412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кузьма Горбунов » Ледолом » Текст книги (страница 14)
Ледолом
  • Текст добавлен: 2 июня 2026, 17:30

Текст книги "Ледолом"


Автор книги: Кузьма Горбунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 25 страниц)

– Кажется, народ дельный выбрали. Ошибки не должно быть.

– Чем плохой народ, – согласилась Елена Степановна, – не хапуги, работящие люди. Хорошо все порешили.

– Порешили! – горько повторил Тулупов. – И чего я впутался в это дело? Что мне, без этого чести не хватало? Эх, голова, голова! А еще умной считаешься.

Елена Степановна заметила:

– Мы не помещики, чтобы сход стороной обегать. Мы с тобой – крестьяне. Мимо жизни не пройдешь.

Тем же вечером, на первом заседании нового Совета, председателем прошел дядя Хрящ, заместителем – Гасилин. Принимая у писаря круглую печать и коробочку с мастикой, Хрящ потребовал:

– А теперь доставай из бумаг прошлогоднее постановление о лишении Филиппа права голоса. Хоть и поздно вспомнил, да лучше, чем совсем забыть.

Петр Иванович все еще никак не мог понять, что над ним теперь новое начальство. По старой памяти грубо ответил:

– Завалялось где-то постановление.

– Ну, ну, шевелись! – грозно прикрикнул Хрящ.

– У председателя, должно быть, в папке…

– Не в папке, а в шапке… Бывший председатель – на тебя, ты – на него. Смотри, как бы не стать тебе бывшим писарем. Резолюцию собрания слышал?..

Петр Иванович отмалчивался.

– Чего тут время вести, – предложил рыбак Евграф, – повторим сейчас прежнее постановление и утвердим на первом же общем собрании.

Так и решили.

Василий Успенцев на этом заседании не присутствовал. Задолго раньше он потребовал подводу, закутался с головой в тулуп и тронул в волость.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Верстах в пяти выше Услады Волга делится на два рукава: коренное, судоходное, русло отклоняется вправо, пролегает рядом с Усладой; левое, старица, теряется за лесистым островом, с каждым годом мелеет, забивается илом и песком, зарастает тальником. Нижний конец острова лежит южнее Услады. Там оба русла соединяются, река становится шире, мощным своим течением как бы раздвигает берега. В весеннее половодье рукава сливаются в одно сплошное море, от острова остаются незатопленными только несколько высоких бугров. Снежная зима тоже напоминает половодье. Ветер облизал глубокие сугробы, подровнял низкие берега острова с замерзшей рекой, и уже не поймешь – где матерая Волга, где старица, перед глазами сплошной белый снежный разлив.

Услада, на правом берегу, стоит против середины острова. По утрам из-за Волги, из-за высоких осокорей на островных буграх выкатывается схваченное железным морозом, неярко раскаленное солнце. Лишенное лучей, словно огромный багровый глаз без ресниц, оно обходит кругом острова и в полдень, не мигая, повисает прямо над Усладой. Тогда сугробы у дворов начинают ноздриться, как хорошо пропеченное тесто, и блестят сверху масленой коркой. С крыши нет-нет да и прошумит, звучно шлепнется подтаявший пласт снега. Ненадолго пригрев село, солнце сползает за гору, в лес, и, подозрительно прищурившись, глядит на Усладу. Горные снежные лысины над селом – там, где вырублены заросли дубняка, берез и елей, – окрашиваются густыми красными потеками. К ночи темный холод все сковывает намертво. Из лесных горных трущоб спускаются голодные продрогшие волки, подвывают где-то за околицей. Вихрится, метет, брызжет колючим снегом ветер. И только перед рассветом поднимается над Усладой неяркая ущербная луна, льет на сугробы, на спящее село зеленоватое равнодушное мерцание.

Усладу будит скрипение колодезного журавля: нагорным жителям далеконько ездить за водой на Волгу, и они пользуются колодцами. На утреннем морозе барабан и цепь скрипят по-особенному пронзительно. На этот звук откликается скотина: мычат коровы, блеют овцы, звонко ржет застоявшаяся лошадь. Распахиваются чьи-то ворота, из труб начинают кудрявиться первые завитки синего дыма. И вот уже тянется на гумно за кормом подвода. Появляются прохожие, прикрывая варежкой зябнущее лицо. Из изб выскакивают ребятишки, бегут в гору, к школе, потряхивая сумками. Сторож Федосеич, постукивая на ступеньках крыльца палкой, громыхая замком, открывает сельсовет. Но еще все – и дома, и гумна, и сараи, и редкие деревья возле дворов – плавает в морозной дымке, опушено седым инеем.

Дверь в Совете хлопает непрерывно. Заходит дядя Хрящ в рязанских белых валенках с красными разводами. Он прежде всего придирчиво смотрит, на месте ли писарь, занимается ли делом. Потом уже сам проходит в передний угол, снимает шубенку, шапку, вешает за своей спиной на гвоздь, вбитый в стену. Стуча сапогами, вбегает Гасилин и, кивнув новому председателю, сразу же скрывается в боковой комнатушке, где у него поставлен свой столик. Входит Анка, одетая тепло, по-дорожному. В руках у нее ивовая корзинка с крышкой и замочком, сплетенная на манер сундучка. Анку выбрали на волостной съезд Советов, и ей надо ехать в Стожары. Дорога – не ближняя и не легкая, особенно зимой. А ведь Анка ходит последние недели. На душе у нее тревожно, но она крепится, не подает виду.

Дядя Хрящ оформляет ей делегатское удостоверение. Он озабоченно смачивает слюной печать, прицеливается одним глазом, слегка хлопает печатью на закорючистую свою подпись. Когда он, склонив голову набок и прищурив глаз, примеривается печатью, то становится похожим на петуха, собирающегося клюнуть муху.

Хрящ торопится высказать Анке последние наказы, а то сейчас нахлынет народ и некогда будет поговорить.

– Ты там в волости не задерживайся, – говорит он.

– А кому тут по мне скучать? – Анке скорее хочется выехать: в дороге забудется тревога; а потом – Стожары большое село, – новые люди, новые впечатления; опять же – съезд, на котором, вероятно, будет очень интересно.

Хрящ со стуком захлопывает коробочку с мастикой.

– Как это – некому? Дела-то сколько! Теперь бить надо до конца! Кооператив ревизией пощупать, до мельницы добраться. Бить надо так, чтобы с подписом и приложением печати получилось. Чтоб с подписом! – радуется он новому слову. – А людей понимающих не густо… Мне одному не разорваться…

– Семен остается.

– Золотая, Семену – по маковку! Он взимопомощь на себя принял. Там напутано – не разгребешь. Солнышко – на лето, а бедным людям в поле выехать не с чем.

Писарь Петр Иванович ворочает над бумагой глазами и краешком уха ловит их разговор.

– Ты пиши, пиши! – грозно хмурится на него Хрящ. – Ты чего голову, как уж, поднимаешь? У меня чтоб список недоимщиков по налогу к вечеру был готов. До Никишки Каплина дошел, что ли? То-то. У меня не пропусти его в списке, по старой памяти. Вот недруг! Кроме своих трех жеребцов, работников держит, а недоимок больше всех накопил.

Он смотрит через плечо писаря и уже добродушно ворчит:

– Ишь закорюки какие ставишь. Ты у меня – разборчивей! Чтоб в бумагах не только ты, но и я разбирался. Пиши! Миновали твои золотые денечки…

Из соседней боковой комнатушки сквозь щели дощатой перегородки пробиваются сизые струйки махорочного дыма. Там Гасилин резко, словно хлопая кнутом, кричит:

– Разбой! Все развеяли. Двести пудов как корова языком слизала. Хоть бы фунт на смех остался. Гнуть надо в бараний рог! Федосеич! Беги за Окуловым! Давай сюда Филиппа Силаева!

Пробегая, сторож стучит палкой и хитро улыбается:

– Тю-тю!.. Новая метла, – страху нагнал! Знаю, что свой человек, – не укусит, а все же боязно…

Хрящ на прощанье трясет руку Анки:

– Ты там в волости безо время ничего страшного о наших делах не расписывай. Перепугаешь еще всех. Скажи в общем и целом и хватит. А мы, как все здесь подытожим, так уж в большой колокол и ударим. Тогда с подписом и печать получится.

– Знаю, – хмурится Анка. – Сама понимаю.

Она идет прощаться с Семеном. Он поднимает от бумаг потное лицо, щурит глаза от едкого дыма.

– Беда! После кнута – за бумаги да за счеты. Пишет-то как, – вспыхивает он злобой на Петра Ивановича. – Не то «пуд», не то «тут». Специально для затемнения головы рисует наш писарь каракули… – Он умолкает, мнется, собираясь что-то еще сказать. Наконец просит: – Слушай, – вот тебе трешница: уважь – купи в Стожарах материи на штаны. Люблю нарядиться! – Еще крепче, чем Хрящ, он жмет Анке руку. – Ну, дай тебе овечий бог всего хорошего. Да возвращайся скорее. – Он конфузливо краснеет. И сейчас же опять напоминает о деле: – Доклады на съезде подробнее записывай. Приедешь – нам расскажешь.

В сенях Анку торопливо догоняет Петр Иванович. Он смущенно водит по полу косыми глазами.

– Тысячу пардонов, извиняюсь. В пьяном экстазе… Притом – компания… Коль скоро компания, я логически в пьяный порыв вхожу… Руку для пожатия…

Анка вырывает руку:

– Ты про что? Говори толком!

– По поводу позднего моего и шумного визита к вам, – поясняет писарь. – Тысячу клятв… Теперь меня бабушка с уголька спрыснула. Логически решил новую жизнь строить. Опутали меня. Слаб!

– Делом надо новую жизнь показать, – холодно отвечает Анка и сбегает по ступенькам.

Писарь кричит ей вслед:

– Об камень расшибусь!.. А насчет почерка не беспокойтесь, напишу так, что слепой прочитает.

Дома Анка наглухо заколачивает ставни. Вешает на дверь большой замок. Ключ заносит к вдове Павлине и просит ее присмотреть за домом.

– И ночью выйду посмотрю, – успокаивает Павлина. Она складывает тонкие свои губы в довольную улыбку. – Спасибочко тебе! Прогнала я Филиппа. В школу работать хожу. Старшенького учиться пустила. Он там на глазах у меня. Уже половину букв узнал и мне азбуку показывает. Теперь и мне без грамоты нельзя, – серьезно говорит она, – в жалованье расписываться надо. Крестики ставить не годится – их всякий может поставить.

Павлина для порядка вытирает концом платка губы и взасос целует Анку, говорит сквозь слезы:

– Ну, счастливочко тебе!

Вот уже и подвода стоит под окном. Низкорослая лошадь потряхивает головой, гремит колокольцем, привязанным ради дальней дороги под дугой. Анка усаживается в плетеный возок, выстланный сеном, прикрытым сверху дерюжкой. Подводчик дергает вожжами… До свидания, Услада!..

Стожары – степное село, отодвинуто далеко в сторону от Волги, и дорога, как только кончились усладовские гумна, сразу же круто повернула с поля, в объезд приволжских гор и леса. Бегут мимо и как бы кланяются опушенные инеем вешки, плавно ныряет по буграм и ложбинам возок. Бело, тихо, пустынно кругом, только вьются по сугробам заячьи стежки, да какая-то птица прочертила при взлете острым крылом по снегу, оставила еле приметную полосу.

Уже перед сумерками из-под горы навстречу Анкиной подводе вымчалась пара серых лошадей, запряженных в просторные сани, обитые внутри серым же войлоком. По-видимому, кони давно в пути: бока подвело, шерсть потемнела от засохшего пота. На облучке – широкоплечий кучер, в поддевке, подпоясанной ремнем, в круглой шапке-кубанке. Правит он не совсем умело, – объезжая возок, сани круто накренились, взвизгнули подрезными полозьями. Седок, в тулупе, крытом черным сукном, с волчьим широким воротником, качнулся на повороте, и Анка увидела черную бороду, смутное лицо с крупными чертами – вылитый усладовский Филипп Силаев! Та же грузная фигура, те же высоко приподнятые плечи, – впрочем, это могло показаться от тяжелого тулупа.

– Не знаешь, кто проехал? – спросила Анка подводчика.

– Откуда мне знать? От Услады верст двадцать отмахали, люди пошли чужие. Небось начальник какой-нибудь из волости, а то из самой Сарыни.

Затягивается сумерками белое поле. Слева дрожат желтые огоньки деревушки. Плывет, ныряет возок, словно уже и не по снежной дороге, а в каком-то смутном пространстве между небом и землей. «Что там в Усладе, в Совете? – думает Анка. – Должно быть, тоже зажгли висячую керосиновую лампу. Дядя Хрящ прицеливается печатью к бумаге. Из щелей перегородки, за которой сидит Семен, тянутся синие струйки махорочного дыма. Семен… Смешно он сказал: «Купи материи на штаны». Что я ему – родня, близкий человек?..» Анку незаметно окутывает теплая дремота. Так хорошо отдыхается в пути. А ехать еще далеко…

В Совете вечером горит лампа. Шумно, людно… Стол Хряща обступили пять-шесть человек. У каждого своя докука, каждый хочет выложить накопившиеся жалобы. Из-за спин посетителей председателя не видно, только слышится голос его:

– Спрашиваете, как будем лес порубочный делить? Ясно как: всем поровну.

– Вот – верно! А то какой порядок был? По дымам делили. Конечно, у Каплиных из трех печей дыму больше валило. Они и делянку получали втрое больше.

Корнил Лущилин пришел искать управу на свою старую, еще не полностью разрешенную обиду:

– Значит, убрал Филипп плетень с моего огорода. И думает – в расчете? Несправедливо! Он с этой захваченной землицы прошлой осенью три воза картошки сгреб. Я в эту землицу пять лет навоз вкладывал. Взыскать с него картошку!

– Взыщем, золотой! – успокаивает дядя Хрящ. – Вон ты как осмелел. Только уж не сегодня взыщем. Нынче Филиппу не до того, к нему спрос поважнее картошки. – И он подмигивает на боковую комнатушку, откуда слышится заикающийся голос Силаева.

Филипп сидит перед пастухом за маленьким колченогим столом, держит на коленях и мнет свой подбитый мехом картуз.

– Ты что же, – сдержанно, но строго говорит Гасилин, – все еще усладовского помещика из себя корчишь? Я за тобой когда Федосеича посылал? Утром. А ты когда явился? При огнях.

– Д-дела, хозяйство, – оправдывается Филипп.

Лютая ненависть душит его. Но приходится виновато оправдываться, мять на коленях картуз. Перед кем? Перед голопузым пастухом – овечьим погонялой! Вот он – дорвался, топчет былую славу Силаева, измывается. Его власть! Да что это – дурной сон с похмелья?..

– За тобой что, тройку с бубенцами посылать? – продолжает Семен.

– К ч-чему это? Видишь, сам пришел.

– И пошлем! Только не за тобой пошлем, а за хлебом. Его и на тройку не покласть – вон сколько хапнул. – И пастух переходит к сути дела: – Ты официально наконец скажи: добром хлеб комитету взимопомощи вернешь или через суд?

Филипп озирается на Окулова, тот сидит в какой-то полудремоте, откинувшись к стене.

– Олексей, о к-каком хлебе речь?

– Сто семьдесят пять пудов взимобразно для переверта в личных делах, – заученно и равнодушно отвечает бывший председатель.

«Собака! – хочется крикнуть Филиппу. – А сколько ты за это водки вылакал?» Но он сдерживается и говорит совсем другое:

– Т-так ведь и Каплин получал.

– С Каплиным – свой расчет, – напирает пастух. – Этот хоть расписку на двадцать пять пудов оставил. – Семен берет бумажку, усмехается: – Глоты! Даже между собою не поделили. Ты что же это дружка обидел – в семь раз меньше дал?.. Так когда же вернешь?

– Завтра п-подводы к амбару присылайте.

Филипп надевает картуз, встает.

– Ты подожди, подожди, – останавливает пастух. – Подводы тебе? Ты на чьих лошадях хлеб к себе возил?

Силаев указывает пальцем на Окулова:

– Он д-давал из Совета.

– Крепко!.. Ну, а привезешь теперь на своих. Ясно? Все. Можешь быть на свободе.

И когда Филипп вышел, пастух, не поднимая глаз от бумаг, сказал Окулову:

– И ты домой иди. У нас тут дела. Болтаться лишним людям нечего.

В большой комнате, где сидит председатель, Филипп совсем было уже взялся за ручку двери, но передумал, вернулся от порога к столу, оттеснил других посетителей.

– Самсон Ф-федулыч, слушай-ка…

Дядя Хрящ даже не услышал непривычного этого обращения и головы не поднял, словно кого-то другого так назвали.

– Самсон Федулыч, – повторил Силаев, – к-круто пастух гнет. Ты сам – м-мужик, пойми…

Тут Дерябин встал, непонимающе взглянул на Филиппа и вдруг громко захохотал, притопывая под столом валенками:

– Братцы! Да он не только меня – и отца моего вспомнил, как зовут. А то – пятьдесят четыре года Хрящ да Хрящ. Вы слышали, братцы?!

– Они теперь вспомнят, – сказал Корнил Лущилин.

– Да этак он меня, пожалуй, и товарищем председателем назовет!.. Чего тебе, Филипп Парфеныч? Кто тебя обидел?

Силаев постоял еще, подумал и тяжело направился к порогу, так и не сказав ничего, только рукой махнул: «Одна вы тут шайка».

Пастух видел эту сцену, стоя в дверях своей комнатушки, – смотрел и посмеивался.

А к председателю подошла учительница Олимпиада Павловна, в старинной клетчатой шали – кисти до полу. Дерябин подал ей руку, перегнувшись длинным туловищем через стол:

– Просветительница наших голов!.. Дровишек, что ли, подвезти, дорогая ты наша? Можем, подбросим! Мельника, угрюмого черта, давно по общественным нарядам не гоняли. У него жеребец такой, что дубовую рощу накладывай.

Кто-то подвинул учительнице табурет, обмахнув его шапкой. От такого внимания у Олимпиады Павловны даже занялись румянцем щеки. Она села, подобрав с пола концы шали.

– Дровишки еще есть. Хотя спасибо, что напомнил: распилить бы надо да поколоть.

– Вот-вот! – подхватывает Самсон. – Вот и направим тебе Яшку Силаева и кого-нибудь из этих трех святителей – братьев Каплиных. Они, кобели, здоровые! Дай-ка им самые сучкастые бревна.

– Я, главное-то, не за этим, – говорит учительница. – Спрашивает меня на уроке Сеня Кондаков: «Из чего состоит Советская власть?» Представь, Федулыч, так и спросил: «Из чего состоит». Я, конечно, объяснила, что могла. Да много ли сумела – поотстала…

– Догоняй, Павловна, а то далеко уйдем!

– Стараюсь, сосед. Только – перед смертью не набегаешься.

– Ну, а чего на словах не сумеешь, пусть ребятишки на практике проходят, – добавляет Самсон.

– Затем и пришла! – обрадовалась учительница. – Знаешь ли, какая у меня мысль? Соберу я после уроков старшеньких и – к тебе, в Совет. Пусть посидят, посмотрят. А ты им объясни, чего не поймут.

– Дело, замечательное дело! – отозвался от своей двери пастух, да так громко, что Олимпиада Павловна повернулась на табурете, прищурила подслеповатые глаза, всматриваясь в незнакомого человека.

Дерябин выщипнул из бороды волос, но на зуб при учительнице не положил, просто поднес к глазам, словно желая проверить, тот ли подвернулся, потом бросил на пол. Все же Олимпиада Павловна поморщилась, вздрогнула:

– Ох, Федулыч, смолоду я тебя просила: брось ты эту дурную привычку. Ведь со стороны поглядеть – мороз по коже дерет.

– Мороз, мороз, – недовольно ворчит Самсон. – Нас по коже драли, мы помалкивали. – Вдруг кричит на пастуха: – И ты хорош! Дело, замечательное дело! – передразнивает он. – Тут, в Совете, ребятишки таких слов наслушаются, что потом Олимпиаде Павловне придется культурному языку их переучивать. Народ ко мне всякий ходит, бывают и невоздержанные. Да и накипело у каждого.

– Ну, сам сходи в школу, – предлагает пастух. – Побеседуй с ребятами, если ты воздержанный.

– А я тебя хотел просить.

– Нет, нет, это дело председателя, – решительно возражает пастух и скрывается в своей комнатушке.

