412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кузьма Горбунов » Ледолом » Текст книги (страница 6)
Ледолом
  • Текст добавлен: 2 июня 2026, 17:30

Текст книги "Ледолом"


Автор книги: Кузьма Горбунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Хоронили деда Назара по свежей, первой пороше. Провожали всей комсомольской ячейкой; шли и несколько старых товарищей деда – седых волгарей. Гроб, окрашенный охрой, ярко выделялся на белизне снега. Впереди комсомолец нес красное знамя. Анка шла позади. Пастух – сторонкой, опустив низко голову.

Когда четырехугольную продолговатую яму забросали мерзлыми комьями красной глины, перемешанной со снегом, на серый бугорок поднялся Ванюшка Чеботарев. Он снял шапку, подержал около груди и заговорил неестественно высоким голосом:

– Товарищи! Он был стар, но молод. И душою был завсегда с нами. Полностью он стоял за новый быт. Он оставил нам свою внучку, которую мы должны воспитать по-ленински, как будущего члена Совета от товарищей женщин нашей деревни…

Склонив головы набок, слушали Ванюшкину речь друзья деда, а ветерок перебирал седые пряди их волос.

– Поклянемся же громко, товарищи, над сырой и глубокой могилой, – закончил Ванюшка, – бороться за новый быт, мы, молодое поколение!

Ванюшкин братишка, пионер Фомка, после этих слов поднял вверх свою худую ручонку, с которой еще не сошел летний загар. Дедушка Ермолай, поглядев на него, вынул из-за пазухи свою дрожащую руку и стал тоже неуверенно тянуть ее, но, заметив, что, кроме Фомки, никто не поднимает, торопливо опустил вниз.

В эту минуту к груди Анки подкатила противная тошнота, голова пошла кругом, как после долгого катанья на карусели. Она, тихо пошатываясь, побрела домой.

На полдороге услышала чьи-то догоняющие шаги. Не оглянулась – уже чутьем угадала, кто догоняет.

Вот пастух поравнялся, пошел рядом, плечо о плечо, высокий, какой-то неузнаваемо робкий. Оба молчат. Краем глаза Анка видит, как побледнел Семен, осунулся за одни только сутки. «Ну, чего он не отстает? Что ему надо?»

Анка вскидывает голову, говорит как можно суровее:

– Семен, может быть, я виновата, сильно виновата перед ребятами и перед тобой. Плохо поступила. Но уж дайте мне в этом деле самой себе судьей быть. Спуску не дам. Понял?.. Чего ты идешь за мной? О чем нам говорить? Ты мне не враг, у меня сердце не кипит на тебя, но и к тебе не лежит. Я тебе ничего другого не скажу. Моя речь будет прежняя, как тогда весной… – Пересилив душащие приступы тошноты, она зло заканчивает: – Или, может, проповедь хочешь мне прочитать? Дескать, нет к тебе больше уважения. Не согласна! Сердцем я какая была, такая и осталась.

Семен с трудом шевелит пересохшими губами:

– Судить я тебя не могу, не имею права. Ты сама себе хозяйка. Ошибка – не родимое пятно, навек не пристает. Море, говорят, не погано оттого, что к берегу собаки подходят… Я – не про то, Нюрка, не про вешнее. Старое я отогнал от себя кнутом, как чужую овцу от табуна. Оно ушло в поле и затерялось, хотя и очень не хотело уходить. А теперь и следы его занесло снегом. Я о другом хочу сказать, о нашем общем деле…

Легко сказать – «…следы снегом занесло». О том, что не спал сегодня всю ночь, сколько дум передумал, пастух и не заикнулся. Черные это были думы, нехорошие, наедине думались, а поделиться не с кем, да и нельзя. Казалось, что сердце подкатится к самому горлу, пеной изойдет и задушит. Как, с кем связалась Анка?! С кулацким выкормышем. С болтуном, с прохвостом и ворюгой. Ласковые слова ему говорила. Если бы только слова… Понесла от Яшки. А его, Семена, который кашлянуть при ней громко не смеет – как бы чем не обидеть, – оттолкнула, всю весну словно и не замечала. Что он, хуже, глупее Яшки?.. Такое бушевало на сердце, что казалось – теперь и взглянуть на Анку не сможет, не то что заговорить с ней. И вот переборол Семен злую свою немочь. За ночь изломала всего в три погибели, а все-таки отпустила. Теперь стало легче, спокойнее. Только ноет еще где-то в груди. И Анка – по-прежнему дорогой, самый бесценный человек… В беду попала, храбрится: сама выпутаюсь. Эх, посмотри кругом, – свои люди около тебя. Только намекни – любую твою самую тяжкую ношу взвалят на плечи и потащат. Где там – сказать Анке об этом! Сейчас же потемнеет лицом, рассердится: «Ах, ты и подходить ко мне не собирался? А теперь жалость приспела? Отдай свою жалость сиротам казанским, нищенкам на паперти. Я перед тобою не сирота на свете и не нищенка. Понял?!» Гордая она, бакенщикова внучка. Ну и он, пастух, не унизит себя, промолчит о том, как его трясло ночью.

И Семен продолжает начатый разговор:

– …Дело, Нюрка, не маленькое. Меня волостной комитет тоже в Совет рекомендует. Всю Усладу нам доверяют. Потолковать есть о чем. Только двое партийных нас будет…

– Какая же я партийка, – усмехается Анка. – Еще ростом не вышла.

– Так уж я привык думать о нас. Я ведь тоже кандидат только.

– Гляди, Семен, как бы между делом старое не замешалось.

– Вот тебе мое слово и рука, не замешается!

– Ладно, будем верить… Что же ты думаешь о деле?

– Надо линию нам такую держать, чтобы за нами остальные члены Совета шли. Чтобы наши партийные предложения принимались.

– Сперва в Совет надо пройти, а там, какую линию держать, само дело покажет.

– Вот уж не согласен, не согласен! – возражает пастух. – Это значит ощупью пробираться, вслепую. В такую трущобу можно забрести, что потом и не выбраться. Надо с ясной головой идти, чтобы вперед видеть.

– Вперед? – переспрашивает Анка. – Вон ты чего захотел! Я впереди только одно вижу: вряд ли мне в Совете быть. Тебя-то, может, и проведут, а меня подумают.

– Это почему же тебе не быть? Представительница от женщин… Кого же еще выбирать?

Семен сказал – и сам не рад. Как же это не сообразил… Анка помрачнела, закусила губу. С нарочитой резкостью, словно желая побольнее уколоть пастуха, напомнила:

– Или позабыл? Я ведь порченая. Такие не в чести. Да не от кого-нибудь живот полнеет, от кулацкого сынка!..

А тут, на беду обоих, вдруг Яшка показался навстречу. Одет он, как всегда, форсисто: фуражка, не глядя на мороз, сбита на висок, из-под козырька – черный чуб. Яшка идет и нарочно высоко поднимает ноги, чтобы показать новые резиновые галоши на сапогах. Гасилин весь подобрался, сунул в карманы сжатые кулаки.

– Кончай разговор, – предупредила Анка. – В другой раз продолжим. Вон мое взглядище идет. – И пробормотала еще: – Это не человек идет, а мой позор, моя девичья дурь…

Яшка приближается с независимым видом, как ни в чем не бывало, только глазами беспокойно бегает по снегу, словно ищет, не обронил ли что. Еще издали он протягивает Семену руку, торопливо объясняет:

– А я – на красные похороны. Неужто покончили уже?.. – и сразу перескакивает на другое: – Зря меня из ячейки выключили, поторопились. Обошлось бы дело. И формулировки никакой нет.

Пастух проходит мимо, будто не видит протянутой руки, на ходу бросает:

– Формулировку тебе, возможно, в суде пропишут.

– А я говорю, не дойдет до суда. По злобе дед набрехал.

– Не дойдешь, так приведут, – отзывается Гасилин, не поворачивая головы.

Семен готов бежать, но ведь смотрят вслед. Нет уж, надо держаться. Как это Анка сказала? Ага – «мое взглядище». Это значит, часто взглядывала на него. Вот и сейчас вдвоем остались… Она еще что-то про позор добавила. Кто ее разберет, – позор или все еще счастье?.. «Э, Семен, – говорит себе пастух, – это уж между делом старое начинает замешиваться». И он быстро сворачивает за угол первого попавшегося дома.

Яшка с кривой, вымученной улыбкой стоит перед Анкой, переступает на одном и том же месте.

– Слушай, – наконец заговаривает он, – хочу сказать тебе несколько словечек. – Лицо его дергается – по-видимому, угроза пастуха подействовала. – Хоть ты меня и сильно обижала, но я не злопамятный. И деду-покойнику говорил, и тебе напоследок скажу: поженимся?..

Анка заливается веселым, задорным смехом, и в горле у нее будто отполированные волною камешки перекатываются, совсем как тогда, на Волге, в летние, беззаботные дни.

– Еще чего скажешь?

– То же самое. Поженимся, говорю.

– Это – чтобы меня потом в вашем доме куском попрекали?

– Да нет, не будет этого. Отец нас отделит. Согласится…

– Значит, услыхал, что меня в Совет выдвигают. Еще бы! Сноха комсомолка, советчица, ему это на руку. Ты брось! – кричит она. – Я хоть зуб сломала, а орешек твой разгрызла, середка его мне не по вкусу – гнилая. Чего сама не раскусила, добрые люди пособили.

– Знаем мы этих людей. Должно, Ванюшка Чеботарев набрехал. Слова путного не скажет, одни только проценты.

Анка опять веселеет и беззлобно говорит:

– Ты Ванюшку не задевай. Тебе до него, как сверчку до птицы… Другая на моем месте так бы тебе рожу раскровенила, что маменька родимая не узнала бы. Счастье твое, что злобы у меня на тебя нет, так, склизость какая-то только. На себя больше злюсь. Когда тебя увижу, мне словно кто лягушку в руку положит. Ты вот что: если не хочешь совсем подлецом быть, поменьше языком звони. Я хоть звону и не очень боюсь, а все-таки без тебя звонарей много… Понял? Черт ты, черт болотный! – недоуменно качает она головой. – И в какой это нехороший час тебя задумали?..

Придя домой, Анка подмела и вымыла в избе. Затем перетащила кровать в чуланчик за печкой. На окна прибила белые занавески. Стол придвинула ближе к окну. Отойдя к порогу, она, сдвинув брови, внимательно осмотрела комнату, потом сняла численник из переднего угла и перевесила на оконный косяк над столом. С полки из чулана принесла свои тетрадки, сложила их стопочкой на столе, сверху карандаш положила. Довольная, она ходит по изменившейся, сразу посветлевшей избе.

Расстроенный неудачным разговором с Анкой и угрозами пастуха, Яшка зашел отвести душу к верному своему приятелю – писарю сельсовета Петру Ивановичу Калдину. Петр Иванович холост, одинок и вечно пьян. Живет он на квартире у содержателя пивной Захара Степановича. Жизнь ведет безобразную, неряшливую. Настил деревянных досок между печкой и простенком, прикрытый наискось лоскутным, в пятнах одеялом, заменяет ему кровать. Засаленные две подушки в красных наволочках валяются на полу у кровати. На них с ворчанием возится над костью облезлая черная собака. По полу разбросаны махорочные окурки. В комнате – прокислый, застоявшийся дух.

Петр Иваныч – с похмелья. Он повис кудлатой своей растрепанной головой над деревянной чашкой с солеными огурцами и квашеной капустой, громко чавкает и страшно выворачивает до невозможности косые глаза. На нем синяя выгоревшая рубашка с расстегнутым воротом. Приходу Яшки Петр Иваныч сильно обрадовался. Оторвался от чашки и захрипел пропитым голосом:

– Яшка, дай на похмелку! Вчера был в гостях у солдатки, все до копейки промотал.

– Штаны-то не позабыл? – сладенько улыбается Яшка.

– Штаны на мне, да в карманах пусто. – Он хитро подмигивает Яшке косым глазом. – Сам должен понимать… Дашь, что ли, на похмелку?

И когда Яшка соглашается, он стучит кулаком в переборку к своему хозяину:

– Захар Степаныч, пришли-ка с внучкой Грушей диковинку.

– За наличные только, Петр Иваныч, – с кашлем отвечает хозяин.

– Серебром плачу, – хрипит писарь.

– Вы мне деньги просуньте в трещинку, а Грушка диковинку живым мигом принесет.

Выпив бутылку, они требуют другую. Пьет писарь очень забавно. Откинувшись круто назад, он заправляет полрюмки в кадык и взмахом согнутой в локте руки выплескивает водку в горло. Потом сладко урчит, поглаживает себя по брюху, берет щепотью капусту и бросает в рот. Отряхнув с пальцев рассол, поспешно наливает следующую рюмку.

Яшка цедит водку, вцепившись в край стакана белыми ровными зубами. По обыкновению, он скоро хмелеет, и его черномазое лицо начинает маслено блестеть.

В пьяном виде у Петра Иваныча разговор только про женщин. Он глядит на убегающую из комнаты Грушу-подростка, на ее длинные голые ноги, выглядывающие из-под короткого платьишка, и жмурится. В пьяные свои рассказы вплетает отрывки были, выдумки застарелого холостяка – плод расстроенного водкой воображения:

– …Женщин я не считаю, тем более коль скоро разве пять лет тому назад – до ста тринадцати досчитал и счет потерял. Интересу не стало считать. А вот девчонки – самый вальяж. От вдовиц слез испуганного чувства не получишь. Коровы пестрые. Придет в Совет: «Петр Иваныч, заявленьице насчет льготных дровишек напишите…» – «А-а, коль скоро вам заявление, разве баню истопите, да меня, холостяка, тем более, пригласите?» Конечно, поломается сперва, потом моментально дает один и тот же логический ответ. Э, меня не обманешь, сперва истопи, а там и заявление… Со всякими просьбами я вдовицам теперь в один день велю приходить – в пятницу. Святой день, предбанный. У меня закон: ни одной буквы даром, категорически и безусловно.

Петр Иваныч припадает к Яшкину лицу, брызжет слюной:

– Помню, на царском фронте. Бежим, пятки втыкаются. Коль скоро устали – привал. Село польское… Ах, польки! – захлебывается Петр Иваныч. – Коль скоро разве – тем более польки! – это котел смолы кипящей…

– Хи-хи-хи! – заливается кто-то сзади них дряблым смешком. – Это-с уголовное деяньице, предусмотренное определенной статьей уголовного кодекса, наказуемое от…

Яшка и писарь поворачивают головы. Позади них, с брезентовым портфелем под мышкой, согнувшись, стоит бывший секретарь нарсуда 4-го участка Игнатий Тараканов. За нехорошие дела его выгнали со службы и чуть было не посадили в тюрьму. Игнатий назубок знает законы и занимается негласным адвокатством по всяким скандальным делам. Он – карлик ростом, ножки ухватом, широкоплеч и ряб. На лице его – реденькая жесткая щетинка. Маленькие черные глазки Тараканов прячет за большими очками. Он – страстный кроликовод, от него всегда пахнет не то козлом, не то сопревшим навозом. В движениях бывший секретарь по-кошачьи мягок и неслышен.

– Насчет вдовиц – уголовно наказуемое деяние, именуемое принуждением к сожительству с использованием служебного положения, – хихикает Игнатий. Он кладет на стол толстый портфель, покряхтывая, снимает и протирает очки. – Только сейчас с заседания судебного, из Стожаров, – братьев Промзиных делили… Ну и дураки! – всплескивает он руками. – До суда дрались, ко мне бегали, каждый на свою сторону тянул. Денег сколько мне перетаскали… А на суде помирились и сказали, что хотят вместе жить… Ну что ж, нам же хорошо. После нового урожая опять дележ затеют, опять ко мне будут бегать. С морозца я бы рюмашечку не отказался-с…

Писарь стучит, требует еще бутылку и продолжает прерванный рассказ. Игнатий слушает молча, с улыбочкой кивает головой. Пьет он настолько незаметно, что невозможно уследить.

– Ты дыханием, что ли, водку в себя всасываешь? – хрипит писарь.

– А я из рукавчика, – улыбается Тараканов. – С давности себя приучил. Бывало, на судебном заседании страсть выпить хочется, а у меня рюмашечка в рукаве заранее подготовлена. Занесешь руку, будто пот с лица утереть, а сам – урк! Судья только носом крутит, не поймет, откуда винный дух идет. На все-с практика нужна.

– Категорично, – соглашается писарь. – Вот я в Польше…

Яшка давно порывался что-то сказать. Улучив минуту, когда писарь замолчал, он вдруг упал грудью на стол и залился тоненьким смешком, от которого у него свело челюсти.

– Ты чего? – заворочал писарь глазами. – Не веришь?

– Куда там, верю!.. Вы послушайте, у меня был случай с Анкой, – еле выговорил Яшка и беспомощно замахал руками, давясь пьяным смехом.

– С кем? – сразу взревел писарь.

– С Анкой Климовой…

– Неужто подъехал?!

– На рысях! – похвастался Яшка.

– Врешь! – стукнул писарь кулаком по столу так, что рюмки запрыгали.

Яшка подробно рассказал им всю историю на песках, приврав чего и не было.

– Тю-тю! – свистит писарь. – А ведь с виду – не тронь меня, я дорогая.

– Горда, – соглашается Яшка. – Да разве против меня устоит? Теперь она и другого примет, но, конечно, по моему только слову, без меня к ней никто носу не показывай, какой бы ни был.

– Неужто примет?!

– Отсохни рука – примет! – не помня себя от хвастливой гордости, кричит Яшка.

Писарь погружается в пьяное молчаливое раздумье. Потом встает, надевает пиджак и решительно говорит:

– Идемте!

– Куда? – испуганно вскакивает Тараканов.

– К ней идемте, к Анке.

Яшка продолжает смеяться бессмысленным смехом.

Игнатий выпил меньше всех, предостерегает:

– Ой, не нарваться бы… Это – дельце уголовное.

– Идем! – ревет писарь страшным голосом. – Теперь меня на вожжах не удержишь…

Они вышли обнявшись, мурлыча песни, натыкаясь на свеженаметенные сугробы. На морозе Тараканов совсем отрезвел, отпросился по нужде, завернул за угол и скрылся.

Когда Петр Иванович начал греметь щеколдой, Яшку охватила мелкая зябкая дрожь. Он прислонился в тень к стене. В пьяном его мозгу выросло сознание подлого, грязного дела.

– Кто? – резко крикнула Анка за дверью.

– Отопри, – изменил писарь голос.

В сенях затихло. Потом Анка неуверенно сказала:

– Семен, тебе бы лучше не стучаться. Сейчас не время про дела говорить.

– Семена ждешь? – зарычал писарь. – Тут гости почище Семена явились. Отопри!

– Кто? – уже с тревогой спросила Анка.

– С обыском пришли, говорят, самогонку варишь. Отпирай, не веди время.

– Анка, не отпирай! – взвизгнул в ужасе Яшка и сломя голову бросился бежать.

Но было уже поздно. Отрывисто щелкнул крючок, писарь налег плечом на дверь. Дверь распахнулась. Луна ударила в сени и залила их светом. Бледная до зелени Анка, с распущенными на ночь волосами, стоит в сенях.

– Принимайте гостей. – Писарь занес ногу на порог. – Пардонес, коль скоро я пришел, тем более не за спасибо. Правда, я сейчас не при деньгах, но за мной не пропадет, мне и другие доверяют…

Анка подалась всем корпусом вперед и зашипела с присвистом:

– Тебе что, косой заяц, в другом месте не хватает?!

– Э, вот уж прошу без грубостей, – покачивается писарь. – Да вы не сумлевайтесь. Мы с Яшкой – друзья, он не в обиде…

Дико взвизгнув, Анка обоими кулаками с тычка сильно ударила писаря в лицо. Он навзничь полетел со ступенек. Анка торопливо захлопнула дверь.

Вбежав в избу, она схватилась руками за грудь и невидящими глазами уставилась на стену. Не то икая, не то всхлипывая, она повалилась на колени перед лавкой, на которой помирал дед, положила на нее голову и схватилась за волосы.

– Ты умер! Ты теперь спокойный лежишь! Тебя никто не тронет. Ты что же, на кого меня покинул?

Потом она встала и, словно после сна, протерла кулаками сухие глаза.

– Дура, не поумнела все еще!.. Мертвым завидовать – самое последнее дело…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Яшку и Филиппа вызывали в Стожары, в милицию, по поводу заявления деда Назара. Дело для них кончилось удачно. Кражу Яшкой казенного керосина установить не удалось: жалоб пароходов на то, что Яшкин бакен не зажигался, не было, значит, – худо ли, хорошо ли, – горел, а попробуй высчитай – сожжена за ночь положенная норма или нет. Пятнадцать бревен действительно нашли зарытыми в песок, но клейма у них были стесаны топором. Яшка сослался, что наловил бревна во время ледохода, и сказал: «Найдется хозяин, пусть возьмет, а мне, по установленной расценке, уплатит за переем». Но где искать хозяина? Может, плот принадлежал какому-нибудь Верхне-Камскому тресту – за тысячу верст от Услады. В газете, что ли, объявлять, – дескать, приезжайте за вашими пятнадцатью бревнами. Волостные власти ограничились тем, что заактировали лес в пользу волисполкома, как бесхозный, а Яшке начислили по тридцать копеек за переем каждого бревна.

Районный начальник службы бакенщиков, вызванный в милицию для объяснений о приеме Яшки на работу, предъявил бумажку, в которой за подписью Ванюшки Чеботарева значилось:

«…Ввиду его стремления встать на самостоятельные ноги, дабы отделиться от отца, страдающего припадками старых, прогнивших убеждений, ввиду упомянутого, Якову Силаеву, как молодому комсомольцу, в борьбе за новый быт, жить в зависимости у отца не способно. Ячейка просит содействия поступить ему на службу бакенщиком…»

Районный начальник показал:

– Самого Филиппа Силаева я в жизни никогда не видел. Ни бараньего зада, ни осетровой головы не брал. Принял Филиппова сына на службу единственно по ходатайству ячейки.

Что касается спасских рыбаков, то они жалобу Назара не подтвердили. Яшка выставил им две четверти водки, и рыбаки в один голос сказали:

– Сетки у нас, верно, высмотрели, не только высмотрели, а украли, но это было еще в позапрошлом году. Силаева мы не подозреваем, да он тогда и на бакене не сидел. А этим летом сетки у нас никто не высматривал.

От себя Яшка добавил обычные свои оправдания:

– Назар Климов наклеветал на меня по злобе.

И повторил еще раз то, о чем уже говорил на собрании комсомольской ячейки:

– С внучкой Назара я находился в связи. Вот дед и обозлился. В милиции на протоколах допроса привычно написали: «За отсутствием состава преступления дело прекратить».

Все же перепуганный районный начальник бакенщиков при допросе в милиции дал слово, что со службы Яшку уволит.

Когда вышли из отделения милиции, Филипп принялся ругать сына:

– Тебе что з-за язык дернуло? З-зачем признался про связь?

– Это я умышленно сказал, – оправдывался Яшка. – Пусть слава про Анку не только в Усладе, а по всей волости идет.

– Так т-теперь худая слава не только об Анке, а и о тебе разнесется. Мое имя тоже будут т-трепать. Тут не только слава, а ф-форменный документ. Если придет на воспитание требовать, отказаться нельзя: сам в своей связи расписался.

– Связь бывает разная, – объяснил Яшка. – Я же не подтвердил, какая связь.

Но в душе он признался, что допустил глупость: опять проклятый язык подвел.

– Ладно, – пообещал Филипп, – потолкуем дома. Я не погляжу, что ты уже сам стал отцом, р-рука не дрогнет.

Пользуясь приездом в Стожары, Яшка зашел в волком комсомола и обжаловал исключение из ячейки. Он писал, что все обвинения против него отпали, как клеветнические, и что ему «обещали, да так и не выдали на руки формулировку».

Волком постановил – направить дело на пересмотр по месту жительства жалобщика.

Это несколько успокоило Филиппа, но все же домой он приехал в дурном настроении. Его не радовало ни благолепие внутри глинобитного шатрового дома, ни строгий, годами заведенный порядок.

А порадоваться есть чему. Полы в горнице выкрашены желтой краской, стены оштукатурены, побелены, на стенах нарисованы синие невиданные цветы и висит множество божественных картинок. Черный в полстены буфет покрыт лаком. На передний угол глазу больно смотреть: сияет киот, дрожащий язычок лампады переливается на божнице множеством блестящих огоньков. Вдоль стен – длинные лавки. В простенках на гвоздях – старинные, с красными петухами, полотенца. На буфете, вверху под самым потолком, разинул металлическую глотку граммофон.

Хозяйки у Филиппа нет, но он сам присматривает, чтобы приходящие судомойки-поденщицы все мыли и перетирали, не жалея сил, ставили каждую вещь на отведенное ей место. Жена Филиппу в свое время задалась неудачная. Сосватанная из простой и темной старообрядческой семьи, она не понимала ни широких замыслов Филиппа, ни его видного положения. Слезливая, фанатично набожная и к тому же оказавшаяся «кликушей», она то проводила дни с какими-то оборванными полусумасшедшими странниками, от которых в доме воняло прелыми онучами, то уезжала на долгое время в старообрядческий скит. Она не могла ни гостей толком принять, ни помочь мужу в делах.

Между тем Силаеву хотелось равняться по городским обычаям. Дядя его, мельник Андрон Силаев, и двоюродный брат Егор, кончивший гимназию, жили в Сарыни. Филипп бывал у них, и они к нему иногда наезжали. Но «кликуша» портила всю обедню: или слово ляпнет не к месту, или несъедобную стряпню подаст. Филиппу надоело все это, и он выделил жену, оставив при себе Яшку. Она не сопротивлялась, уехала в дальнее село к родителям, да там и осталась.

После смерти отца, занимавшегося только рыбным прасольством, Филипп Парфеныч надумал широко развернуть дело. Он поставил небольшие маслобойное, картофелетерочное и овчинное заведения, ледники для хранения скупаемой у рыбаков рыбы, коптильное помещение. Перед Октябрьской революцией начал было строить корьедробилку и помышлял о большом кирпичном заводе. Товар можно было сплавлять вниз по Волге.

Но все рухнуло. Революция подрезала крылья Филиппу. От заведений не осталось и щепок, замыслы развеяны в прах. За что ни возьмись – всюду бьют по рукам. Наймешь работника – подписывай с ним договор, плати за него какую-то страховку, жди каждый день обследователей. Патенты, налоги, штрафы… Конечно, можно бы со всем этим мириться. С тебя берут, и ты втридорога бери. В конечном счете мужик за все заплатит. Беда в том, что сейчас втридорога брать нельзя. Под боком завелась кооперация. Жиденькая, бедная, но все-таки торгует. Кто же купит у тебя из-под полы привозные соль и керосин, если кооператив дешевле продает? И опять можно бы извернуться: раскопать какие-то еще не тронутые жилы, до которых у кооператоров руки не доходят, и тогда зашуметь на весь Сарынский уезд. Да ведь это чем пахнет? Тут уж не спрячешься, не прикинешься «самостоятельным трудовиком». Явный богач. Чтобы скрыть это – всех, кто продается, не купишь, не задобришь, как Алешку Окулова. Да и непродажных много развелось. И кончится дело «медведями в теплых краях». А это уже конец, гибель.

И пришлось Филиппу Силаеву ограничить себя малым, крохоборничать, применительно к временам. Тут схвати, что залежалось, никем не замеченное, там обойди закон, здесь подпои падкого на водку. И Филипп занимается беспатентной торговлишкой, добывая товар, которого нет в кооперации; украдкой скупает и отвозит в Сарынь рыбу; под хорошие проценты дает зимою рыбакам денег и отпускает припасы под улов, а иногда чохом за бесценок наперед откупает всю путину. У маломощных крестьян он, по тихой договоренности, берет в испольную обработку землю, передает ее в третьи руки, удовлетворяясь четвертой частью урожая. Больше для отвода глаз, – чтобы выдать себя за кустаря, – Филипп в маленьком деревянном приделе сам, при помощи Яшки, занимается выделкой овчин для усладовцев.

Силаев постарел за эти годы, поседел, обрюзг, стал мучиться одышкой. И только неукротимая злоба на новые, ненавистные порядки не стареет в нем. По ночам он вздыхает о прошлом, мечтает о каких-то самому толком неведомых переменах. А утром на свежую голову думает, что перемены сами не придут, за них надо зубами грызться. А что получится? Пастух наган таскает за очкуром штанов. А таких теперь миллионы. Они без драки свое не отдадут. Нет, тут головы не сносишь, пристрелят, как собаку. Вот если бы кто другой начал, он, Филипп, подсобил бы…

Одна беда к другой. Тут еще с Яшкой кутерьма заварилась… По приезде из Стожар отдыхать Филипп не стал, сердце покоя не находит.

Тяжело расхаживает Силаев по горнице. Жалобным скрипом отдаются под его шагами слабо пригнанные к переводинам половицы. Красная напружинившаяся его шея выпирает из тугого вышитого ворота розовой рубашки. Живот чуть перевешивается через черный тесемочный поясок. Филипп то и дело трогает ворот рубашки. Он подходит к Яшке, больно дергает его за мочку уха:

– Из одной трясины выплыли, в д-другую тянешь!..

Яшка тоскливо царапает ногтем морозные узоры на стекле.

– Я т-тебе чего летом говорил, с-сукин ты с-сын! Балуйся, но знай меру. Сам был молод, но мне в подоле детей не приносили, на соску не приходили требовать.

– Она тоже не придет, – уныло говорит Яшка, – загордится…

– Утешил! Ведь она на тебя сердце теперь распалила. В-ведь ее в Совет хотят протолкнуть! Тогда скандалу на воз не покладешь: все раз-знюхает, все раскопает. Коли так стряслось, то из рук не надо было ее упускать, к ж-женитьбе ломать. А там в дом к нам пришла бы, мы над ней хозяева были бы…

– Говорил уж я ей…

– А она что?..

– Не идет! – Яшка еще ниже опускает голову.

Филипп теребит ворот.

– У-убил! Голову с плеч с волосами снял и в помойную яму забросил. Тебе надо к новой жизни – лицом, а ты к ней – задом. Проп-падешь, как тля. И меня утопишь!

Одна теперь надежда – послать Яшку за верным советчиком Игнатием Таракановым.

Бывший судейский секретарь явился очень поспешно. Филипп рассказывает ему о своем горе. Игнатий слушает, положив портфель на колени, порою что-то торопливо чиркает карандашиком в записной книжке.

– Дельце – дрянь тухлая, Филипп Парфеныч! – заключил он.

– Неужто не выкрутимся? – испугался Филипп. – Сколько уж раз выкручивались…

– Как не выкрутимся! Вывернемся! Ужи из-под вил уходят, а мы еще не под вилами. Уйдем! Был бы хребет цел, а в кармане – деньги.

Он хлопнул портфелем себя по коленкам.

– Сперва извольте слушать – какая вам неприятность будет, ежели мы глазами прохлопаем. Через годика два она может поумнеть, придет и скажет: «Отдай алименты за год, а то потеряешь». Сразу за год, за два ой как обидно платить будет. И заметьте, не имеете права отказать. То, что она, пройдя в Совет, скандал вам устроит, это верно-с, как бог на небе. То, что тогда вас от тюрьмы не отвести, это святая правда…

– Яшка, квасу! – Филипп рванул ворот вместе с пуговицами.

Он шумными и крупными глотками пьет квас.

– В волнении холодное пить вредно, – участливо говорит Тараканов, – могут ноги отняться.

– Что делать? – спрашивает Филипп, утирая бороду большим клетчатым платком.

Игнатий кивком головы показал на Яшку:

– Молодого вьюношу нельзя ли попросить отсюда, на язычок он слаб… Делать одно остается, – продолжал он, когда Яшка вышел, – женить вьюношу надо; у мужа-жены кровать одна, все грехи прикроет.

– Он уже закидывал…

– И что?

– Не соглашается.

– То он закидывал, а то мы закинем. Мы – рыбаки старые, у нас клюнет-с…

Они долго еще шепчутся у стола. Тараканов по пунктам, по циферкам что-то записывает в книжечку. Потом они поднимаются и идут к Анке. У секретаря шуршит в руках новая трешница.

Белый морозный день. Неярко-красноватое солнце жмется в зябком ознобе. Лес в горах над Усладой запутался в мохнатой паутине инея. Лес тих и мертв. На Волге нагромождены груды льдин. Между изломанных ледяных глыб несмело извивается санный первопуток. Услада потонула в сугробах.

В такой день бессемейному человеку взять бы одностволку да по узкой тропинке – в лес, погонять зайчишек, полазать по сугробам, послушать лесные зимние шорохи и пересвист синиц.

Пастуху не до того, да и не охотник он. С утра Семен топчется в сельсовете. Там крестьянская беднота по-прежнему зло жалуется на то, что Окулову только о богатеях забота, а как безлошадному люду студеную зиму перебиться, председателю наплевать.

Среди других видна и приметная фигура Авдея Тулупова в коричневом бобриковом пиджаке. У Авдея нет особой докуки к председателю. Просто он коротает в Совете свободные часы. К весне у него все готово – семена проверены, плуг и сбруя починены, – почему же не потолкаться в народе, не сказать при случае свое веское слово, которое люди привыкли выслушивать как самое разумное.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю