Текст книги "Ничто. Остров и демоны"
Автор книги: Кармен Лафорет
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 30 страниц)
– Ты совсем дикая, провинциалка ты, дитя мое, – говорила Ангустиас с некоторым сочувствием. – На людях ты молчишь, смущаешься, вид у тебя такой, будто ты каждую минуту готова удрать. Иногда посмотрю я на тебя в магазине, и меня разбирает смех.
Трудно было представить себе что-либо более тягостное, чем эти прогулки по Барселоне.
За ужином Роман по моим глазам догадывался обо всем и смеялся. Его смех служил прелюдией к ядовитой перепалке с тетей Ангустиас; под конец вмешивался и Хуан. Я видела, что Хуан всегда держал сторону Романа, но тот, однако, поддержку брата не принимал и благодарен за нее не был.
Когда таксе случалось, Глорию оставляло ее обычное безразличие. Она начинала волноваться и срывалась на крик:
– Если ты после всего еще способен разговаривать с твоим братом, то не разговаривай больше со мной!
– Конечно, способен. Неужели ты думаешь, что я такая же свинья, как вы оба?
– Так, так, сынок, – говорила бабушка, глядя на него с обожанием. – Ты правильно делаешь.
– Замолчи, мама! Не заставляй проклинать и тебя! Не заставляй!
Бедняжка качала головой и, наклонясь ко мне, шептала:
– Он самый лучший, доченька, он самый хороший и самый несчастный, святой он…
– Может, ты сделаешь милость, мама, и не будешь впутываться? Может, ты не станешь забивать племяннице голову разными глупостями, которые ей совершенно ни к чему?
Он уже говорил с надрывом, тон делался резче. Тон человека, потерявшего над собою контроль.
Роман, погруженный в приготовление лакомства для попугая, крошил у себя на тарелке фрукты и заканчивал ужин, не обращая ни малейшего внимания на всех нас. Рядом со мной рыдала, кусая носовой платок, тетя Ангустиас; она воображала себя не только сильной, способной увлечь за собой толпу, но и нежной, несчастной, преследуемой. Не знаю только, какая из этих двух ролей ей нравилась больше. Глория отодвигала от стола высокий стул, на котором сидел малыш, и улыбалась мне за спиной у Хуана, крутя пальцем у виска.
Отрешенно молчавший Хуан, казалось, был готов вот-вот взорваться.
Покончив со своим занятием и похлопав бабушку по плечу, Роман первым выходил из-за стола. В дверях он останавливался, закуривал сигарету и бросал на прощание:
– Даже эта идиотка, твоя жена, уже смеется над тобой, Хуан. Берегись, Хуан…
На Глорию он, по обыкновению, даже не глядел.
Реакции долго ждать не приходилось. Удар кулаком по столу – и поток ругательств в адрес Романа, не обрывавшийся даже после того, как сухой стук входной двери возвещал, что Роман ушел.
Глория брала на руки ребенка и шла в свою комнату укладывать его. Взглянув на меня, она говорила:
– Может, зайдешь, Андрея?
Тетя Ангустиас сидела, закрыв лицо руками. Я чувствовала, что она смотрит на меня сквозь раздвинутые пальцы, смотрит взглядом тоскливым, жгучим, просящим. Но я поднималась.
– Хорошо, зайду.
В награду я получала взволнованную улыбку бабушки. А тетя убегала в свою комнату и запиралась. Она была возмущена. Я подозреваю, что она дрожала от ревнивой злобы.
Комната Глории чем-то походила на логово зверя. Это была внутренняя комната, почти всю ее занимали супружеское ложе и детская кроватка. Воздух там был совсем особый, пропитанный испарениями: пахло маленьким ребенком, пудрой и грязным бельем. Стены сплошь залеплены фотографиями, на лучшем, ярко освещенном месте висела открытка с изображением двух котят.
Глория усаживалась на край постели, держа ребенка на коленях. Ребенок был хорошенький, он засыпал, толстенькие, грязные ножки свешивались вниз.
Глория укладывала его в кроватку и, с наслаждением потягиваясь, запускала руки в свои пышные блестящие волосы. Потом томно вытягивалась на постели.
– Какого ты обо мне мнения? – часто спрашивала она.
Мне нравилось с нею разговаривать. На ее вопросы не нужно было отвечать.
– Правда, я красивая и совсем еще молодая? Правда?
Тщеславие ее было глупым и наивным, оно не раздражало; к тому же она и на самом деле была молода и могла хохотать как безумная, рассказывая разные истории про моих родных. Когда она говорила об Антонии или Ангустиас, она бывала по-настоящему остроумной.
– Скоро ты узнаешь этих людей. Они ужасны. Вот посмотришь… Все злые, кроме бабушки, хоть она, бедная, и не в себе. И Хуан – хороший, Хуан – самый хороший… Он вечно орет – ты сама слышала. Все равно – он самый хороший…
Замкнутое выражение моего лица смешило ее, и она начинала хохотать…
– И я тоже хорошая. Не веришь? – наконец говорила она. – Андрея, если бы я не была хорошей, как бы я их всех терпела?
Я смотрела, как она оживляется, с каким неизъяснимым удовольствием болтает. Воздух в комнате был спертый, Глория лежала на кровати, словно тряпичная кукла со слишком тяжелой для нее копной рыжих волос. Она рассказывала мне забавные выдумки, перемежая их с действительными событиями. Она не казалась мне умной, очарование ее шло не от ума. Моя симпатия к ней началась, должно быть, с того дня, как я увидела ее голой, позирующей Хуану.
Я никогда не входила в комнату, где работал мой дядя: у меня к нему было какое-то предубеждение. Я зашла туда как-то утром по совету бабушки, – мне нужен был карандаш, и она сказала, чтобы я попросила у Хуана.
Большая студия выглядела весьма забавно. Ее устроили в бывшем кабинете деда. Как и в других комнатах, словно по традиции, здесь в беспорядке громоздились книги, бумаги и гипсовые скульптуры, служившие моделями ученикам Хуана. Жестко написанные натюрморты пронзительных тонов работы Хуана сплошь покрывали стены. В углу стоял неизвестно для чего скелет, скрепленный проволочками: по таким студенты изучают анатомию. На большом, в мокрых пятнах ковре барахтался ребенок; сидел здесь и кот, он забрел в эту комнату в поисках солнца, падавшего золотыми бликами сквозь балконные стекла. Кот с полным безразличием терпел приставания ребенка, хвост у него совсем обвис, похоже, он был при последнем издыхании. И среди всего этого на покрытом занавеской табурете в неудобной позе сидела голая Глория.
Хуан писал прилежно и бесталанно. Он тщательно клал мазок к мазку, пытаясь воспроизвести ее тонкое, гибкое тело. Но все его усилия были тщетны. На холсте появлялась картонная кукла с тем глупым лицом, какое бывало у Глории, когда она слушала мои разговоры с Романом. Теперь на Глории не было ее драного платья, и среди уродства окружавших ее вещей она казалась неправдоподобно красивой и белой, каким-то божьим чудом. Сладостный и в то же время опасный дух трепетал в прекрасных формах ее ног, ее рук, ее маленьких грудей. Горячая, блистающая кожа словно источала ту самую духовность и интеллект, которые никогда не светились в ее глазах. Тот самый духовный жар, который так привлекает нас в незаурядных людях и произведениях высокого искусства.
Зайдя всего на несколько секунд, я, очарованная, осталась там. Хуан как будто был доволен моим посещением и торопливо рассказывал о своих планах. Я его не слушала.
В тот вечер, почти безотчетно, я завела с Глорией разговор и впервые вошла в ее комнату. Лениво, с удовольствием, как слушают шум дождя, слушала я ее бессодержательную болтовню.
Я начинала привыкать к ней, к ее быстрым, не требующим ответа вопросам, к ее прихотливому и ограниченному уму.
– Да, да… Я хорошая… Не смейся.
Мы молчали. Она придвигалась ко мне и спрашивала:
– А Роман? Какого ты мнения о Романе?
Потом, погрозив мне пальцем:
– Уж я знаю, что он тебе симпатичен. Разве не правда?
Я пожимала плечами. Через минуту она говорила:
– Он тебе симпатичней, чем Хуан? Разве не правда?
Как-то раз, совсем неожиданно, она расплакалась. Плакала Глория необычно, отрывисто и быстро, словно сама хотела скорее перестать.
– Роман – скверный, злой человек, – сказала она. – Ты его еще узнаешь. Я от него много натерпелась, Андрея. – Она вытерла слезы. – Я тебе сразу не расскажу всего, что он мне сделал худого, слишком долго рассказывать. Узнаешь понемногу. Сейчас ты им очарована и ни за что не поверишь.
Я и вправду не считала себя очарованной Романом; пожалуй, он был мне даже чем-то неприятен: часто я холодно его изучала. Но в те редкие вечера, когда после очередного скандала за ужином он становился приветливым и приглашал меня: «Пойдешь, малышка?» – я бывала довольна. Роман в квартире не ночевал. Он привел в порядок комнату на чердаке, устроив себе там весьма комфортабельный приют. Из старинных изразцов он соорудил камин, сделал низкие черные книжные полки. В комнате стояла тахта и под маленьким, забранным решеткой окном, изящный стол, заваленный бумагами и заставленный чернильницами всех времен и самых разнообразных форм, из которых торчали гусиные перья. Примитивный телефон служил для переговоров с Антонией. Так объяснил мне Роман. Еще там стояли маленькие часы, все в завитках, с каким-то особенно мелодичным звоном. В комнате было трое старинных часов, ритмично отсчитывающих время. На книжных полках красовались старинные монеты, некоторые очень любопытные, светильники конца Римской империи и старинный пистолет с перламутровой рукоятью.
В книжных полках были устроены потайные выдвижные ящики, и в них хранились всякие интересные вещицы, которые Роман понемногу мне показывал. Несмотря на множество безделушек, все здесь содержалось в чистоте и относительном порядке.
– Здесь вещам хорошо. По крайней мере, я стараюсь, чтобы им было хорошо… Я люблю вещи. – Он улыбнулся. – Не думай, что я претендую на оригинальность, но это правда. Внизу не умеют с ними обращаться. Кажется, что воздух там полон криков… Это кричат, задыхаясь, вещи, им тоскливо, их давит бремя невзгод. Впрочем, не сочиняй романов. Наши споры и наши крики беспричинны и ни к чему не ведут. Что ты уже про нас напридумывала?
– Не знаю.
– Знаю, ты выдумываешь про нас разные истории.
– Нет, не выдумываю.
Разговаривая, Роман включал кофеварку и извлекал откуда-то дивные чашечки, рюмки и ликер; потом – сигареты.
– Я знаю, ты любишь курить.
– Нет, совсем не люблю.
– Мне – то ты зачем врешь?
Роман со мной всегда держался с доброжелательным любопытством.
– Мне отлично известно все, что написала Ангустиас твоя двоюродная сестра. Больше того: из чистого любопытства и, конечно, без разрешения я прочитал письмо.
– И все же я не люблю курить. Там, дома, я это делала, чтобы досадить Исабели. Больше ни для чего. Только ради скандала, чтобы меня отпустили в Барселону, раз уж не могут со мной справиться.
Я краснела и смущалась, и Роман верил мне лишь наполовину, а ведь я ему говорила истинную правду. В конце концов я брала сигарету, потому что сигареты у него всегда были изумительные, их аромат мне действительно нравился. Вероятно, именно тогда мне и понравилось курить. Роман улыбался.
Я понимала, что он считал меня существом незаурядным, он считал, что я куда более образованна, возможно, более умна, уже теперь лицемерна, обуреваема странными, безудержными желаниями. Мне не хотелось его разочаровывать, ведь я-то хоть и смутно, но понимала, что я куля проще, чем он себе представлял, даже нелепа со всеми моими мечтами и грузом сентиментальности, который пыталась скрыть от этих людей.
Роман был худощав и необычайно ловок. Разговаривал он со мною, сидя на корточках возле стоявшей на полу кофеварки, и казалось, под его смуглой кожей скрыты пружины, так он был весь напряжен. Потом он бросался на тахту и курил; мышцы его расслаблялись, лицо принимало безразличное выражение, будто время для него не имело никакой цены и будто на тахту он улегся, чтобы так вот с сигаретой в руке и встретить смерть.
Иногда я смотрела на изящные руки Романа, такие же смуглые, как и лицо, тонкие, нервные. Руки его мне очень нравились.
И тем не менее, сидя за его письменным столом на единственном стуле, стоявшем в комнате, я была очень далека от Романа. То ощущение, которое у меня появилось во время нашего первого разговора, – будто меня всю окутывает его обаяние, – уже никогда не возвращалось.
Он готовил чудесный кофе, и комната наполнялась ароматным паром. Мне все нравилось в этой комнате – тихой заводи того бурного моря, что бушевало внизу, в нашей квартире.
– Там – тонущий корабль. А мы – бедные крысы, которые видят воду и не знают, что им делать… Раньше всех, покинув нас, спаслась твоя мать. Две твои тетки вышли замуж за первых встречных, лишь бы убежать отсюда. Остались на свое несчастье только твоя тетя Ангустиас и мы с Хуаном. Оба мы порядочные мерзавцы. А теперь явилась ты, бедная, сбитая с толку мышка, правда, не такая несчастная, как это кажется.
– А не заняться ли нам сегодня музыкой?
Роман открывал шкаф, в который упирались книжные полки, и вытаскивал оттуда скрипку. В глубине шкафа лежало несколько свернутых холстов.
– Ты и живописью занимаешься?
– Чем я только не занимался! Разве ты не знаешь, что я начал изучать медицину – и бросил, хотел стать инженером – и не смог поступить. Взялся я и за живопись… Так, для себя… И получалось это у меня, поверь, гораздо лучше, чем у Хуана.
Я и не сомневалась. Мне казалось, что в душе Романа скрыты неистощимые возможности. В ту минуту, когда он, стоя у камина, касался смычком струн, я вся преображалась. Исчезала моя замкнутость и все растущая враждебность к людям. Моя душа раскрывалась, как и мои сомкнутые ладони, и принимала звук, как принимает дождь иссохшая земля. Я считала Романа прекрасным, редким музыкантом. Нитью вилась в этой музыке радость, такой тонкой нитью, что нельзя было отделить ее от печали. Безымянная музыка. Музыка Романа. Музыка, которую мне больше никогда не пришлось слышать.
За окошечком темнело ночное небо. Свет лампы делал Романа выше, монументальнее, казалось, он дышит одним – музыкой. И на меня волнами накатывали сперва наивные воспоминания, мечты, споры, мое собственное зыбкое существование, потом бурные радости, печали, отчаяние, бесплодная судорога жизни и провал в ничто. Моя смерть, мое безысходное отчаяние – все оборачивалось красотой и щемящей беспросветной гармонией.
И внезапно – безмерность тишины, и потом – голос Романа:
– А ведь тебя можно гипнотизировать. Что тебе говорит музыка?
Мгновенно сжимались руки, мгновенно сжималась душа.
– Ничего не говорит. Не знаю… Просто нравится…
– Неправда. Скажи, что она тебе говорит? Вот в конце, что она тебе говорит в конце?
– Ничего.
Мгновение он глядел на меня, обманутый в своих ожиданиях. Потом, пряча скрипку:
– Неправда.
Он светил мне сверху электрическим фонариком, потому что зажечь свет на лестнице можно было только снизу, от привратницы, а до нашей квартиры надо было спускаться три этажа.
В первый раз мне показалось, будто передо мной в темноте кто-то идет. Я решила, что это мои детские страхи, и ничего не сказала.
На следующий раз ощущение было более явственно. Вдруг Роман оставил меня в темноте и направил свет фонарика на ту часть лестницы, где что-то шевелилось. И я отчетливо, хоть и мельком, увидела Глорию, которая бежала по лестнице вниз, к парадному.
IV
Сколько бессмысленно прожитых дней! Все бессмысленно прожитые дни, сколько их накопилось со времени моего приезда, давили на меня, когда я тащилась домой из университета. Они давили на меня, будто на голову мне положили тяжелый серый камень.
Погода стояла дождливая, утро пахло тучами и мокрыми шинами… Увядшие, пожелтевшие листья медленным дождем падали с деревьев. Осеннее утро в городе. Как я годами мечтала, чтобы был город и осень, красивая, прильнувшая к плоским крышам домов, запутавшаяся в трамвайных проводах. И все же меня охватывала тоска. Мне хотелось прислониться к стене, уткнуться головой в руки, закрыть глаза и ничего не видеть.
Сколько бесполезно прожитых дней! Дней, когда я только и делала, что слушала разные истории. Слишком их было много – невнятных историй без конца и без начала, едва только начатых и уже разбухших, как старая древесина в непогоду. Историй, которые казались мне слишком темными. Их запах, а это был все тот же запах гнили, что царил в доме, вызывал у меня тошноту. И тем не менее тогда только он и привлекал меня. Мои собственные дела отошли мало-помалу на задний план, чувства мои воспринимали лишь жизнь, клокотавшую в квартире на улице Арибау. Я совсем уже не думала о своей внешности, позабыла о своих мечтах…
Уже не имели значения ни запахи месяцев, ни мечты о будущем, зато безмерно разрастался смысл каждого жеста Глории, каждого неясного слова, каждой недомолвки Романа. Наверное, из-за этого я в конце концов и затосковала.
Едва я вошла в дом, как начался дождь, и привратница поспешила крикнуть мне, чтобы я хорошенько вытерла ноги о коврик.
Весь день прошел как во сне. Поев, я робко уселась возле бабушкиной жаровни, на ногах у меня были огромные войлочные туфли. Я слушала шум дождя. Нити воды тянулись по стеклу и смывали пыль с балконной двери. Сперва они покрыли стекло липкой грязью, потом капли стали свободно скатываться по блестящей серой поверхности.
Мне ничего не хотелось делать, не хотелось даже шевелиться. Теперь, может быть, впервые в жизни, я бы дорого дала за такую сигарету, какие были у Романа. Пришла составить мне компанию бабушка. Я смотрела, как она неловкими трясущимися руками пыталась шить платьице для малыша. Через минуту пришла и Глория и, закинув руки за голову, принялась болтать. Бабушка тоже говорила, как всегда, об одном и том же: о событиях недавних – о минувшей войне – и о совсем давнишних, когда ее дети были маленькими. Голова у меня побаливала, и мне казалось, что голоса сливаются и под аккомпанемент дождя поют какую-то старинную мелодию, усыпляя меня.
Бабушка. Не было братьев, которые любили бы друг друга сильнее. Ты слушаешь меня, Андрея? Не было других таких братьев, как Роман и Хуанито… У меня ведь было шестеро детей. Четверо других жили каждый сам по себе. Девочки ссорились между собой, а эти, младшие, ну словно два ангелочка… Хуан блондин, а Роман такой смуглый… Я их всегда одевала одинаково. По воскресеньям они ходили к мессе со мной и твоим дедушкой… Если в школе кто-нибудь нападал на одного, второй был тут как тут и защищал брата. Роман был похитрее… Но как они любили друг друга! Для матери все дети должны быть одинаковы, но эти двое мне дороже всех… Они ведь младшие… Незадачливые они… Особенно Хуан.
Глория. Знаешь, Хуан ведь хотел стать военным. В академию его не приняли, и он уехал в Африку, в иностранный легион, и пробыл там много лет.
Бабушка. Он привез оттуда много картин… Твой дедушка рассердился, когда он сказал, что хочет заняться живописью, но я вступилась за него, и Роман тоже, потому что тогда, доченька, Роман был добрым… Я всегда защищала своих детей, утаивала их проделки и даже злые проказы покрывала. Твой дедушка сердился на меня, но я не могла выдержать, чтобы моих детей бранили. Я думала так: «Лучше всего мухи ловятся на ложку меда…» Я знала, что они возвращаются с вечеринок поздно ночью, что они совсем не учатся… Я ждала их и дрожала от страха, как бы твой дедушка не узнал… Они мне рассказывали о своих проделках, и я ничуть всему этому, доченька, не удивлялась. Я верила, что мало-помалу они поймут, что хорошо, что плохо, сердце им подскажет.
Глория. Вот Роман вас и не любит, мама. Он говорит, что своим потворством вы всех их сделали несчастными.
Бабушка. Роман?.. Хе-хе. Он, конечно, меня любит, уж я-то знаю, что он меня любит… Только он злопамятнее Хуана. И еще, Глория, он меня ревнует к тебе. Говорит, что я больше люблю тебя.
Глория. Роман это говорит?
Бабушка. Да, говорит. Вот недавно, ночью, искала я ножницы… Было уже очень поздно, и все спали. Открывается дверь, и входит Роман. Пришел поцеловать меня. Я ему сказала: «Несправедливо ты поступаешь с женой твоего брата; это грех, и бог тебе его не простит». Вот тогда это и было… Я ему сказала: «Она несчастна по твоей вине, и твой брат страдает тоже из-за тебя. Разве могу я любить тебя, как прежде?»
Глория. Роман меня раньше очень любил. Он был в меня влюблен, только это страшная тайна, Андрея.
Бабушка. Девочка, девочка, ну как Роман мог влюбиться в замужнюю? Он любил тебя как сестру, вот и все…
Глория. Он и привез меня в этот дом… Теперь-то он со мной не разговаривает, а тогда, в самый разгар войны, привез меня. Когда ты вошла сюда в первый раз, ты ведь испугалась, верно, Андрея? А ведь мне было куда хуже… Никто меня не любил…
Бабушка. Нет, я тебя любила, мы все тебя любили. Зачем так говорить? Зачем быть несправедливой?
Глория. Здесь было голодно, грязь была такая, как и теперь, и еще здесь прятался мужчина, которого искали, хотели убить, начальник Ангустиас, дон Херонимо. Тебе не рассказывали про него? Ангустиас уступила ему свою кровать, сама спала там, где теперь спишь ты, а мне положили матрас в бабушкиной комнате. Все косились на меня. Дон Херонимо не хотел со мной разговаривать, потому что, по его словам, выходило, будто я любовница Хуана, и мое присутствие в доме было для него невыносимо…
Бабушка. Дон Херонимо был странный человек. Представляешь себе, он хотел убить кота… И гляди-ка, все оттого, что бедное животное состарилось и пачкает по углам. Он говорил, что не может этого выносить. Но я, конечно, вступилась за кота, потому что я всегда вступаюсь, если кого-нибудь все преследуют и обижают…
Глория. Я была как этот кот, и мама меня пригрела. Один раз я подралась со служанкой, с Антонией. Она и сейчас еще у нас…
Бабушка. Непонятно, как можно подраться со служанкой… Когда я была молодой, этого бы никто не понял… Когда я была молодой, у нас был большой сад, он выходил к морю… Твой дедушка как-то раз поцеловал меня… Долго я не могла его простить. Я…
Глория. Я всего так боялась… Роман мне говорил: «Не бойся». Но сам тоже изменился.
Бабушка. Он изменился за те месяцы, что просидел в тюрьме, там его мучили. Когда он вернулся, мы едва его узнали. Но Хуану пришлось похуже. Вот потому он мне и ближе. Ему я больше нужна. И этой девочке тоже. Что бы о тебе говорили, Глория, если бы не я?
Глория. Роман еще раньше изменился. В ту самую минуту, как мы въехали в Барселону на его служебной машине. Ведь при республиканцах Роман занимал важную должность. Но он был шпион, низкий и подлый человек. Он продавал тех, кто ему верил. Что ни говори, а шпионажем занимаются только трусы…
Бабушка. Трусы? В моем доме, девочку, нет трусов… Роман хороший и храбрый, он рисковал ради меня. Это я не хотела, чтобы он оставался с теми людьми. Когда он был маленький…
Глория. Я тебе сейчас расскажу одну историю, мою историю, Андрея, и ты убедишься, что это настоящий роман… Ты уже знаешь, что я была эвакуирована в деревню в Таррагоне… Тогда, в войну, мы совсем почти не жили дома. Люди хватали матрасы, всякий скарб и бежали. Многие плакали. А мне все было так интересно… Познакомились мы с Хуаном в январе или в феврале, ты уже про это знаешь. Хуан сразу же влюбился в меня, и мы в два дня поженились. Я повсюду за ним ездила… Чудесная была жизнь, Андрея. Хуан был совершенно счастлив со мною, клянусь тебе, и тогда он был красивый, не то что теперь, сумасшедший какой-то… Тогда многие девчонки повсюду ездили за своими мужьями и женихами. У нас была веселая компания… Я не боялась ни бомбежек, ни стрельбы… Но мы и не лезли туда, где было особенно опасно. Толком не знаю, какую Хуан занимал должность, только тоже важную. Я тебе говорю – я была счастлива. Наступила весна, а мы проезжали по восхитительным местам. Как-то раз Хуан говорит: «Я сейчас познакомлю тебя с моим братом». Само собой, Андрея, Роман поначалу показался мне симпатичным… Ты ведь считаешь его красивее Хуана? Он пробыл вместе с нами некоторое время в деревне. В деревне на берегу моря. Все ночи напролет Хуан и Роман разговаривали, запершись в комнате, смежной с той, где я спала. Мне хотелось узнать, о чем они говорят. Разве с тобой такого не бывало? К тому же между комнатами была дверь. Я думала, что они говорят обо мне. Уверена была, что они говорят обо мне. Как-то раз я подошла послушать. Посмотрела в замочную скважину. Они сидели, склонившись над каким-то планом. Говорил Роман: «Я еще должен вернуться в Барселону. Но ты можешь перейти. Ничего нет проще…» Понемногу я начала понимать, что Роман убеждал Хуана перейти к националистам… Представь себе, Андрея, как раз в эти дни я почувствовала, что беременна. Я сказала Хуану. Он задумался. Понимаешь, с каким интересом в ту ночь я слушала у дверей! Я стояла в рубашке, босая… И сейчас еще я чувствую эту смертельную тоску. Говорил Хуан. «Решено. Теперь меня уже ничто не останавливает». Я не могла этому поверить. Если бы я этому поверила, я в ту же минуту возненавидела бы Хуана.
Бабушка. Хуан правильно сделал. А тебя-то ведь он прислал сюда, ко мне…
Глория. В ту ночь они совсем не говорили обо мне. Совсем. Когда Хуан пришел спать, я плакала в постели. Я сказала ему, что видела плохой сон: наверно, он бросит меня одну с ребенком. Он приласкал меня, потом уснул, но так ничего и не сказал. Я глядела, как он спит, и не могла уснуть, так мне хотелось узнать, что ему снится.
Бабушка. Чудесно смотреть на спящих, которых мы любим. Каждый ребенок спит по-своему…
Глория. На следующий день Хуан при мне попросил Романа, чтобы тот, когда поедет в Барселону, отвез меня в этот дом. Роман удивился и сказал: «Не знаю, смогу ли», – и очень сердито поглядел на Хуана. Ночью они много спорили. Хуан говорил: «Хоть это я должен для нее сделать. Насколько мне известно, родных у нее нет». Тогда Роман сказал: «А Пакита?» Я до тех пор никогда не слыхала этого имени и сразу навострила уши. Но Хуан снова сказал: «Отвези ее домой». И в ту ночь они больше об этом не разговаривали. Однако было еще кое-что интересное: Хуан дал Роману много денег и разные вещи, но тот потом отказался их ему вернуть. Вы, мама, лучше меня про это знаете.
Бабушка. Нельзя, доченька подслушивать у замочных скважин. Моя мать этого не позволяла, но ты ведь сирота… что поделаешь…
Глория. Сильно шумело море, и я не все расслышала. Так и не узнала ничего про Пакиту, да и вообще ничего интересного я больше не узнала. На следующий день я распрощалась с Хуаном и очень расстроилась, но меня утешала мысль, что я еду к нему домой. Роман вел машину, а я сидела с ним рядом. Он стал шутить… Роман бывает очень симпатичным, когда захочет, но он плохой человек. Мы часто останавливались. В одной деревне пробыли четыре дня. Жили в замке… Чудесный был замок. Внутри его переделали, и там были все современные удобства. Но некоторые залы разграбили. В нижнем этаже размещались солдаты. Мы жили в комнатах верхнего этажа вместе с офицерами… Тогда Роман вел себя со мной иначе. Очень мило. Он настроил рояль и играл мне разные вещи, вот как теперь играет для тебя. И еще он просил, чтобы я разрешила ему написать меня голой, как теперь меня пишет Хуан… Потому что у меня очень красивое тело.
Бабушка. Что ты, девочка, говоришь! Чего только не выдумает эта плутовка… Не слушай ее…
Глория. Но это же правда! Только я не захотела, мама, и вы прекрасно знаете, что, хоть Роман и говорил обо мне всякие гадости, я была девушка скромная…
Бабушка. Конечно, доченька, конечно… Твой муж плохо делает, что так тебя рисует. Если бы у бедного Хуана были деньги на натурщиц, он бы этого не делал… Я знаю, дочка, что ты идешь на эту жертву ради него. За это ведь я тебя так и люблю…
Глория. В парке вокруг замка росли лиловые ирисы. Роман хотел нарисовать меня с лиловыми ирисами в волосах… Как тебе это нравится?
Бабушка. Лиловые ирисы… Какие они красивые! Давно уже не приносила я цветов пресвятой деве.
Глория. Потом мы приехали в этот дом. Представляешь себе, какой несчастной я себя почувствовала! Мне казалось, что я попала к каким-то полоумным. Дон Херонимо и Ангустиас говорили, что мой брак недействителен и что, когда приедет Хуан, он на мне не женится, что я простая, неученая… Как-то раз приехала жена Херонимо – она иногда приезжала, тайком, повидать мужа и привезти ему разную еду. Когда она узнала, что в доме поселилась девка – так она выражалась, – с ней случился припадок. Мама спрыснула ей лицо водой… Я хотела уехать отсюда и попросила Романа вернуть мне деньги, которые ему дал Хуан. Деньги были настоящие, серебряные, еще довоенные. Роман рассвирепел, когда узнал, что я слушала его разговоры с Хуаном там, в деревне. Он обошелся со мной хуже, чем с собакой. Хуже, чем с бешеной собакой…
Бабушка. Что же ты теперь-то плачешь, глупышка? Роман, наверно, немного рассердился. Все мужчины такие. Чуть что – и готово. А под дверями подслушивать гадко, я тебе это всегда говорила. Однажды…
Глория. Как раз в это время пришли за Романом и потащили его в тюрьму, они хотели, чтобы он им все рассказал, потому и не расстреляли сразу. Антония, служанка, – она в него влюблена, – превратилась в дикого зверя. Она показала в его пользу. Про меня стала говорить, что я тварь, потаскуха, сказала, что, когда вернется Хуан, он меня выбросит в окно. Что это я донесла на Романа. И еще сказала, что вспорет мне ножом живот. Вот тогда я ее и побила…
Бабушка. Эта женщина – дикий зверь. Но благодаря ей Романа не расстреляли. Из-за этого мы ее и терпим… Она никогда не спит. Бывает, что я ночью ищу свою корзинку с рукодельем или ножницы, они вечно теряются, и тотчас появляется она в дверях своей комнаты и кричит: «Почему вы не в постели, сеньора? Зачем это вы встали?» Как-то раз она меня так напугала, что я упала…
Глория. Я голодала. Мама, бедняжка, оставляла мне часть своей еды. У Ангустиас и дона Херонимо было много еды, но они все съедали сами. Я кружила возле их комнаты. Иногда они немного давали служанке, боялись ее…
Бабушка. Дон Херонимо был трус. Я трусов не люблю, нет, не люблю… Чего уж хуже? Когда какой-то милисьяно пришел к нам обыскивать дом, я ему спокойно показала всех моих святых. «Неужели вы верите в эти выдумки о боге?» – сказал он. «Конечно, верю. А вы разве нет?» – ответила я. «Не верю и другим верить не разрешаю». – «Тогда меня скорее можно считать сторонницей республики, чем вас, потому, что меня не касается, о чем думают другие люди; я за свободу совести».
Он почесал в затылке и сказал, что я права. На другой день этот милисьяно принес мне в подарок четки, из реквизированных. А в тот же самый день – слышишь? – у верхних соседей выбросили из окна Святого Антония, а у них он один только и был, висел над кроватью…
Глория. Не хочу рассказывать, что я вынесла за эти месяцы. А хуже всего стало к концу. Ребенок родился, когда в город вошли националисты. Ангустиас отвела меня в больницу и оставила там… В ту ночь был жуткий обстрел, сиделки бросили меня одну. Да еще у меня началось заражение крови. Больше месяца держалась высокая температура. Я никого не узнавала. Не знаю, как только ребенок выжил. Война кончилась, а я все еще болела и по целым дням лежала в забытьи, даже повернуться или подумать о чем-нибудь не было у меня сил. И вот однажды утром открылась дверь и вошел Хуан. Я его не сразу узнала. Он мне показался очень высоким, и лицо у него было измученное. Он сел на кровать, обнял меня. Я положила голову ему на плечо и заплакала. Тогда он мне говорит: «Прости меня, прости меня», – так тихонечко говорит. Я стала гладить его по лицу, мне все не верилось, что это он. Так мы с ним долго сидели.