… Может, вы на собраниях – с нами, а глазом в чужую сторону косите? За это нельзя миловать, кем бы мне человек ни приходился.

– Семен! – почти со слезами выкрикнула Анка. – Горе какое! Неужели могу я врать в такую минуту? Дед у меня при смерти… Как тебе не совестно?.. Да у меня язык отсохнет… Ну, в душе я, чтобы исключить Яшку. А когда подниму руку, он скажет: по личной злобе…

– Это почему же он так скажет?

Анка молчит минуту, другую, потом с усилием произносит:

– Вот какой ты непонятливый… Да ведь дед заявление написал.

– Дед, а не ты.

– Ну, а я его внучка. Родня или нет?

– Родня-то родня, только Яшка нам такой чужак, что уж тут ни с какими предрассудками считаться не приходится. Режь правду в лицо, а там наплевать, что подумает.

– Семен, – просит Анка, – я после все подробно объясню. А сейчас у меня сил нет. Мне ведь не жалости надо, а понять прошу.

– Все объяснишь?

– Вот мое комсомольское слово – объясню!

– Ну, ладно, Нюрка, верю пока, – смягчаясь, говорит пастух. – Ты не очень горюй, может, поднимется дед. Он сильный старик… Значит, я так ребятам и передам: хоть тебя и нет, но ты голосуешь за исключение.

– Так и передай.

– Ну вот, а говоришь – воздерживаюсь.

Гулко стуча сапогами о подмерзшую землю, пастух направляется в ближайший переулок.

Анка смотрит вслед ему. Ей хотелось бы сказать Семену, что он хорошо оделся: пиджак, сапоги, фуражка – все новое, и что эта обряда идет к нему. Но Гасилин уже скрылся за углом.

…В избу к Назару Климову один за другим собираются соседи, становится тесно, душно.

Дед полусидит на подушках, шумно дышит.

– Простите меня, ежели в чем виновен, – слабым, но спокойным голосом говорит он.

Мужчины затоптались на месте, поклонились в пояс. Женщины всхлипнули.

– Бог простит, Назар Петрович. Нас прости, Христа ради.

Дед отыскал глазами Анку:

– Выдь на одну минуту. – Проводив ее взглядом за дверь, он продолжает. – Вот что, шабры. Внучка у меня остается. У ней на свете души родной нет… Есть одна, да еще под сердцем, помощь от нее слабая…

Женщины с любопытством вытянули шеи, сдвинулись теснее.

– Чужим промашкам мы рады, поглазеть на них любим, а осудить еще больше. Слушайте, прошу вас в последний час: черным словом ее не обижайте. А обидите, – он угрожающе шевельнул косматыми бровями, – к обидчику приду, так и знайте, горько ему будет. В глаза наплюю, с морского дна доста… – Дед повалился на подушки, захрипел, в углах рта показалась пена. – Анку, Анку покличьте! – из последних сил позвал он.

Назар обхватил рукою шею внучки, шепнул на ухо:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю