Текст книги "Ледолом"
Автор книги: Кузьма Горбунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 25 страниц)
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Услада насторожилась, притихла. По селу забродили темные, нехорошие слухи. Кто-то повстречал ночью троих не здешних людей. Будто ходили они по дворам и делали на ставнях мелом непонятные отметины. По рассказам получалось, что без отметины осталась редкая изба; а кому начертили на ставне закорючку – тот готовь себе смертную обряду. Кто-то видел во сне, что все избы в Усладе перевернулись, встали на коньки, и на каждой перевернувшейся избе сидела кошка и жалобно мяукала.
«Плачут кошки по хозяевам, – растолковывала сон повитуха бабка Лукерья и добавляла от себя: – В этом году благовещение падает на среду страстной недели. А это, по Писанию, выходит, что жития нашего до второго пришествия осталось три года. Проводите время в посте и молитве».
Другие пророчили засушливое лето и пожары. По ночам усладовцы стали бояться друг друга и не спали без огня.
Так потянулись шепотливые дни и глухие, сторожкие ночи. Неожиданно бесследно исчез писарь Петр Иванович Калдин. Его видели далеко, верстах в десяти от Услады, торопливо идущего по берегу Волги – худого, страшного, обросшего бородой. Он почти бежал, беспрерывно оглядывался и вскрикивал. Когда встречные окликнули, писарь втянул голову в плечи и бросился бежать прочь со страшным воплем. Еще задолго перед этим усладовцы подмечали, что Калдин совсем ополоумел.
Вечером того же дня, когда пастух уехал в Стожары, у Филиппа собрались Каплины и другие. Дедушка Никиша все время испуганно крестился. Мельник угрюмо молчал. Братья перебирали сложенными на коленях руками и тупо глядели на Филиппа.
Вбежал торопливый и озабоченный Игнатий Тараканов. Сел, не раздеваясь, и забарабанил пальцами по столу, то снимая, то надевая очки.
Филиппу нездоровилось, он сипел, болезненно морщился, хватался за ворот.
– Обстоятельства у меня сложились неожиданные… – начал Тараканов. – В Вятской губернии живет семья, вот письмо. Выехать завтра обязан…
Он подошел вплотную к Филиппу, взял его за пояс.
– Главное – молчать! Ласкать будут – молчать, грозить, бить начнут – тоже молчок, посадят – опять молчи! Если хотите остаться целыми, позабудьте, что сделано. Улик много-с, но улики нет. А вам, – повернулся он к братьям Каплиным, – всего лучше дураками притвориться. Это вам очень легко удастся. Мелите, что в головы взбредет, но только подальше держитесь от прямых ответов. Городите такое, чтобы умный человек за волосы схватился.
Филипп утвердительно кивал головой:
– Слыхали? Помните!
– Судьба за нас, – кончил Тараканов. – Сгиб последний ненавистный доказчик… А вам, Филипп Парфеныч, советую: этого вашего работничка поскорее отсюда сплавить.
– Д-днями уедет.
Когда все, кроме Тараканова, разошлись, Филипп один на один спросил его:
– Бежишь совсем, что ли? От меня нечего скрывать.
Игнатий забегал глазами по углам.
– Не могу-с уверенно сказать, не могу-с. Одно должны вы понять, как человек неглупый: дальнейшее мое здесь пребывание не только бесполезно, но и вредно.
Филипп долго и тяжко думал, потом, кряхтя, полез за божницу, достал голубой заклеенный конверт, вручил Тараканову.
– Т-твоя правда. Наилучшего тебе пути. Сп-пасибо за все. А это – передай брату Егору. Я тут отписал ему. Красные деньки здесь миновали. Погляди, что делается. Кубру начали копать, в артель, в разбойничью шайку сбиваются… Их сейчас не перешибешь. Н-надо выждать. С весной порушу все хозяйство, к Егору переберусь. На новом месте вольготнее будет дышать. Ну, прости, Христа ради.
Тараканов слушал, нетерпеливо переступал и все поглядывал через плечо за окошко, словно там стоял кто-то невидимый. Удобнее перехватив под мышку брезентовый портфель, Игнатий шагнул к порогу, сказав на прощанье:
– Отсиживайтесь, верно. Только не очень глубоко зарывайтесь, чтобы сразу вынырнуть можно было. Весной ожидаются решительные события, страшные… Пусть Кубру копают, пусть кошек и кур на один двор сгоняют. Больше треску получится, когда все валиться начнет. Запомните мои слова. Будьте здравы.
…Бурными вешними водами сорвало мосты через овраги, в топь и хлябь превратились дороги. Гасилин на заморенной лошади не дотащился до Стожар. Пришлось бросить подводу на полдороге. Сцепив зубы, пастух двинулся пешком. В овраге он провалился по горло в подснежную воду и явился к Ситнову в лихорадке, в ознобе, возбужденный до крайности. Он все рассказал Ситнову, и слова его походили на бред.
Секретарь слушал с виду спокойно, хотя нелегко давалось ему это спокойствие – он вставал, прохаживался, держа руки за поясом.
– Без паники, Гасилин! Натворили глупостей, так постарайтесь исправить. Я, собственно, был готов к тому, что сторож не вернется. Очень уж вы хитро все накрутили. А враг посмеялся над вами. Враг поступил проще. Ты напрасно из Услады сорвался. Вчера я послал к вам верного человека. Суворин ему фамилия. Этот должен разобраться. И думаю, что приедет он сюда не один. С Филиппом, надеюсь, вернется. Не встречал Суворина?.. Значит, разминулись. Ну, раз уж явился сюда – отдыхай, полежи. Ты совсем нездоров, Семен.
– Нет, сейчас же двинусь обратно, – упрямо сказал пастух. – Без меня там нельзя.
– Доберешься?
– Надо, Евдоким Федорович, добраться. Не бойтесь, не свалюсь.
– Сейчас дам тебе хорошего конягу. Верхом умеешь?
– Смогу.
– Трогай.
За остаток дня и за ночь пастух отмахал обратный конец, едва не погубив лошадь. В дороге хворь он пересилил, хотя валился от усталости и выглядел страшно – бледный, обросший, грязный, с воспаленными глазами.
В сельсовете Семен впервые увидел Суворина и прежде всего удивился его могучему телосложению. На всю Усладу выделялся покойный дед Назар высоченной своей фигурой, а этот – и ростом не меньше, кряжистей, как из железа выкован; должно быть, из пристанских волжских грузчиков вышел или бурлаков. Приезжий сидел за столом напротив Самсона Дерябина, и стол не доходил ему до пояса. Просторная борчатка солдатского сукна с каракулевым серым воротником и чесаные валенки с большими галошами делали Суворина еще массивней. Но голос у него не сильный, какой-то однотонный; словно бы усталый. Зато округлые глаза на грубоватом лобастом лице полны жизни: они то блеснут синеватым обливающим светом, от которого хочется зажмуриться, то еще больше расширятся, притягивая к себе.
Расспросы Суворина, по-видимому, не нравились дяде Хрящу. Он ежился на поскрипывающем табурете и, кажется, начинал сердиться.
– Находились ли при исчезнувшем Федоре Пряхине ценные вещи? – скучновато спросил Суворин, будто отводя только формальность.
Самсон недоверчиво покосился на него, ответил:
– Были… В одном кармане держал вошь на аркане, в другом – блоху на цепи.
Приезжий не обиделся, только заметил:
– Я же вас по долгу спрашиваю, при исполнении обязанностей. Значит, не были?
– Бумагу нашу он нес, – неохотно сказал Дерябин. – Это дороже всякого золота.
Семен вмешался в разговор, начал объяснять, что дело совсем не в ценных вещах, которых у сторожа никак не могло быть, да не они, конечно, интересовали погубителей Федосеича.
– Кто вы будете? – спросил Суворин. – Так, Семен Гасилин, заместитель председателя сельсовета, здешний пастух?.. – Он вынул записную книжку, неторопливо полистал ее, так же неторопливо спрятал в карман. – Товарищ Семен Гасилин, меня сейчас интересует только одна сторона дела, та самая, о которой я спрашиваю. И знаете что, – я ведь вас не вызывал. А уж если явились, то не мешайте, а помогите. Пока что меньше спрашивайте, больше отвечайте. Вы кого-нибудь подозреваете в убийстве Пряхина?
Семен показал ему письмо Федосеича. Суворин долго разбирал славянские титлы, нацарапанные сторожем, потирал лоб.
– Трудно что-либо понять! Поп писал или раскольник какой… Зачем старику было самому напрашиваться на смерть? Странно. Очень странное поведение. И странность эта, прямо скажу, не нравится мне. Эх, друзья – люди добрые!..
Но бумажку он положил в свою записную книжку и спрятал в карман, потом внимательно посмотрел на Семена, и в синем разлитом блеске его глаз Гасилин увидел и укоризну и осуждение.
Семен не успел ничего больше сказать. Вошла Анка, должно быть заранее вызванная. Суворин тем же невыразительным голосом спросил ее об имени, фамилии, возрасте; ничего не записывая, выслушал показания Анки об угрозах Филиппа и нападениях на нее и вдруг задал вопрос:
– Вы были в близости с Яковом Силаевым?
– Да, – сквозь зубы ответила Анка.
– Он оскорбил вас, ушел… У вас нет к нему или к его отцу личной злобы?..
Анка потемнела и, ни слова больше не промолвив, вышла из Совета. За ней последовал Дерябин.
Суворин не остановил их, даже не поглядел вслед. А Семену рассеянно сказал, занятый какими-то своими мыслями:
– Вы тоже можете быть свободны. Когда вызову, не откажите явиться. Погодите минутку. – Он кивнул на боковую комнатушку. – Разрешите мне тут позаниматься и отдыхать вечерами, а то шумно в общей комнате.
– Располагайтесь, если нравится.
На улице Гасилин догнал своих друзей. Дядя Хрящ возмущенно и страдальчески жаловался:
– Что же это получается, золотые?! Он так ставит допрос, будто мы в чем виноваты. Ну и чудородие приехал!
Семен тоже был обижен, но что-то заставило его возразить Дерябину:
– Он все-таки обходительно говорил… А знаешь, что я думаю?.. – Семен приостановился, осененный догадкой. – Может, он для начала так, по верхам берет.
– Мудрено что-то, не моего ума дело, – проворчал Самсон.
После по Усладе разнесся слух, что приезжий вызывал по очереди братьев Каплиных, Филиппа. Держал каждого чуть ли не по целому дню. Но мер никаких не принял, ограничился только тем, что отобрал у них подписки о невыезде.
Услышав об этом, Семен повеселел, подбодрял Дерябина и Анку:
– А я вам о чем говорил! Лиха беда – быков за рога веревкой обмотать, а там не уйдут. Он, не то что мы, сторонкой подходит.
И Семен ждал, что Суворин вот-вот позовет его. Но прошел день, другой, – приезжий словно забыл о нем. Опять же рассказывали, что Суворин вечерами бродит по селу, заходит к жителям, иногда кое-кого приглашает к себе; но о чем спрашивает – дело тайное. Больше же всего он сидел в Семеновой боковушке, что-то писал и пил чай из огромного сельсоветского чайника.
Однажды Семен не вытерпел, рано утром сам зашел к Суворину. Тот завтракал: ел с хлебом крутое посоленное яйцо, прихлебывал из объемистой жестяной кружки крепко заправленный фруктовым чаем кипяток. Был он теперь в шевиотовой синей гимнастерке, подпоясанной широким командирским ремнем, и запросто подал Семену большущую ладонь, при пожатии несколько раз слегка встряхнул его руку.
– Садись. Меня Петром Петровичем звать. – Он чуть пощелкал по кружке, боясь опрокинуть ее. – Кузнец Порохин сделал. Мастер хороший, а на язык тугой. Очень тугой. Чаю хочешь? У меня еще одна посудина есть. Тоже по мне Порохин смастерил: громадную. Пей! Я иных гостей потчую.
– Не хочу, – отказался Семен.
– Сердишься?
– Есть на что.
– Вот и зря. – Суворин отодвинул кружку, с шумным вздохом потер грудь. – И-эх вы, люди добрые!
– Мы не со всеми добрые! – уже горячась, возразил Семен. – С некоторыми мы злые. Вам это надо бы знать.
– Вижу, вижу вашу злость… – Петр Петрович похлопал себя ладонью по шее. – А это вот что, – самим под топор совать? Это доброта или злость? Глупость, дурь! Я понимаю, драка идет, могут быть и жертвы. Да ведь надо знать, за что гибнешь. И старика жаль. Видать, преданный был человек.
Семен невольно потянулся к кружке и отпил глоток, – такая вдруг склубилась в груди горечь и так захотелось погасить ее.
– Вы меня этим не терзайте, – откашлявшись, проговорил он. – Только моя подушка знает, как я себя за это кляну. Я за неделю, может, на пять лет старше стал. Кончилась моя молодость, поумнел. – Помолчал и добавил с холодной яростью: – Что же, морда в крови – злее будем…
– Вот это правильные слова! – согласился Суворин, и грубоватое лицо его от загоревшихся глаз стало мягче, живее.
– Мы понимаем, за что враги хотят погубить нас, – не слушая, продолжал Семен. – Не за золото, не за серебро, как некоторые думают, – напомнил он с прежней обидой. – У нас, кроме чистого сердца, никакого капитала нет.
Суворин, опершись руками о стол, поднялся во весь свой рост, сказал внушительно:
– Слушай, горячая голова, не путай ты меня и сам не путайся. А тебе известно, какой по Усладе слушок пущен? Будто шел Пряхин в волость с крупными общественными деньгами, налоговые суммы, что ли, понес. Надо же выдумать такое! И как будто из-за этих денег его и прихлопнули. Кому-то выгодно так дело представить. А что доказывал Яков Силаев? Дескать, Воеводина по личной злобе клевещет на него. По той же злобе и покойный Назар Климов заявление подал. Надо это проверить? Надо эти слухи в народе разбить, чтобы люди поняли, из-за чего идет борьба? И чем больше вас сердят мои вопросы, чем громче вы возмущаетесь и шумите по селу из-за этого, тем лучше. Тем скорее народ разберется – где сплетня, где правда. Сердитесь крепче – я человек терпеливый, да и на пользу этот ваш шум.
– Понятно, – успокоился Семен. – Я примерно догадывался. А все-таки прямо бы нам сказали об этом? Или не доверяете?
– Успею я с вами наговориться, Гасилин. Никуда от нас это не уйдет. Да и что вы мне нового скажете? Только то, что я уже знаю?.. – Суворин вдруг стукнул кулаком о бревенчатую стену – и гул прошел по комнатушке, казалось, вся она вздрогнула. – Вы лучше вот это помогите мне прошибить! Молчат…
– Испуган народ, – подтвердил Семен.
– То-то и оно! – Петр Петрович опустился на табурет, придвинул к себе бумаги, сказал прежним почти безразличным тоном: – Идите уж. Понадобитесь, попрошу.
Прямо от Суворина Семен зашел в кузницу к Порохину, потом к рыбаку Пилясову, обоим твердил одно и то же:
– Вы что же языком плохо шевелите? Резать надо! Что знаете, что подозреваете, – все выкладывайте. Или боязно?
Кузнец огромными клещами выхватил из горна раскаленный до вишневого цвета лемех, сунул в кадку с водой и сквозь свист и шипенье остывающего железа, весь окутанный теплым паром, прогудел:
– Обдумываю. Тут с кондачка нельзя. Сунешь руку в кипяток – ошпаришь. Сперва остудить надо… Дуй! – зыкнул он на зазевавшегося у мехов подручного мальчишку.
Пилясов чинил в избе старые сети, неуловимо быстро орудуя липовой иглицей, говорил:
– Подозрения выкладывать легче всего. А он их – на бумагу. Из бумаги не вырубишь. Нет, только самые крепкие факты нужны. Подбираю.
Вечером Гасилин навестил Анку. Долго мялся, собираясь что-то сказать, но не решался. Анка начала первая – взяла его за руку, прямо посмотрела в глаза:
– Ну, надумал, Семен?
Пастух смущенно усмехнулся:
– Что же, хозяйка, можно бы и порыбачить. Сколько платить собираешься?..
– Что поймаем – вместе, что упустим – пополам, – отшутилась она. – Заходи, снасти будем в порядок приводить…
– Ряда сходная. Да вот приезжий этот… Помочь надо ему, вызвать может.
– Что толку в твоем приезжем, – сердито нахмурилась Анка. – Ходит по Усладе, старые сплетни собирает. Вырос велик, а ума не накопил.
– Нет, он дельный мужик, – не согласился Семен.
Он хотел было передать свой разговор с Петром Петровичем, но Анка перебила:
– Не завтра же поедем. Сказано – снасти надо подправить. Успеешь с ним повидаться.
Теперь они по целым дням копошатся над дедовскими снастями. С непривычки Семен работает неумело. В ладони ему то и дело впиваются удочки, он ругается, сосет из ранок кровь. Снасть у него переплетается в чудовищные узлы. Анка посмеивается над ним, а пастух сердится, глядя на ее проворные тонкие пальцы, быстро мелькающие между удочками.
– Дело хорошее, – как бы оправдываясь, говорит Семен. – Наловим артели рыбы, пока пахать не начали. А начнут – и я за плуг попробую стать.
Анка вызывающе бросила ему:
– Поедем с тобой на старые места, где мы с Яшкой встречались. Должно быть, еще трава на тех местах не выросла…
Семен беззлобно отбивает удар:
– Значит, часто ты ходила плакать на эти места, если трава не растет; значит, твоими слезами траву выело…
– Брось кусаться, надоело! – рассмеялась Анка.
– Я тоже об этом говорю.
Перед солнечным восходом тронулась застоявшаяся Волга. В рассветной синеве между берегами слышится сухой треск. Льдины громоздятся друг на друга, яростно лезут на берег. Подрезанные льдинами, сползают в воду гуменные плетни, ометы соломы, а местами даже бани и сараи нерадивых хозяев. Пенясь и крутясь между льдин, вода валом захлестывает левый песчаный берег, подтачивает крутой правый, усладовский. Яр дает трещины. С тяжелым гулом обрушиваются глиняные глыбы и шлепаются в воду.
На берегу радостно суетятся рыбаки. Они из-под руки смотрят на взлохмаченное, волнующееся ледяное поле.
– Пошла, кормилица!
У лодок дымят костры, тянется черный, смолистый дым, стучат молотки по днищам перевернутых лодок. По гумнам мечется встревоженная скотина. То и дело раздаются крики:
– Мужики, пособите плетень оттащить!..
– Баню, эй, баню веревкой закрепи – сейчас льдиной срежет!.. А сверху, как громадные белые градовые тучи, надвигаются большие ледяные поля. На грядах они мелеют. Следующие с храпом и треском лезут на них. Растет косматая, шевелящаяся гора. Вскоре островершинная ее папаха с грохотом рушится, рассыпаясь в мелкую кристаллическую труху. Маленькие круглые льдины взбешенными овчарками крутятся взад и вперед по сувотям. Люди снуют с баграми и веревками по берегу.
– Баржу тащит! Давай лодку!
– Сунься-ка, иди! В порошок изотрет.
Пастух и Анка вышли на обрыв. Снизу бьет в лицо, развевает волосы теплый густой ветер. В горах над Усладой взволнованно шумят воскресающие леса. На востоке медленно встает огромное солнце, играет на зеленоватом ледяном крошеве. Желтоватая вода пахнет острым, крепким запахом. Внизу и вверху – насколько глаз хватит – шевелится живое, взлохмаченное поле.
Пастух вдыхает всей грудью прохладный весенний воздух, до боли жмет Анкину руку.
– Ломает! Идет ледолом! Старый лед пошел погибать на Каспий. А на смену ему идет полая вода. – Семен кричит радостно и возбужденно: – Анка! Эх, в Усладе тоже ледолом! Старое трещит, трется в порошок. А новое, Анка, хлещет в берега.
Она не отнимает руку, только шевелит своими тонкими холодными пальцами, сдержанно смеется, словно в горле у ней булькают и перекатываются звонкие, отшлифованные волною камешки.
– Тише! Чего ты кричишь? Будет все по-нашему. Понял?
Внизу столкнулись две громадные льдины, запрудив Волгу. Одними концами они вылезли на берега, другими вцепились друг в друга. На них хлынула ревущая орава льдин. В треске, гуле и крошеве на несколько минут вздыбилась шевелящаяся ледяная гора. Пастух указал на большие сцепившиеся льдины:
– Филипп с Каплиным не пускают! А вон судебный секретарь крутится около них.
– Прорвет! – уверенно говорит Анка.
К ним подошел улыбающийся Евграф Пилясов.
– Поехали! К вечеру по разводью зальюсь.
– Завтра и мы, – отозвалась Анка.
– Сколько вас? – подмигнул Евграф.
– Трое!
– Ты да сын… А кто третий?
Пастух отошел в сторонку. Анка нахмурилась было, но сейчас же просветлела всем лицом:
– Весельника себе наняла…
– Счастливого лова! – прокричал Евграф. Обутый в высокие, до пояса, кожаные бахилы, поблескивающие на солнце смолою, он идет к своей лодке.
Неожиданно над Усладой загремели удары в обломок рельса, висевший у пожарного сарая. На самом верхнем порядке села по ветру качнулась косма черного дыма. Среди дымной черноты полохнул и воровато спрятался красный язык огня. Под гул железа по Усладе загрохотали телеги и бочки, где-то вскрикнула женщина; с горы к Волге испуганно пронесся чей-то теленок, залились лаем собаки. Люди с берега бросились в гору.
Горела приделанная к глинобитному силаевскому дому деревянная овчинная. Пожар потушили скоро, разнесли овчинную по бревнышку, по доске.
В сторонке на расстеленных по земле овчинах лежал Филипп. В начале пожара его, беспамятного, вынесли из овчинной. Первые подоспевшие к пожару нашли Филиппа на полу горевшей внутри пристройки, окна которой были закрыты ставнями и подперты снаружи кольями, а на двери наложена цепь с палкой в пробое. Филипп опамятовался, но не мог произнести ни одного слова: его ударил паралич. Неподвижный и безмолвный, Силаев лежал, как обрезок бревна. Из безжизненного, ничего не выражающего глаза по черной опаленной щеке одна за другой ползли крупные слезы. Выяснилось, что в это же утро из Услады, вместе с парой кровных Филипповых лошадей и наиболее ценным имуществом, исчезли Гуляш и Фимка.
Суворин не принимал участия в общей суете вокруг овчинной. В серой своей борчатке с каракулевым воротником он стоял в сторонке и только сказал проходившему мимо Семену:
– Пауки друг в друга начали вцепляться. Как бы сами себя не слопали, пока мы молчим.
На другой день Волга шла спокойнее. Между льдин кое-где уже пролегли светлые разводья. Анка и пастух конопатили и смолили лодку. Берег, как и вчера, был полон народу. Тут же прохаживался и Суворин. Он вступал с рыбаками в разговоры – одного спросит, хороши ли снасти, другого – сильно ли прибывает вода. Люди уже не сторонились его, отвечали охотно; но едва он заводил речь о пожаре в овчинной, об исчезнувших Гуляше и Фимке – умолкали.
Семен и Анка, увлеченные работой, не заметили, как к ним подошел Евграф Пилясов. Он – без шапки, лицо часто дергается. Гасилин нечаянно вскинул голову, с удивлением посмотрел на него.
– Ты чего вернулся?
– Или сразу полну лодку рыбы наловил? – пошутила Анка.
Евграф с трудом произносил слово за словом:
– Пымал… Как подъехал к тому месту, где Кубра идет в Волгу… Ну… Льдина, словно неприкаянная, крутится, а на… на…
Вокруг Пилясова собираются встревоженные люди. Подошел и Суворин.
– А на льдине, в мешке… Фх… Фхедосеич! – закончил Евграф.
Все бросились к его лодке. На дне лежит большой крапивный мешок, покрытый расплывшимися, уже вымокшими кровавыми пятнами. В просторном мешке тело Федосеича согнуто почти вдвое.

Народ сгрудился у лодки. Кто-то простонал:
– Всплыло темное дело.
– Хорониться наш Федосеич выплыл!
– Видно, сколько ни прячься, а убил – иди к ответу!
Подбежал Гаврила Сизов, бывший работник мельника Сосипатрова, а теперь заведующий мельницей. Он испуганно уставился на мешок и вдруг прыгнул в лодку.
– Родные, мешок-то ведь наш!
Семен и Суворин бросились вслед за Сизовым, едва не опрокинув лодку.
– Чей – ваш? – спросил Суворин.
Гаврила смутился, не сразу ответил. На берегу загудели:
– Ты чего замахнулся? Бей! Теперь дело ясное!
Пастух схватил Сизова за грудь, рванул к себе.
– Чей мешок?
– Наш, – признался Гаврила. – То есть хозяйский, я хотел сказать. Таких мешков на селе ни у кого нет. Хозяин… Виноват, не хозяин теперь он мне! Мельник Емельян Сосипатров тогда их сотню купил. Вот и отметина красной ниточкой сделана.
Толпа двинулась к дому мельника.
И уже ничто не могло остановить этот поток. Суворину оставалось только двигаться вместе с ним.
На шум Сосипатров вышел на крыльцо. Увидев у пастуха мешок, Емельян охнул и упал боком на ступеньки. Гасилин хлестнул его по лицу мокрой тяжелой мешковиной.
– Гад! На чьем мешке кровь?!
Сосипатров свалился с крыльца и пополз на четвереньках.
– Чья на мешке кровь?! – заорал Семен.
– Не я это! Я только мешок дал. В толпе закричали:
– В этот мешок да в Волгу!
К лежащему Емельяну с обломком кола подбежал Пилясов:
– Я сейчас на твоей шкуре покажу, как Федосеича били!
Толпа сжалась теснее, тяжело задышала. Но тут вмешался Суворин, рванул из рук Пилясова кол и отбросил далеко в сторону. А людям он сказал:
– Расходитесь по домам, товарищи! Сосипатров от своей судьбы не уйдет!
Прямо с поля примчался запыхавшийся Самсон. Он не промолвил никому ни слова, стоял в сторонке и выщипывал бороду.
После этого случая наконец-то в Усладе развязались языки.
К Суворину явился товарищ покойного деда Назара Севастьян Пронин.
– Запиши, – показал он, – когда я возвращался из волости, навстречу мне попался Федор Федосеич. А когда я подъезжал к Усладе, то видел, как поодиночке выходили за село братья Каплины…
Суворин вызвал Сергея Парфенова, хозяина колодца, в котором сгиб Окулов.
– Что же, Сергей Никанорыч, – спросил Суворин, – неужели и теперь будешь твердить – ничего не знаю?
– Теперь уж скажу, – ответил Парфенов. – Помню, вставал я в ту ночь к скотине. Видел, как вылез с моего гумна незнакомый человек в круглой шапке, а в колодце кто-то стонал… Испугался я. Никому ничего не сказал.
Заговорил наконец и содержатель пивной, древний старик Вахлай Стаканыч. Он показал о том, как братья Каплины напоили Окулова и куда-то увели его из пивной.
– Только я тут ни при чем, упаси боже! – шепелявил Вахлай.
Другие добавляли, что видели, как по вечерам у Филиппа собирались шептаться зажиточные хозяева, а Яшка в это время стоял под окном и караулил.
Теперь к Суворину усладовцы шли днем и ночью. Многое знали люди. От мира ничего не скроешь. Но говорить до поры до времени боялись…
Через несколько дней Суворин вместе с несколькими понятыми повез в Стожары связанных Каплина, Сосипатрова и кооператора Али Гафарова. На прощанье Петр Петрович говорил с Гасилиным:
– Скрутить мы их могли сразу же. Это не хитро. Сил хватит. Да вот задача… – Суворин глянул на Семена и словно осветил синими своими глазами лицо его. – Ты это на всю жизнь запомни. Народ нужно было расшевелить, поднять, чтобы он рос на этом деле, разбирался.
– Ну, теперь мы во всем разобрались, – весело сказал Гасилин.
– Вот опять не то говоришь, – с досадой возразил Суворин. – Кто помог разобраться? Льдина, случай. А люди-то молчали! А я не успел до этого подойти к ним! Эх, друг – человек добрый! Учиться надо нам с тобой. И ученью конца не видно. Ты собери народ, разъясни, что произошло. Да попроси, чтобы смелее тебя поддерживали. Хорошенько попроси! Дела еще много впереди. Это не последний случай, когда нам помощь понадобится. Ну прощай! Не сердись.
Еще перед отъездом Суворина состоялись похороны Федосеича. Похоронили его всем селом на площади перед сельсоветом, за зеленой оградой, где покоился матрос Рыкунов.
Волга разлилась без конца и края. На правой стороне она уперлась в крутой берег, глухо и упорно бьет о камни и глиняные яры, слева – залилась в бесконечные зеленые леса. Если подняться на гору над Усладой и поглядеть на Волгу, то там, за лесом, увидишь ту же голубую воду, где-то на горизонте она сливается с небесами.

С утра дует густой низовой ветер. На середине Волги, на самом стрежне, в мыле и пене пляшут кромешные косматые валы. Мчится под парусом лодка. Ветер туго ложится в полотнище, рвет из рук шкот. Лодка глубоко зарывается носом в пену, волны шипят и лезут через борта. Кажется, что ветер подхватит утлую посудину и вместе с парусом унесет к белоснежным облакам.
Семен непривычен к речной непогоде, нет-нет да и ухватится за борт лодки. От качки и резких бросков у него кружится голова.
Сквозь плеск, шум и грохот валов Анка кричит ему во весь голос:
– Держись! Это тебе не бараны! Здешние барашки побелее. Крепи шкот! Крепчи, чего ждешь!
Анка словно припаяла руки к кормовому веслу, будто вросла в корму. Она чуть закусила губу; глаза у нее блестят; ветер развевает пышные белокурые ее волосы.
– Подбери парус!
Семен послушно выполняет приказания Анки.
К обеду ветер затих. Вдали показался окруженный водой лесистый островок. Лодка на веслах тихо скользит по зеленым сонным заводям. Деревья низко нагнулись над водой и пьют воду пригоршнями листьев. Вот и знакомое щучье озеро, похожее на зеленое стекло, врезанное в овальную рамку высоких крутых берегов. Это – единственная не залитая половодьем возвышенность. Лес здесь так могуч, что кажется – в вершинах деревьев путаются облака. Полая вода влилась в озеро узким глубоким рукавом.
– Стой! – приказывает Анка. – На месте!
Они причаливают лодку, сгружают пожитки. Семен приводит в порядок прошлогоднюю рыбацкую землянку.
Когда солнце красными ресницами коснулось воды, рыбаки варят уху из первого своего улова. Семен подкладывает дрова в костер, пробует уху, смешно оттопыривая губы. Сложив ноги калачиком, Анка кормит грудью ребенка. Пастух тянется к ней взглядом, отворачивается, опять смотрит.
– Семен, – задорно зовет Анка, – иди погляди – глаза у него вылитые мои!
Пастух яростно ворошит палкой костер, так, что дождем сыплются искры. Он выхватывает головешку и со свистом запускает ее далеко в воду.
– Нет, – бормочет Семен, – рыбак я плохой! Пожалуй, лучше в поле уеду.
Анка осторожно укладывает ребенка в корзину и подходит к Семену. Обеими ладонями она прикасается к его щекам и говорит:
– Слушай, я больше не буду тебя дразнить. Он подрастет, ты к нему привыкнешь. Только помни, Семен: если ты хоть раз попрекнешь меня им, – она показывает на ребенка, – мы с тобой пойдем в разные стороны… Осенью мне ехать на курсы бакенщиков. Если попрекнешь, я не вернусь к тебе. Уговорились?
– Ладно, уговорились, – помолчав, сказал Гасилин. – Уговор лучше всяких денег. Только, кажется, не одна ты поедешь…
– Не отпустишь одну? – насторожилась Анка. – Не веришь? Ну, знаешь, без веры у нас жизни не будет.
– Не в том дело. Осенью волком в Сарынь меня посылает, в уездную совпартшколу.
Солнце утонуло в воде. Лес дремлет. В небе, раскинув белоснежные крылья парусов, в далекие края тихо плывут облака. Лепечет что-то вода, впросонках перебирая и считая свое добро – палки, щепки, издалека принесенные к берегу.
1929—1953









