Текст книги "Ледолом"
Автор книги: Кузьма Горбунов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц)
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Полтораста дворов Услады разместились в горной котловине над Волгой. Слева гумна деревни обрезает бурливая, обрывистая речушка Кубра, впадающая в Волгу. Лет пятнадцать тому назад по этой речушке, тогда еще безымянной, спускался на лодке какой-то чудак – молодой инженер в белой фуражке с кокардой, – говорят, нефть искал. За извилистость и злое течение он прозвал речку Коброй. Усладовцам не понравилось это непонятное название, и они переиначили его столь же непонятно, но по-своему: Кубра. Инженер собрал в банки и бутылки какую-то черную маслянистую жидкость, выступавшую из глинистых обрывов, и уехал. С тех пор след его простыл; но полукнижное, полудеревенское прозвище прилепилось к речушке прочно, навсегда.
Сзади тяжело надвинулись на Усладу древние нелюдимые горы под шапками леса. Впереди в лоб захлестывает деревню Волга. И только справа по высокому берегу убегают вдаль богатые черноземные поля.
В старину с далекого верховья приехали в эти места на своих вертлявых байдарках кочевые рыбаки. Пощупали шестами каменистые гряды правого берега – стерляди, должно быть, как в нетронутом заповеднике; обшарили широкое устье Кубры – хорошо! – дно ровное, песчаное, в половодье в Кубру рыба на нерест должна валом валить; слазили на горы – нашли много строевого леса; пошли вправо – понюхали чернозем.
– Благодать! Кого невзлюбит Волга, тот может стать за соху – голодным не насидится и других накормит.
Простояли верховские в котловине все лето. Ни разу горы не допустили сюда северного неприветливого ветра, а солнце с утра до вечера заливало котловину горячим светом. Тогда старики кормщики воткнули шесты в землю и решили:
– Здесь не местность, а услада, лучше и искать нечего.
К зиме на месте землянок восковою желтизною засияли новые бревенчатые срубы. Молодые рыбаки роднились с коренными хлеборобами из окрестных сел, что подальше от Волги, бросали лодки, оседали на землю. Так Услада поделилась на две части: поближе к воде – рыбаки, подальше – в гору – крестьяне. Крестьянину надо соху, лемех; рыбаку – лодку; тем и другим нужны сапоги, шубы, шапки. Так, один за другим, появились в Усладе кузнецы, плотники, сапожники.
В уездном городе услыхали о даровой усладовской красной рыбе, и к Усладе присосался рыбный прасол в бекеше и сапогах. Сам он воду не нюхал, но рыбу определял и на вес, и на вершковую меру без ошибки.
Весенним паводком нижние улицы Услады поднимает на воду. В это время рыбаки живут в лодках. В них они ставят самовары, ездят в гости, женятся и спят. С верхних улиц зажиточные с усмешкой поглядывают на водяной этот муравейник бедноты и молят бога – не по злобе, а так, для забавы – крепкого ветра, чтобы поглядеть, как начнет кувыркать и стукать друг о друга куриные домишки.
От Услады до старинного уездного волжского городка Сарынь – восемьдесят верст, до волостного села Стожары – сорок, может, и больше наберется: версты мерила бабка клюкой, а клюка была с загогулиной. Округа глухая, лесная, овражистая. В самой Сарыни жителей насчитывалось тысяч восемь-девять, не больше. Железная дорога прошла далеко стороной. Была в городке одна мужская гимназия; выходила еженедельная газетка «Сарынский курьер»; по вечерам в городском купеческом клубе шумели за картами и в буфете именитые горожане и приезжие окрестные захудалые помещики. Вот и все примечательности.
Летом под крутым берегом городка стояли две пристани – пассажирская и грузовая. Гудки пароходов, пристанская суетня несколько оживляли жизнь. На зиму пристани уводились в затон, – и если кому доводилось ехать в губернию, то отправлялись по столбовой санной дороге. Зимой все в Сарыни замирало. Вечером только и радости – два фонаря на чугунных столбах у подъезда городского клуба. Среди картежников находились пьяненькие златоусты, которые что-то выкрикивали о подводке к Сарыни железнодорожной ветки, о нефти, якобы открытой где-то под Усладой или Отрадой, на берегах какой-то Кобры или Выдры. Над чудаками посмеивались: «Пусть пошумят, все-таки веселее».
Промышленности было в Сарыни – две паровые купеческие мельницы да три полукустарных заведения: кожевенное, гвоздильно-проволочное и пивоваренное. На пивоварне работало одиннадцать человек, в остальных заведениях немногим больше. По округе, вдоль далекой железной дороги, где-то в лесах было разбросано еще несколько грубосуконных фабрик, поставлявших на военное ведомство серое солдатское сукно. Но это к Сарыни уже не относилось: фабрики принадлежали губернским именитым дворянам. Существовало это производство еще с крепостного времени, когда крестьяне отбывали за ткацкими станками барщину. И если кто из сарынских жителей был выходцем с одной из тех фабрик, о нем так и говорили: «Он с крепостной мануфактуры».
Местные гвоздильщики и мукомолы, отработав в хозяйских заведениях положенное время, копались на своих огородах, пасли по пригородным буграм коз и коров, а иногда на летнюю пору и совсем уходили в ближайшие деревни. О жизни этих людей «коренные» сарынчане знали только понаслышке, да и знать ничего не хотели. Иногда лишь разнесется слух: «Тянульщик Гаврилыч до зеленых ангелов допился, умом тронулся», или «Мукосею Павлушке Свиридову левую кисть машиной изжевало». Пройдет молва и стихнет. И отнесутся к этому как к житейским развлекательным событиям, которых так мало случалось в скучной Сарыни, забытой богом и царевым начальством.
О житье-бытье своих мастеровых могли бы порассказать купчики – владельцы заведений и мельниц, но они помалкивали в бороды. А житье было, как в кромешной преисподней, где жарят на огне и кипятят в смоле живых людей. По десять и двенадцать часов – в грохоте, в жарище, в чаду. И за это – несколько целковеньких в месяц. А куда вырвешься? В деревню? Не от добра сами оттуда ушли. Там на клочках земли народ теснится, словно муравьи. Вот случится голодный год, повымрут люди, просторней будет, можно и в деревню податься. А пока щелкай зубами, терпи. В получку очумей за зеленой сивухой, на святках развлекись в «стенке на стенку»… И так – до могильной доски.
Не своей охотой, а распоряжением властей попал в Сарынь и определился на мельницу к купцу Андрону Силаеву молодой сормовский механик Садоф Гасилин. Он привез с собою чахоточную жену с грудным мальчиком и поселился на окраине городка в наемной лачуге. Вначале событие это осталось непримеченным. Но вот в хибарку Гасилина начали заходить мастеровые. Чуть не до рассвета горит там огонь. Вокруг стола, а кто прямо на полу расположились засыпщики, гвоздильщики, дымят махоркой-полукрупкой. И каждую ночь все сильнее ругается с ними черноусый механик:
– Зверями в клетке живете! По морде вас бьют, друг с другом стравливают. Андрон Силаев один, а вас много. И все-таки у всех на шее едет. Люди вы или нет? Стряхнуть можете?
– Люди, – говорит Павлушка Свиридов. – Да что я на него, с культяпкой своей полезу? – Он показал искалеченную левую руку. – У него, слышь, пистолет в кармане.
– А я разве сказал – стрельбу устраивай? Такое время еще не пришло. Бросай работать, требуй прибавки, человеческого обхождения, восьми часов… Вот что надо!
– Бросай?.. Так он других найдет!
– И те бросят.
– Нам, выходит, и начинать? – шумят мастеровые. – Да что – одним нам, что ли, хуже всех?
– Кому-то надо начинать, робята! – Садоф по-нижегородски так и выговаривал: «робята». – Нынче сормовские бросят, завтра сарынские… Вот и загудит по всей России.
– Ты бросил, тебя и загудели с завода.
– Сызнова начнем!
– Эх, видно, не нам уж начинать. Подождем сормовских.
– А на мой характер, – сказал Павлушка Свиридов, – подкараулить Силая ночью, когда из клуба пойдет, да из-за угла безменом по башке и шарахнуть.
– А какая польза? Тебя упекут, а на его место сын, Егорка, встанет. Тоже не ангел, похуже черта. Ученый, гимназию кончил… Нет, робята, умные люди по-другому советуют. Жми хозяев, допекай каждый день, а придет пора – гони всех в загривок, бери заводы, мельницы, власть!
– Не отдадут! Поножовщину устроят!
– Вот тогда уж стреляй! Да не из-за угла, а в открытую, всем народом. Так большевики учат.
– Что это за люди? – спрашивают вразнобой мастеровые. – У них что, артель какая, сговор между собою?
– Должно быть, не обыкновенные человеки, а особенно большие, – заметил чернобородый набойщик мучных мешков Резников.
Над ним посмеялись: «Сказал тоже. Ты вон велик, да толку мало». Но Садоф серьезно ответил:
– Большие. Хотя ростом как и все. В кружки вроде нас собираются. Организация…
– Выходит, и мы не маленькие, – усмехнулся покалеченный Павлушка. – Свернем, большие люди, еще по маленькой. Кто тут, братцы, с двумя руками? Скрутите на мою долю.
Сначала в шутку, а потом утвердилось, – начали звать себя кружковцы «большие люди». И пошли эти два слова гулять по Сарыни – кто-то из своих же, слабый на язык, при народе обмолвился. «Коренные» сарынцы шептали: «У механика по ночам «большие» собираются». А поди угадай, кто они. Одни говорили: «Против бога идут». Другие возражали: «На японца шпионят». Тревогу обывателей усиливали неясные вести о возмущениях, пожарах и стрельбе в больших городах. Лабазные торговки уже припугивали на ночь детей: «Спите, а то «большой» придет».
Однажды вечером жители увидели зловещее багровое зарево, занимавшее полнеба. Более сведущие объясняли: «Румянцевская крепостная мануфактура горит. Ох, до нас не докатилось бы. Говорят, механик-то наш ездил туда. Чего полиция смотрит?»
Городовой Карпухин знал о сборищах у Гасилина. Он похаживал ночью вокруг хибарки, посматривал на огонек. Но постучать не решался: «Дьявол знает, что за люди. Может, бомбы готовят или отраву какую размешивают. Постучишь, а тебя долбанут шкворнем по лбу». Начальство Карпухина держалось того же мнения.
Это была зима тысяча девятьсот пятого года.
И вдруг случилось на мельнице Силаева происшествие. Подобные случаи и раньше бывали, но проходили незаметными, а на этот раз дело обернулось круто.
Чернобородый набойщик Резников нес на плечах с третьего этажа пятипудовый мешок муки. А позади него шел подвыпивший Андрон. Он торопился – дома ждали гости. Лестница была узкая, крутая, обогнать рабочего нельзя. «Посторонись!» – крикнул хозяин. Но набойщик из-за шума машин не услышал окрика. Тогда Силаев пнул его сзади. Пинок был не сильным, да и не со зла так сделал Андрон, просто хотел дать знак: «Не слышишь, дьявол, пропусти». Набойщик, придавленный ношей, и без того еле полз. От легкого толчка он кувырнулся вниз, за ним покатился мешок. Андрон стоял на площадке и хохотал: «Эй, кто кого перегонит!»
У входа его встретила группа молчаливых, хмурых рабочих. Тут же валялся разорванный мешок. При падении Резников ободрал и раскровенил лицо. Он стоял у двери и горсть за горстью прикладывал к лицу снег. Никто не посторонился перед хозяином, люди сжались еще теснее. Силаев протиснулся боком, буркнул:
– Сметите муку. – А сам подумал: «Суну ему на полбутылки, заживет».
За спиной он услышал злобные слова:
– Мордой бы тебя ткнуть в эту муку и заставить языком подлизать.
У Силаева не хватило духу обернуться и узнать, кто осмелился так говорить.
На другой день мельница Андрона Силаева остановилась. Не потому встала, что зерна не хватило, а никто не вышел на работу, кроме двух конторщиков. Мукомолы ходили у ворот мельницы, покуривали и никого из любопытных не пускали во двор.
Черноусый механик Гасилин и однорукий Павлушка метались с гвоздильного завода на кожевенный, с кожевенного – на другую мельницу, до хрипоты кричали: «Бросай работу! Силаевские бросили. Айда на митинг!» Их спрашивали: «Бросим, а чем все это кончится?» Гасилин отвечал: «На демонстрацию! Поднимай красные флаги! Старую власть долой! Свою будем выбирать, как в столице!»
Сарынские власти спрятались по квартирам. Мельник Силаев заперся в полуподвальном этаже каменного дома, спустил с цепи кобелей-волкодавов. Не растерялся только молодой Егор Силаев. Он заложил в санки рысака и грянул на ближайшую станцию. Оттуда послал длинную телеграмму в губернию.
Через несколько дней прискакала в Сарынь невиданная воинская команда: все на свирепых конях, в папахах, черные, горбоносые. Гасилина связали и увезли. Однорукий Павлушка убежал в лес, тем и спасся. Остальным забастовщикам всыпали нагаек. На том все кончилось и опять замерло на целых двенадцать лет.
О Садофе Гасилине потом прошел слух: от суда сумел как-то отвертеться; устроился в медвежьем углу, в волостном селе Стожарах, машинистом на крупорушке. Чахоточная жена его, пока мытарились с места на место, умерла в дороге. И остался механик с малым сыном Семкой на руках.
А года через три в «Сарынском курьере» появилась статья:
«Небезызвестный в наших краях бунтовщик и громила Садоф Гасилин, по прозвищу «Большой», получил заслуженное возмездие. Как сообщает наш корреспондент из села Стожары, сей новоявленный Стенька Разин в один из воскресных базарных дней после обедни собрал вокруг себя кучку безлошадной голытьбы, отщепенцев сельского общества, и пытался устроить что-то вроде митинга. Взобравшись на телегу, он произносил крамольные выкрики. Это нарушало нормальный ход базарного торга и даже угрожало кровному достоянию скромных торговцев, так как в толпе оборванцев слышались возгласы: «Разбивай лабазы!» Но в простом люде силен здоровый дух приверженности единодержавию, церкви и личной честно нажитой собственности. Почтенные сельчане и наиболее отважные ревнители процветания сельской торговли, по русскому обычаю, вооружившись чем попало, бросились разгонять сборище. Произошла короткая схватка, во время которой вожак погромщиков богатырским ударом оглобли был уложен на месте. Да, еще не вывелись в народе удалые Васьки Буслаевы, умеющие постоять за себя! Из местного населения пострадал пользующийся всеобщим уважением владелец крупорушки В. Н. Нифонтов, отправленный в больницу с кровоизлиянием в оба уха. Этому поборнику порядка и примерному отцу семейства грозит полная глухота. После получившего кару Гасилина остался трехлетний мальчик, еще ранее лишившийся матери, которого взяла на воспитание некая сердобольная бобылка. Надеемся, что богобоязненная старушка воспитает приемыша в надлежащем духе, чем и опровергнет старинную поговорку, будто яблочко падает недалеко от яблони».
Вести из Сарыни доползали в Усладу с большим опозданием. Усладовцы ездили в город редко, не так-то легко было туда добраться: рыбак на лодке против течения холку бечевой натрет; крестьяне жалели лошадей – дороги по буграм и оврагам, особенно в распутицу, были такие, что только каторжан гонять, – сбрую измочалишь, колеса побьешь.
Да и зачем часто в город ездить? Улов у рыбаков купит непоседливый рыбный прасол; он же пряжи на снасти привезет, а сети рыбаки вязали сами, машинную вязку считали ненадежной. Кое-как обходились и крестьяне. Зарежет домовитый хозяин яловую корову, с десяток овец в году или обдерет шкуру с дохлой лошади, снесет на выделку местному умелому человеку – вот тебе кожи и овчины. Шубник накроит из них полушубков, шорник вырежет гужи и шлею. Пропитай как следует сыромятную коневую кожу дегтем, – а деготь в лесах над Усладой бочками гони, – вот и товар на сапоги, неси чеботарю. А на чулки, платки и варежки хозяйки на зиму овечьей шерсти напрядут. Умели усладовцы сами и колесные ободья согнуть, сани и телегу сколотить. Ситцу и сатинету, бобрика на праздничную бекешу привезет краснобай-коробейник и в обмен, по дешевке, заберет масло и яйца. Гвоздей, чаю и сахару можно купить в Стожарах, где по воскресеньям съезжался «большой базар». В Сарынь отправлялись только за крупными покупками: за плугом, за веялкой. Но это было доступно одним богатеям.
По стародавней привычке побаивались усладовцы города. Будешь часто наезжать, проведает помещик – вот, дескать, где еще не взнузданные мужички живут, ну-ка наведаюсь к ним. Впрочем, боязнь была напрасной. Вряд ли кто из помещиков мог позариться на тесные, хоть и рожалые усладовские земли. По той же причине и тысяча девятьсот пятый год прошел в Усладе тихо: барских имений поблизости не было, разбивать нечего. А на своих мироедов как-то рука не подымалась – все-таки соседи, да и верховода к тому времени не нашлось.
Первые же месяцы Октябрьской революции встряхнули Усладу, как встряхивает порывом ветра застоявшийся в летнюю жару лес. Вернулись фронтовики – горячие головы. Шинель расстегнута, душа нараспашку. «Это что у вас тут все еще прогнившим режимом пахнет?! Сельским старостой по-прежнему гундосый Никиша Каплин топчется, царскую бляху на груди таскает, на посошок опирается. За что в окопах кровью кашляли? Рви с Никишки бляху, гони! Сход, выборы!»
И пошли каждый день сходки, заседания Совета, комбеда. От новых малопонятных слов гудит в голове, от постановлений, которые сами же выносили, страшновато и радостно.
– Как это так – сеять не с чем выезжать?! – кричит, колотя себя в грудь, туго обтянутую полосатой тельняшкой, матрос Рыкунов, до войны самый смелый в Усладе плотовщик.
– А вот так, – отвечает костистый долговязый Самсон Дерябин, по прозвищу Хрящ. – Ни семян, ни лошади. Что я, на кошке выеду пахать?
– Зато у Силаева пятилетняя пшеничка в закромах звенит. Жеребец и кобыла о мощеный двор копытами стучат. Заставим поделиться для бедноты.
– Не даст.
– Тогда реквизицию наведем!
– Это вроде ревизии, что ли?
– В этом духе. Напишем резолюцию, Федосеич снесет ее Силаеву – и ваших нет, – решает Рыкунов.
Маленький, шепелявый Федосеич, сторож сельской конторы, ныне сельсовета, спрашивает:
– Велика она будет, эта реляция?
– Побольше старой повестки. Теперь мы коротких бумаг не пишем.
– Так он меня с ней орясиной от двора погонит.
Матрос стучит по столу рукояткой зловеще черного парабеллума:
– А это твой Силаев видел?
– Вроде нехорошо будет ружьем-то стращать, – качает головой Хрящ, – не по-соседски.
– Какой он тебе сосед! Он – волк серый, пиявка кровавая. Сколько ты ему должен? Сколько на него батрачил? Чем он тебе платил?
– Собачьей костью.
– Вот то-то и оно!
– Ну, хорошо, – из угла напоминает о себе рыбак Евграф Пилясов, еще не оправившийся от контузии, полученной на войне. – Все о крестьянах. А рыбакам теперь как? Старые сетки изопрели. Пряжи на новые – из-под полы и то не купишь. Чем ловить? Дырявой шапкой?
– А рыбакам – артелью выезжать. Никаких перекупщиков! Улов сообща новой власти сдавать. За это снасти и все прочее получите. Товарообмен с городом! Советская власть никого из беднейших не забудет.
Крестьяне в поле и рыбаки на Волгу выехали весной дружно, в полной справе. Мечталось и не верилось… Свой урожай нагрянет; рыбный улов не скупщику Силаеву, а в свои руки попадет. Богатеи поскрипывали зубами, но повинность справляли: с матросом не поспоришь. Вой от злости, а исполняй.
И, словно откликнувшись на этот вой, наскочил со стороны Сарыни отряд – не то пленных, не то военных, кто-то их чешскими офицерами назвал. Главный из них объяснил на сходе: «Мы в ваши дела не вмешиваемся. Только продуктами запасемся в дальнюю дорогу: возвращаемся через Сибирь на родину». Но вслед нагрянули белые. Матроса Рыкунова расстреляли в ближайшем овраге, комбед и сельсовет разогнали, дяде Хрящу и другим крикунам всыпали шомполов. Урожай заставили разделить пополам с богатыми, потому что ихними семенами сеяли, ихним инвентарем и лошадьми пахали.
Филипп Силаев, его родня и дружки дележом воспользовались, но в прямой расправе над комбедовцами по осторожности не участвовали – кто еще знает, как обернется.
И не просчитались. К осени Красная Армия погнала белых за Волгу, за Самару, в Сибирь. Красные части задерживались в Усладе постоем. Комиссары говорили доклады, в школе ставились спектакли. Прах Рыкунова с честью перенесли на сельскую площадь, похоронили за новенькой деревянной оградой, выкрашенной зеленой краской; прибили к столбу дощечку с надписью:
«Стойкому борцу революции, погибшему от рук белых палачей».
И опять словно солнцем пригрело усладовскую бедноту. И снова в Совете стало по вечерам людно и шумно.
Отгремела гражданская. Тут бы и приняться за настоящее дело. Но вышла заминка. Фронтовиков – организаторов первого Совета, комбедовских вожаков – почти не осталось в Усладе. Одни ушли с красными частями и погибли в боях, другие так и остались в армии, третьи хоть и возвратились, но посмотрели вокруг, повесили головы, остыли от прежнего жара. Что-то непонятное, не по душе творилось. Опять рынок зашевелился, частная торговлишка завелась; опять Филиппу Силаеву разрешалось держать батраков. Эх, не о том говорилось на окопных армейских митингах. И не могли пылкие, но неученые головушки понять в нэпе великий план партии, план временного отступления на заранее укрепленные позиции с тем, чтобы собрать силы и ударить наверняка. А спросить путем было не у кого. Газеты кольцевой почтой доставлялись через две недели. Замечалась в газетах путаница. Нет-нет да и завизжит с перепугу какой-нибудь писака о засилии нэпа, о раздувшемся страшном кулацком пузе, о беззащитности бедноты. Запоминались такие статейки. Как же, грамотный городской человек составлял. Значит, и там видят, каким ветром подуло. Бывшие бойцы женились, обрастали бородами, отходили от общественных дел, а некоторые и сами в кулаки лезли. Правда, подрастало в Усладе новое поколение. Но это была еще совсем зеленая молодежь, без знания старой жизни, без боевого опыта.
Чем смогла на первых порах помочь Усладе далекая Сарынь? Мешало окаянное бездорожье. Бумаги шли через волость и приходили на перекладных, когда надобность в них уже миновала: пишут о посеве, а на носу уборка. О телефонной связи с деревнями только планы сочиняли, а ни столбов, ни проволоки, ни аппаратов нет. На всю Сарынь – один смрадно чихающий уисполкомовский автомобильчик-драндулет.
Вызовет секретарь укома инструктора:
– Съездил бы к празднику в Усладу, докладик сделал. Слышно, что-то нескладное там у них.
– Да ведь сколько я проезжу, Сергей Васильевич? Три дня – туда, день – там, три – оттуда. А мне материалы по городу к конференции готовить.
Прикинет секретарь сроки поездки, вздохнет:
– Видно, уж опять местными силами обойдутся. Составляйте письмо стожаровскому волкому.
А главное, и в Сарыни нужных людей не хватало. Много ли передовиков рабочих на двух мельницах и трех заводиках? И здесь поредели ряды за гражданскую войну. Чуть выдвинется человек – на месте дела хватает: в завкоме, в ячейке, или в волостное учреждение пошлют. Открылась уездная совпартшкола, да ведь первого выпуска два года надо ждать. И десятки отдаленных сел и деревень в уезде обходились пока что собственными силами.









