Текст книги "Ледолом"
Автор книги: Кузьма Горбунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Уже несколько дней пастух не видел Анки. Ему и хочется и боязно идти к ней, страшно смотреть на Анкина и Яшкина ребенка. Когда Анка была в тяжести, ему казалось, что все это как-то несерьезно, кем-то нарочно придумано, что все пройдет и забудется само собой. Вот сегодня Анка ходит с большим некрасивым животом, шумно дыша, а завтра вернется прежняя, легкая, подвижная, захлебывающаяся смехом, и ничего не будет, минет этот бредовый сон. Но тут вспоминается неприятный детский плач, услышанный впервые в сенях, и пастух начинает странно оскаливать зубы, как в то утро, когда услышал о гибели Окулова. И вот теперь стоит перед ним во весь рост голая, неумолимая правда. Прежней Анки нет. Есть зыбка, пеленки, молоко, детский плач, женская озабоченность. Ушло невозвратно беззаботное, девичье, как ушла навсегда та весна, когда Семен впервые увидел Анку. Пастух закрывал глаза и в представлении своем видел Анку так далеко, что ему делалось тошно и тоскливо. Он представлял также летние лунные ночи на песках, присмиревшую и покорную Анку рядом с Яшкой. Яшкины нахальные масленые глаза, его низкий лоб под черными цыганскими волосами… И невыносимая горечь душащим клубком подкатывалась к горлу. Особенно трудно пастуху по ночам. Когда делается уже совсем невмоготу, он выскакивает из своей лачуги на улицу и трет снегом горящее лицо.
Но дни и вечера проходят незаметно. К старым заботам прибавились новые. Пастух съездил в Ключищи, посмотрел, как поставлено дело в артели. Колхоз ключищинский небольшой, около сорока хозяйств. Дело еще не наладилось. В прошлом году люди сложили вместе свои сохи и бороны, поставили на один двор лошадей, свезли на артельное гумно корма. Озимь пахали и сеяли сообща. И это понравилось: отпахались быстрее, намучились меньше, чем в одиночку. Но вот близится весна. Судя по снежной зиме, урожай выпадет хороший. Как дальше вести хозяйство – толком никто не знает. Ни из волости, ни из города точных указаний нет. Гасилин побыл на собрании колхоза, где шли горячие споры. Одни – и таких набралось больше – требовали:
– Яровые тоже засеем вместе и уберем артелью. А делить будем поровну, на едоков, и пусть каждый засыпает в свой сусек.
Малосемейные высказывались за дележку по работникам. А председатель, молодой мужчина, обрастающий окладистой бородой, говорил:
– На еду, одежу и обувку выдадим хлебом на руки. Остальное ссыпем в общий амбар. Надо артельный капитал копить. Машины приобретем, плуги. Глядишь, через два-три года маслобойку поставим, сыроварню.
Парамонов и группа активистов поддерживали председателя. Но какой-то маленький мужичишка, подпоясанный старым кушаком, притопывал лаптями и надрывно кричал:
– Эка, куда загадываете – на два, на три года! Да мы, может, соберем урожай и разбежимся в разные стороны.
Спор кончился ничем. Постановили – выбрать ходоков и послать в Сарынь за советом.
Вернувшись в Усладу, пастух рассказал об этом собрании Конушкину. Тот ничуть не смутился, заявил:
– Шуму и у нас произойдет много. Только – горлопанам хода не дадим. Так и запишем: артель закладывается не на год, а навечно; и работать будем, как в армии, – на один котел.
На следующий день – новое событие. В Совет зашел высокий бритый старик в лисьем малахае, в городском пальто с воротником, а поверх – расстегнутый серый брезентовый плащ с откинутым капюшоном. Под мышкой у старика сверток в чехле, перехлестнутый бечевками; в другой руке – битком набитый кожаный портфель. Следом с грохотом ввалились два парня – оба в одинаковых полупальто, в болотных сапогах, – нагруженные треногами, рейками, чемоданчиками. Имущество сложили у порога. А старик прошел к столу, оглядел всех строгими глазами, огладил сухое бритое лицо и требовательно спросил:
– Кто здесь председатель сельского Совета?
У пастуха даже сердце екнуло, – что-то необычное сейчас произойдет. Дерябин важно поднялся с места, выпрямился:
– Я буду председатель.
Приезжий покопался в большом бумажнике, подал документ:
– Начальник разведывательной партии по нефти – геолог Тихон Викторович Аверьянов.
– Ждали, – сказал Самсон, с прежней важностью протягивая руку. – Садитесь, отдыхайте. Сейчас вам ночлег приготовим.
– Ночлег за нами на другой подводе следует: палатка, примуса, – говорил Аверьянов, то вскидывая, то опуская седые брови. – Нам люди нужны – проводники, помощники – человек пять. Платить будем. В добром ли здравии пребывает – был у вас такой скороход – Федор Федосеич Прахин?
– Пряхин, – поправил Самсон, – жив. Что ему, старому соколу, делается.
– Очень хорошо. Он мне и нужен. В тысяча девятьсот двенадцатом году он первый нашел здесь выходы нефти. Могу я видеть его?
Дерябин вопросительно глянул на пастуха. Семен плохо слышал разговор о стороже, занятый своей мыслью: «Вот и началось. Нефть, поиски, разработки… Прогремит Услада».
– Федосеича спрашивают, – напомнил Самсон.
– В отлучке по общественным делам, – рассеянно ответил пастух, не спуская глаз с геолога.
– Ужасно жаль! И надолго?
– Дней через пять ждем.
– Мне ждать некогда. Люди сегодня же нужны… Что вы так уставились на меня, молодой человек? Я не с луны. Уже гостил здесь. Ну, раз нет старичка, давайте юношей побойчее.
– Комсомольцев? – спросил пастух.
– Именно, если найдутся.
– Человек пять… – соображал Семен. – Полностью комсомольцами не обеспечим, – признался он. – Ячейка еще не разрослась. Придется беспартийными дополнить. Кого бы?.. Ванюшке сейчас нельзя отлучаться, в кооперации занят…
– Э! – бодро воскликнул Дерябин. – Пошлем-ка за моим делегатом, он живо сварганит.
– Что за делегат? – не понял Аверьянов.
– Молодчика своего я так прозвал. Федосеич, сходи-ка… – по привычке начал было Самсон, но тут же осекся, дернул себя за бороду. Подтолкнул стоявшего рядом дежурного исполнителя: – Евгеша, духом!..
Через десять минут запыхавшийся и румяный от бега Сергунька предстал перед строгими очами Аверьянова.
– Фу, фу! – изумился Дерябин, оглядывая сына. – Не узнал даже. Откуда такое? И сапоги новые, и пиджак…
Сергунька нахмурился, сердито сказал:
– Другой день так хожу. Только ты и не замечаешь. С хозяина взыскал, с Каплина. Давно обязан был и все не давал. А теперь ячейка судом его припугнула.
– Так, так, – довольно ухмыльнулся Дерябин. – Вон какие важнейшие дела: отец из Хряща стал Самсоном Федулычем, а сын во все новое оделся… Есть к тебе, делегат, серьезная докука…
– Подождите, – остановил Аверьянов, – это уж моя докука, я сам юноше все растолкую…
Шевеля бровями, он еще раз со всех сторон критически осмотрел Сергуньку, гмыкнул и заключил:
– Годится.
И принялся подробно объяснять, в чем будут заключаться обязанности проводников и сколько человек надо подобрать. Сергунька слушал, вспыхивал румянцем и повторял: «Есть. Понятно». Напоследок спросил:
– А когда отправляться?
– Сегодня же.
– Ясно. Значит, возьмем Пашку Злотова, Алешку, ну… Груню Пилясову можно…
– Девицу? – переспросил Аверьянов.
– Она ж, знаете!.. – вскричал Сергунька и больше ничего не смог добавить.
– Возьмем и девицу, – согласился Аверьянов. – На сборы, скажем… два часа.
– Два часа! – выкрикнул Сергунька и повернулся.
– Стой! – вспомнил Дерябин. – Стой и объясни: а как же быть с Каплиным? Ведь ты же у него все-таки в батраках.
– Сейчас пойду и объявлю расчет, – ответил Сергунька.
– Ого, делегат! Это мне даже нравится. Хватит ему на твоей молодой шее ездить. Пусть этой весной на своих «трех святителях» пашет.
– Вы бы перестали при гостях загадками изъясняться, – заметил Аверьянов. – Неуважительно.
– Это, – рассмеялся Дерябин, – тоже прозвище сыновей, только уж не моих, а злыдня Каплина. Вы не обижайтесь, товарищ геолог, на всякие наши слова. У нас тут полная революция происходит.
В тот же день партия отправилась на работу.
Но вот наступает сыроватая, темная мартовская ночь, и пастуху опять некуда девать себя. Однажды он даже купил полбутылки водки, но после первого же стакана его стошнило. Он отдал полбутылки писарю Петру Ивановичу Калдину, к великому удовольствию последнего.
С того самого вечера, когда у Филиппа состоялось последнее сборище в присутствии Егора Силаева, писарь круто изменился. Работает он теперь очень усердно, целые дни ворочает глазами над бумагами. От женщин Петр Иванович совсем отстал, сделался очень молчалив и тревожен, всякий неожиданный стук пугает его до крика. Жизнь повел писарь уединенную, замкнутую. Пьет еще больше, запершись наедине с собакой в своей грязной комнатушке.
– Допьешься ты до зеленых ангелов, – предупреждал Дерябин, – хоть товарищем обзавелся бы…
Но приятелей Петр Иванович не заводит, а старых своих друзей, в том числе и Филиппа, избегает. Встретив однажды Силаева на улице, он очертя голову бросился бежать. Филипп погрозил ему вслед пальцем и просипел:
– Ты меня во грех не вводи! Без тебя г-грешить много приходится!
После этого случая писарь замкнулся еще больше. Однажды Филипп прислал за ним Яшку, но Петр Иванович сослался на хворь и не пошел. Наконец Силаев сам пожаловал к нему с мельником. Писарь отпер им лишь тогда, когда они начали ломиться в дверь. Он встал на пороге, раскинув руки, и закричал в диком испуге:
– Смертью моей мамаши прошу, не входите ко мне! Не хочу я больше!
– Продать, что ли, задумал? – мрачно спросил мельник.
Калдин грохнулся на колени:
– Коль скоро на огне жарить будут – смолчу. Звука не пророню! Не троньте меня. Боюсь я их!
Филипп еще раз пригрозил:
– Ежели хоть слово д-дохнешь, со дна морского за волосы вытащу и башку об камень рас-сколю! Будешь молчать – никто не съест.
Он действительно оставил писаря в покое и при встречах даже не здоровался с ним, будто никогда его в глаза не видел. Но Петру Ивановичу не стало легче. Ночью он вскакивает, сидит на постели, уставившись глазами в темноту, зажигает огонь, выпивает рюмку и забывается тяжелым сном вплоть до нового беспричинного пробуждения. Он даже начал заговариваться.
– Худеешь чего-то, Петр Иваныч, – говорит пастух.
– Работаю много, – испуганно вздрагивает писарь и начинает озираться по сторонам, словно кто-то неотходно стоит за его плечами и слушает его слова.
– Годик-два поработает, – отозвался о Калдине фельдшер, – а там придется на него рубашку надеть.
Не лучше, чем писарь, проводит ночи и пастух. Обессилев от бессонницы и горьких мыслей, он засовывает за пояс брюк револьвер и отправляется бродить вокруг Анкиной избы. Семен не осмеливается даже подойти и заглянуть в окна. Ему кажется, что увидит в избе нечто страшное. Он садится где-нибудь в тени и молчаливо сосет папироску за папироской.
В одну из таких тяжких минут Семен спохватился:
– Что это я, словно верченая овца, кружусь! На завтрашний вечер надо хоть какое-нибудь развлечение придумать.
Вспомнились настойчивые просьбы Ванюшки – послушать, как он научился играть на гармошке. И пастух решил созвать комсомольскую вечеринку.
Все прошло складно, весело. Молодежи набралось полна читальня. Парни и девушки держались парочками. Танцевали, играли в фанты, щелкали семечки. Ванюшка сидел в переднем углу – гордый и счастливый, растягивал гармонь от плеча до плеча.
Пришли на вечеринку и Сергунька Дерябин с Груней Пилясовой. Отработав день с Аверьяновым, они ночевать возвращались в Усладу, в палатке геологов не хватало для всех места. Приходили усталые, в мокрой после лазанья по сугробам одежде, наскоро закусывали, справляли что нужно по хозяйству, а в сумерки исчезали из дому, чтобы встретиться в условленном месте. Они и часа не могли провести друг без друга. Жили в той радостной и тревожной отрешенности, в том смутном полусне, когда при всяком деле, в каждой думе грезится одно и то же лицо, глаза, улыбка, без которых свет может померкнуть. Сергунька, обычно тихий на людях, теперь стал заметно важничать. Произносил непонятные для других слова: «буссоль», «ориентир», «горизонтальность». И Груня при таких разговорах вторила ему своим негромким ясным голоском.
На вечеринке они сидели рядом. Семен подсел было к ним, спросил:
– Ну, разведчики, нашли что-нибудь?
Сергунька начал, как геолог Аверьянов, поднимать и опускать свои тонкие брови, заговорил ломким баском:
– Тихон Викторыч ждет, когда сойдет снежный покров. А пока визируем на местности…
Груня слушала, кивала, перекладывала тяжелые косы с одного плеча на другое. Пастух покашливал, то подбирал под стул, то вытягивал длинные ноги. И вдруг почувствовал себя среди молодежи слишком взрослым, одиноким, посторонним. Прежняя тоска засосала сердце. А тут еще Груня шепнула Сергуньке:
– Пройдем кадриль.
Семен встал и зашагал к двери, проталкиваясь среди танцующих.
Вечеринка длилась своим чередом. Потом Сергунька провожал Груню. Впрочем, трудно понять, кто из них кого провожал.
– Вон у этого плетня простимся – и ты уж иди, а то дома тебя заругают, – говорил Сергунька.
– Хорошо, – соглашалась Груня.

У плетня они стояли несколько минут, молча держась за руки. И когда Сергунька, вздохнув, поворачивал обратно, Груня, не выпуская его руки, тоже шла, говоря:
– Вон до этого колодца…
– Ты же забоишься потом.
– Нет, не забоюсь.
Домой Сергунька попал к первым петухам. Его очень удивило, что в избе еще не спали, горел огонь. Раздеваясь на кухне, он видел, что мать с отцом сидят за столом, оба серьезные, вроде как поссорились. Этому трудно было поверить. Лукерья Фоминична – женщина дородная, громогласная, – хоть и командовала в доме, но в спорах всегда уступала Самсону.
– Пастуху легко торопить, – громко сказала мать, продолжая начатый разговор, держа руки сложенными на животе, – у него, кроме кнута, ничего нет.
– А у нас полон двор добра, – усмехнулся отец.
– Мы все же давнишние жители.
Усаживаясь за кухонный стол поужинать, Сергунька проворчал: «Все обсуждают».
– Замечательные жители, – доносился язвительный голос Самсона. – Вот эти сапоги с разводами я подшил четырнадцатый раз. И ношу их по торжествам. А Сергунька впервые в жизни обновку надел, да и то своим горбом добыл.
– Кто же виноват, что у тебя в карманах не держится?
– Не держится потому, маманя, что карманы худые. – При серьезных разговорах Самсон всегда называл жену маманей. – Худые оттого, что мыши прогрызли, грызть им в нашем доме больше нечего, разве тараканов, но мышь таракана не употребляет, так как он у нас тоже неизвестно чем кормится. Значит, рассуждая, дойдем мы с тобой до бога, до царя, до Филиппа Парфеныча…
– Понес, – сердито отозвалась мать. – Какой там царь? Ты же сам теперь начальник. Получишь жалованье – и купи сапоги.
– А дальше?! – в волнении закричал Самсон, и Сергунька уже знает, что сейчас отец выщипывает волосы из бороды. – Что ж я, не думал об этом по ночам?.. Ну, надену я новые сапоги, приду в Совет, рассядусь, достану печать, назовут меня не Хрящом, а Самсоном Федулычем… На будущий год другого Самсона выберут. У нас теперь так. И куда я пойду в новых сапогах? Далеко ли дойду?
– Куда люди, туда и ты.
– Ага! – еще громче вскричал Самсон. – А я тебе про что? Люди знаешь куда стремятся? И не могу же я все село задерживать. На меня смотрят, меня ждут… Вот мы сейчас делегата спросим…
Но Сергунька уже стоял на пороге горницы, вытирая ладонью губы.
– Мое слово будет такое, – хмуро сказал он, – если вы тут еще целую неделю будете обсуждать, самостоятельно уйду к Конушкину в артель. Я не могу из-за вас на комсомольских собраниях краснеть.
– Так, так! – Самсон удивленно схватился всей горстью за бороду. – Может, ты и жениться самостоятельно надумал?
– Жениться еще не надумал… – Сергунька помолчал и, покраснев, заявил со всей решительностью: – А с девушкой с весны гуляю. Все об этом знают, кроме тебя.
– С кем же ты гуляешь?
– С Груней Пилясовой.
– Распрекрасно… Может, ты сейчас отца за волосы схватишь?
– Не говори пустяков! – рассердился Сергунька.
– Значит, решили вы с Груней голь на голь помножить, чтобы нищета получилась?
– Никакая мы не нищета! – Голос у Сергуньки сорвался и зазвенел по-мальчишески. – У нас дорога ясная. Мы учиться пойдем. Теперь нефтяники потребуются.
Самсон озадаченно поглядел на Лукерью Фоминичну. А та как сидела сложив руки на животе, с чуть открытым ртом, так и осталась, не находя, что вымолвить.
– Чему же вы, сороки-вороны, учиться будете? – допытывался Самсон. – Ведь после трехклассной и грамоты не нюхали.
– Мы уже сговорились. Олимпиада Павловна подготовит, Тихон Викторыч поможет, и осенью – на рабфак.
– Это что же за школа? Вроде высшей математики?
– Вроде.
Самсон встал, прошелся по горнице, тяжело волоча ноги, обутые в валенки. А когда повернулся, то слеза стояла в его когда-то голубых, теперь выцветших глазах.
– Значит, прощай, делегат?
– Не называй меня делегатом, – непримиримо сказал Сергунька. – Я тебе не парнишка.
Самсон вгляделся в сына, словно впервые увидел после долгой разлуки. И в самом деле вырос. Это новый пиджак так преобразил его. Самсон перевел взгляд на жену. У нее на лице – та же самая дума. Он недоуменно передернул костлявыми плечами.
– Чего же не годится прозвище? Самое по теперешнему времени.
– Хватит с меня, что отец почти всю жизнь с кличкой гулял.
– Так моя-то плохая была.
– А я и хорошей не желаю. У меня имя человеческое есть.
Самсон помолчал, качнул головой, встряхнул жидкими волосами.
– Может, тебе, Сергей Самсоныч, бритву мою солдатскую преподарить? Пора уж, а? Она еще не совсем источилась.
– А ну тебя с болтовней.
Сергунька вернулся в кухню, накинул полушубок и вышел на улицу. Время было далеко за полночь. Но почему-то думалось Сергуньке, что Груня все еще стоит там у колодца, зябнет и ждет. И он не шел, а бежал по улице.
Вслед ушедшему сыну Самсон сказал:
– Хорош, чертенок!
Лукерья Фоминична ответила:
– Что же ты родному сыну другого слова не нашел?
Помолчали. Керосин в лампе кончился. Фитиль чадил, потрескивал, огонек садился.
– Как же порешим? – спросил Самсон.
И Лукерья Фоминична проговорила со вздохом:
– Уж куда люди, туда и мы.
_____
Сегодня суббота, вечер банный. Народ разошелся из Совета раньше обычного. Остались только Дерябин с Семеном да рыбак Евграф Пилясов, который все пристает к Самсону с вопросом, скоро ли тот созовет организационное собрание желающих записаться в артель. Евграф подозрительно настойчив, – должно быть, его подучил наседать Конушкин.
– Ты чего торопишься? Тебе воду, что ли, пахать? – отговаривается Дерябин.
Подмигивая правым глазом и дергая щекой, Евграф объясняет:
– Мне же надо кому-то рыбу сдавать. Не Филиппу буду кланяться.
– Уймись. Завтра, в воскресенье, созову. Приходи, сватушко любезный.
– Не рано ли в сватья напрашиваешься? – сердится рыбак.
– Да уж нас с тобой не спросят.
Семену скучноват этот разговор, для него артель – дело решенное. Он срывает с численника три старых листка.
– Пятый день пошел… Теперь наш старый кочедык Федосеич, должно быть, уж нагулялся в Стожарах, домой собрался. Позабыл наказать, чтобы обратно подводу потребовал. Неужели сами там не догадаются?
Евграф мигает еще сильнее, лезет рукою за надорванную подкладку пиджака, что-то шарит там, нагибая тонкую шею. Маленький, тщедушный, он в эту минуту очень похож на общипанного подросшего гусенка.
– Что, зудит? – подшучивает Дерябин. – Или тля какая завелась?
– Деньжонок немного зашил, – серьезно говорит Евграф, – да вот рыбий мех подпоролся, боюсь, не потерялись бы…
Самсон складывает бумаги. Пастуху тоже нечего делать в Совете, и он отправляется на свое дежурство к Анкиной избе.
На углу кооператива, у фонаря, стоит Али Гафаров, словно поджидая Семена. Узнав пастуха, он идет навстречу, берет его за руку и, пряча жадные глаза, говорит:
– Заходи на одну полминутку: в актам ревизии неправильность видна. Мы подписывать не хотим…
Пастух испытующе глядит на него, но Али отворачивается.
– Напиши в конце акта, с чем ты не согласен. А я тебе не гость, – отвечает Семен.
Гафаров, вскинувшись, порывисто прижимает руку его к своей груди и горячо шепчет:
– Прошу тебя – зайди! Чего бояться будешь?
Пастух вырвал руку.
– Мне за себя бояться нечего. Иное дело, – пока буду сидеть у тебя, за других страшно…
– Вот тебе мое слово – и за других не будет страшно!
– Верно ли? – с ударением спросил пастух.
– Разве мы о двум головам? Если бы ты меня угадал, неужели бы я стал звать?
– Ты-то не о двух головах – это верно! Зато у всех у вас одни руки. Ты начнешь со мной разговаривать, а в это время руки будут преступное творить.
Гафаров сверкнул глазами:
– Зачем обижаешь? Если головам просят зайти, значит, рукам воли не будет дано. – Он забежал вперед, поклонился: – Прошу!
Пастух пошел за ним к двери:
– Эх, и дорого тебе эта игрушка въедет, если чего…
По крутой темной лестнице они поднимаются в надстройку над кооперативом, где живет бывший бакалейщик Гафаров.
В большой чистой комнате никого нет. Горит лампа-«молния», на столе шумит начищенный самовар; на тарелках – конфеты, пряники, отварная малосольная рыба, бутылка красного вина.
Гафаров снял каракулевую шапку, остался в тюбетейке на бритой голове, пригласил:
– Не побрезгуй. Наш обычай – гостям поить, кормить. Свой ханум на стол собирал.
Пастух присел подальше от стола.
– Брезговать мне, Али Хусаиныч, нечего: не в хоромах – в поле рос. Однако не во всяком месте пить-есть надо: как бы с животом чего не приключилось.
Гафаров устало сказал:
– Мы этим не занимаемся… Брось кусаться.
– Выходит, колодезная водица – вернее, чем самоварная, – не унимался Семен.
– Мы разве виноваты, что он колодезнам воду от сорокаградусной не отличил? Зря намек делал!
– Вниз головой поставят, поневоле не отличишь…
Гафаров промолчал, начал копаться в висевшем над столом шкафчике. Пастух разглядывал на стенах картины и карточки. Али вдруг оторвался от шкафчика, подбежал к Гасилину, нагнулся к лицу его, прошептал с прежним жаром:
– Сколько брать будешь?
Пастух откачнулся, встал со стула.
– Вон у тебя какая неправильность в акте! Не на того напал. Дорогой и непродажный. Совесть для себя держу – продажной нет.
– Мы ведь не с пятеркой, не с трешницам. Мы не к Тулупову Авдейке – к тебе идем. Много дадим!
– В складчину, значит? – усмехнулся Семен.
– В складчину или как – тебе тьфу! Тебе считать только надо. Сердце, зачем будем ругаться? Мы хотим друзьями быть! Считай… – Он выхватил из кармана пачку, завернутую в белую бумажку, аккуратно перевязанную черной ниткой.
Пастух отступил на несколько шагов.
– Неправильно, Али Хусаиныч. Я думаю – надо знать, чьи деньги; если свои даешь, один ответ будешь держать, а если украденными делишься, ответ другой – покрепче…
– Брось меня подкорять, – примиряюще сказал Гафаров. – Мы не на суде.
– Не довелось бы на суде. Хотели тебя помиловать, да уж теперь, видно, не придется.
– А мы не хотим на суде. Деньги даем, с деньгами дружбу даем. Хорошо жить будешь! Не пойдем мы судиться.
– Не пойдешь – поведут да еще провожатого дадут.
Гафаров помолчал и сказал фальшиво веселым голосом:
– Хвалить надо. Молодца! Коммерсантам! Торговаться умеешь. Сперва напугаешь, потом цену назначишь. – Он опять покопался в шкафчике. – Сотням мало?.. Вот еще одну четвертную кладем.
– Лучше зашей себе в шапку, – ответил Семен, – пригодятся, когда сидеть будешь…
– Пастух! – строго воскликнул кооператор, его густые рыжие брови взлетели вверх, глаза вспыхнули нехорошим огнем. – Тебе деньги дают, а не горшечны черепкам. На ноги встанешь! Овцам бросишь пасти. Еще прибавить можем.
– Мне с деньгами без дела скучно будет.
– Даем без свидетелей. Дело чистое.
– Кабы свидетели были, я с тобой по-другому бы и говорить стал: за ворот да в ящик…
– Еще одно умное слово сказал, – похвалил Гафаров. – Чего же ты хлопотом занимался? Ну, хорошо. Поверим – я сяду: ты с Тулуповым на мою торговлю актам писал. А где на других людей свидетели? Был один, бог его в колодец затолкал…
Во время этих слов Гафаров как-то боком, воровато проскочил мимо пастуха и неловко задел его локтем.
– Где у тебя на других моих дружкам свидетели? – дрогнувшим голосом переспросил Али.
– Еще язык найдется.
Гафаров равнодушно махнул рукой:
– Говор про старым сторож ведешь? Ну-у, плоха надежда!
Семен подумал, что Федосеич, вероятно, уже едет из Стожаров домой, и весело ответил:
– Этого вы не укусите. Он не в таком уме и возрасте, чтобы с плохими товарищами ночью мимо колодцев ходить.
Гафаров еще раз прошелся по комнате и вдруг, остановившись против пастуха, грозно спросил:
– Значит, не будешь брать?!
Пастух надел картуз:
– Нет, зря разорялся ты…
– Ну, ну… твоим глазам виднее! – Кооператор подошел к переборке, тихо побарабанил в нее пальцами. – Хотел тебе хороший жизням дать, добром взять, не хочешь – придется силам совать…
На стук из-за переборки тихой, крадущейся походкой вышел Игнатий Тараканов. Он озабоченно надел на нос очки и хлопнул брезентовым портфелем по столу.
– Молодой человек, – заговорил он торжественно. – Мне очень и очень жаль вас, как сына родного жаль. Однако вы сами себе счастья не хотите…
Тараканов сел к столу и с тяжелым вздохом расстегнул портфель.
– Ну, что же, будем актик писать! Али Хусаиныч, дай-ка чернильцу. Ручка и бумага всегда при мне…
Пастух растерянно переводит глаза то на одного, то на другого. Он чувствует, что-то страшное происходит, но никак не может понять, в чем дело.
– Червончики-то у нас, – продолжал Тараканов, – меченые – все номерочки переписаны. Ныне за вымогательство ох как по головке не гладят. – Разглаживая лист бумаги, Тараканов из-под очков пытливо взирает на пастуха и убедительно говорит: – Последний раз прошу – добром поделаться надо. Вы при пиках остались. Сейчас писать начну…
От напряженного раздумья лоб у Семена покрывается мелкими каплями испарины, а на темном лице проступают ярко-красные пятна. Вдруг он вздрогнул, сунул руку в карман, торопливо и испуганно пошарил там. Тараканов страдальчески морщится, соболезнующе кивает головой, раскалывается мелким дряблым смешком:
– Тут, тут!.. Иль забыли, куда клали? Правой ручкой в правый карман…
Пастух выхватил из кармана белую пачку, аккуратно крест-накрест перевязанную черной ниткой, ошеломленно повертел ее в пальцах.
– Они, они самые-с, – дряблым смешком рассмеялся Тараканов. Затем позвал: – Дедушка Никиша! Никита Родионыч, пожалуйте-с сюда. Честь имею представить, – слегка поклонился Тараканов пастуху, – второй свидетель вашей денежной взятки в сто двадцать пять червонных рублей.
Выйдя из чуланчика, Никиша завизжал:
– Взял! Прельстился на деньги, сатана! Другим яму рыл, сам в нее попался!..
Тараканов постучал о стол концом ручки:
– Без крика, без крика.
Семен все еще мнет в пальцах сверток. Потом, словно обожженный, отбросил его в дальний угол. Кровь хлынула к лицу, залила красной пеной глаза. Качнувшись, он шагнул к Тараканову, пытаясь что-то сказать сквозь отрывистое свистящее дыхание.
Игнатий, держась за спинку стула, медленно приподнимается с места.
Пастух неожиданно прыгнул к нему. Левой рукой схватил Игнатия за ворот, а ладонью правой яростно хватил по щеке. Тараканов запрокинулся, посинел.
Перехваченным от злобы голосом пастух прохрипел:
– Змеиная шкура!.. Ты кого, зеленый ящер, судебным кодексом стращаешь? Я за него готов кровь пролить! Кишки из тебя по нитке вымотаю! Дыханье выжму! Гад!
Под следующим ударом тонко зазвенели разбитые очки, Игнатий грохнулся вместе со стулом. Первым опомнился рыжий Гафаров. Он весь ощетинился и, спрятав за спину гирю, тяжело задышал, подкрадываясь к пастуху.
Тот отскочил и, дрожа, прислонился к печке. Рванул из-за пояса брюк наган, щелкнул предохранителем, заорал:
– Брось гирю! Стену мозгами измажу…
Дедушка Никиша икнул от страха и, поджав брюхо, медленно осел на пол.
Гафаров положил гирю на стол и спрятался за самовар.
Пастух сунул револьвер за очкур, перевел дыхание.
– Счастье ваше, что в драку не ввязались! Всех бы к матери друг за дружкой пустил. Трех таких гадов пришить! Да тут под ответ с песней можно идти!.. – Он весело крикнул Гафарову: – Ну, вылезай из-за самовара, видишь, други твои расклеились…
Широкой своей походкой он вышел и хлопнул дверью так, что, жалобно дребезжа, запрыгала на столе посуда.
Поднявшись, Тараканов налил дрожащими руками крепкого, до черноты, чаю, залпом выпил и последним глотком шумно прополоскал горло. Потом, кряхтя, начал искать на полу разбитые очки, в то же время жаловался:
– Дело не умеете делать! Пропадешь с вами, сгниешь в тюрьме с такими помощниками. – Он вскочил, злобно запрыгал около Гафарова. – какой уговор был, рыжая морда? Тебе чего надо было делать в случае скандала?!
Кооператор виновато поправил тюбетейку на бритой голове.
– Кричать надо было, чтоб народ бежал! Не мог, страх напал.
– Засудит он нас теперь, – причитал дедушка Никиша.
Тараканов застегивал портфель.
– Не засудит! С его стороны свидетелей не было. Однако – дураки-с!.. Ты, торгаш! – крикнул он Гафарову. – Портвейну хоть, что ли, догадайся налей!
Выбравшись от Гафарова, пастух в темноте прямиком лезет через сугробы, возбужденно разговаривая сам с собою:
– Ну и шкуры собачьи! Вот так шкуры! Надо же было такое придумать! Подозревал, что они Тулупова купили, а сам чуть в лапы им не попался. Ах, дурак, дурак! Пойду послушаю, чем они дышат… Вот те послушал! Ах, баран, баран! В три кнута тебя хлестать надо! Хлестать да приговаривать: «Не умничай без толку! Не шляйся по чужим дворам!»
Он осторожно, стараясь не скрипеть снегом, обходит вокруг Анкиной избы. Ставни плотно закрыты, но в щели струится желтый свет. Семен опускается на свое уже привычное место – на завалинке возле глухого простенка.
Анка неслышно вышла на крыльцо, тихо спросила:
– Кто тут сидит?
Пастух испуганно вскочил с завалинки. От крыльца слышится ласковый смех, знакомый грудной голос:
– Все сторожишь, Семен? Все ходишь? – Анка вступает в полосу света, пробивающуюся сквозь ставень, протягивает руку и зовет: – Пойдем в избу… Не греми сапогами, – шепчет она в сенях, – разбудишь… Ты чего, Семен, так сторожишь меня? Шагай же через порог! Или забыл, как дверь открывается?
Вот они и в избе. Семен недоверчиво озирается. Все по-старому: синенькая скатерть на столе, стопка книг и тетрадей, белая занавеска на окне. Ах, как давно он не был здесь! В правом углу, рядом с Анкиной кроватью, – зыбка, занавешенная цветастым пологом.
Анка тронула пастуха за плечо.
– Чего оглядываешься? Не узнаешь? Вот уж и краснеть начал. Знаю, знаю, что скажешь…
В голове у Семена гудит; сердце не поймешь: или готово остановиться, или вот сейчас задушит тяжкими, короткими толчками. Пастух обессиленно опускается на лавку, промолвив:
– Анка! Эх, Анка!..
– Ну, ну, молчи. Все понятно. Садись вот сюда, поближе. А мне лежать надо…