– Писарь, эй, писарь! – кличет Дерябин так, что Петр Иванович дергается от неожиданности. – Ишь какой нервный стал. Видишь, хлопот у меня прибавилось, всего не упомнишь. Черкни-ка мне на память: завтра быть в школе… Во сколько быть, Павловна?

– К началу урока третьей группы.

– Так и пиши… Впрочем, дай-ка мне лист бумаги, я сам. А то такого накарябаешь, что, пока разберу, и уроки кончатся.

Учительница все взглядывает на комнатушку Гасилина.

– Кто это такой громогласный?

– Заместитель мой, – объясняет Дерябин. – Стадо наше пас. Не знаешь ты его, – из пришлых.

– Пастух?.. – соображает старушка. – Как же не знать. Знаю. – И, встряхнув шалью, она решительно направляется в каморку Семена.

Пастух поднимает на нее усталые глаза:

– Договорились?

– Да, да. Я познакомиться пришла, – говорит Олимпиада Павловна, протягивая руку. – Поздравляю! Я так рада за вас.

– За радость спасибо, а поздравлять еще рано. Только начали…

– Ведь Анюта у меня кончала, первой по русскому шла, – плохо слушая, продолжает учительница. – Вы хорошую подругу себе выбрали, золотое у нее сердечко…

– Ну, выбрал, положим, не я, а общее собрание, – все еще ничего не понимая, простодушно отвечает Семен.

– Зачем вы со мною так шутите? – обижается старушка. – Невест не на собраниях выбирают, а на волжском берегу, весенним вечерком… – Она тихонько смеется и часто подслеповато мигает.

– Невест?.. – Пастух смотрит на нее испуганно, пораженно, словно услышал что-то страшное для себя.

– Ну, жен, – простите за обмолвку… На свадьбу не позвали, бог с вами, а как наследничек появится, тут уж не отвертитесь. Пироги с вас, обязательно пироги!

Пастух медленно встает, отходит в угол, глухо говорит оттуда:

– Раззвонили… Кто мог это сказать вам? Кто?

– Ох, господи! Горячий какой… Ну, извините, если так запросто начала… Анюта сама и сказала. И никакого тут звона нет, не беспокойтесь.

Пастух долго молчит, очень долго. Теперь уж начинает беспокоиться учительница: в замешательстве перебирает кисти шали, достает из муфточки носовой платок. Если бы она лучше видела и могла рассмотреть лицо Гасилина, ей стало бы совсем не по себе.

– Так, – несколько раз повторяет Семен, – так. – Он выходит из угла, берет учительницу за руку. – Простите меня, прошу, за грубый мой разговор. Это не от зла. Если Анюта сама сказала, тогда что же… ей виднее… какая тут может быть тайна… Только, как мать родную, прошу вас, никому больше не говорите об этом… Подождите, подождите, – торопливо останавливает он, – сейчас все объясню… – Он трет лоб, что-то соображая. – Да, да… вот так… Видите, какое тут дело… Об этом у нас знают только самые близкие люди. Мы пока не говорим. Понимаете, все собираемся расписаться, да никак не успеем. А народ-то ведь разный, по-разному могут подумать…

Учительница качает головой:

– Ах, дети, глупые дети… А так, думаете, лучше, сплетен меньше? Дело-то ведь у всех на виду, уже не спрячете.

– Да уж вот так получилось, – разводит пастух руками. – Все никак, говорю, не соберемся… Ну, вам можно довериться.

– А как же! – соглашается Олимпиада Павловна. – Ведь у Анюты – никого, кроме вас. Первая могу замолвить, если что худое скажут. Я старая учительница, мне поверят. Только бы у вас все было хорошо.

– У нас хорошо, – отвечает пастух.

– Вот и спасибо!

Оставшись один, пастух прижимается горячим лбом к морозному стеклу, двигает скулами, ерошит отросшие жесткие волосы. Он шумно вздыхает, что-то бормочет про себя. Потом выбегает из каморки, бросив на ходу Самсону:

– Я выйду проветриться, очумел от табачища.

– Подыши, – рассеянно говорит председатель и громко подзывает: – Ну, кто следующий на очередь? Подходи скорее к столу. Я ведь тоже не двужильный, чтобы до петухов здесь сидеть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю