355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карлос Фуэнтес » Избранное » Текст книги (страница 5)
Избранное
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 10:28

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Карлос Фуэнтес



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 34 страниц)

На второй этаж ему не хотелось подниматься («Сегодня я, не хочу отдыхать. Но спать-то хочется. Не хочу их видеть. Вот и все. Мне не хочется. Лучше посмотрю, что там в сундуке»), и он толкнул скрипучую дверь каретного сарая. Тут он ощутил руку, зажавшую ему рот, и колено, упершееся ему в спину, и запах пота.

– Ни звука, малыш…

Странный запах пота ударил ему в нос.

То не был запах грязи или запах труда. То был пот от иного усилия. Запахи утра – фрукты, свечи, лошади, цветы, кожа, вымытые волосы – отделялись в памяти Хайме от этого нового запаха, запаха мужчины, зажимавшего ему рот и упиравшегося в него коленом. Коленом, которое подталкивало его в глубь сарая, туда, где стояли манекены и сундуки, за черную карету.

Мужчина отпустил его и в тот же миг выхватил черный, железный стержень.– Понятно?…– произнес он очень тихо.

Волнение помешало прижатому в углу Хайме разглядеть угрожавшего ему человека. За вытянутым вперед кулаком с черным стержнем смутно темнела расплывчатая, но мощная фигура. Наконец он сумел это осмыслить: вор. И точнее: сбежавший преступник. Потом увидел его – сперва, что он высок, затем его сильный торс, затем черные волосы, прядями падавшие на лоб, но, когда дошел до глаз, понял – он ни то и ни другое.

Они смотрели друг на друга.

Хайме задыхался и тер себе нос тыльной стороной руки. Силач не шевелился: только глаза бегали из стороны в сторону, но не с тревогой, а с властной уверенностью. Бородавка на губе тоже двигалась, будто сама по себе. Ботинки у него были с тупыми носами, грубые, покрытые пылью и царапинами. На синей сорочке – пятна от высохшего обильного пота. Брюки кофейного цвета были подвернуты. Торс был мощный, но поддерживали его ноги тонкие, как электрический шнур.

– Слушай. Я хочу жрать и пить. Сейчас ты пойдешь в дом и что-нибудь мне принесешь. Понял? Не вздумай кому-нибудь сказать, что я здесь… Да чего у тебя такая испуганная рожа? Я не бандит. Знаешь, что делают с предателями? Иди.

Голос мужчины, то спокойный, то угрожающий, и привлекал и отталкивал мальчика.

– Делай что сказано. Хайме в углу не двигался.

– Я сейчас свалюсь, парень, ужасно хочу спать и есть. Хайме подошел к мужчине, протянул ему руку и побежал

на кухню. Когда Хайме вернулся с едой, завернутой в салфетку, и разложил ее на сундуке, мужчина заулыбался. Куски окорока и сыра, плитка айвовой пастилы, цыплячьи крылышки.

– А вот кувшин, сеньор.

– Зови меня Эсекиель.

– Хорошо, сеньор Эсекиель.

Мужчина перестал глодать крылышки и разразился смехом.

– Просто – Эсекиель. Сколько тебе лет?

– Тринадцать… четырнадцатый пошел.

– Работаешь?

– Нет. Я здесь живу. Я хожу в школу.

Оба сидели на сундуке с воспоминаниями о прошлом, где дремали вуаль бабушки Гильермины и газеты минувшего века. Эсекиель ожесточенно жевал, пачкая жиром свои висячие неровные усы. Он то и дело хлопал Хайме по колену. Ему было трудно сдержать радость, как и силу своего темного торса и подвижность живого взгляда; черные глаза все время перебегали с двери на мальчика, на круглое оконце, на стоящую на приколе карету. («Кое-что эта борьба дает – научаешься сразу отличать, где доносчик, где друг. Ну что там в душе у этого парнишки? Хорошенький мальчик – и все, сказал я себе, когда его увидел. Слуга в богатом доме, подумал я, когда он принес еду. Но он мне помог. Ладно. Просто он очень одинокий мальчик».)

– Как тебя звать?

– Хайме.

– Что ж, Хайме, это хорошо. Угощаю тебя пастилой. Да ну же, что ты все молчишь? Черт возьми, из тебя слова надо клещами тянуть.

– Спасибо, сеньор… Эсекиель.

– Разве мы не договорились?

– Эсекиель.

– Скажи, что ты подумал, когда меня увидел? Это, наверно, грабитель, так? Наверно, его хотят арестовать за какое-то-преступление.

– Да.

– У тебя много друзей?

– Нет, этот, как его…

– Все понятно! Слушай, налей-ка и себе воды. Ты не знаешь, что значит глотнуть свежей водицы после трех дней дороги по этой иссохшей земле, то пехтурой, то в машинах. Ты никогда не слыхал об Эсекиеле Суно?

– Нет. Это, наверно, ты?

– Конечно. Я самый. («Может, он не поймет, а может, и поймет. Надо было мне помолчать. Но я так давно не раскрывал рта. Иной раз мне даже мерещилось бог весть что. Ничего нет хуже этих пустынных гор. Как будто ты совсем близко к солнцу. И вдобавок обидно – ведь это не настоящая пустыня, это высохшая земля, где не стало воды, потому что некому руку приложить. Когда я выскочил из грузовика, земля и там была сухая».) Ты не знаешь, как чудесно было, когда я ночью приехал сюда, в Гуанахуато, и прошелся по плотине.

– Что вы сказали?

– Ничего. Я хочу спать. Сам не знаю, что говорю. Сейчас лягу. Сюда никто не зайдет?

– Нет. Но если хочешь, я тут останусь.

– Тебя не будут искать?

– Дядя, мой дядя, сеньор Балькарсель… уехал в Мехико. Меня не будут искать до полдника.

– Чудесно… Слушай, потом я тебе расскажу одну историю… а пока… («…ему не надо знать, каково это, когда тебя избивают… не надо знать бранных слов, которые тебе говорят… не надо знать, что значит держаться, не уступать и бояться, что уступишь из страха… не надо знать, как, наконец, кажется, что легче всего держаться и трудней всего раскрыть рот… не надо…»)

Эсекиель уснул, расставив ноги и опустив голову на сундук. Ему снились шеренги солдат. Это был часто возвращавшийся «он, но Эсекиель, проснувшись, никогда его не вспоминал. Теперь, когда он проснулся, Хайме сидел рядом на полу, подперев голову руками. Мальчик смотрел на картонную коробку с бабочками, насаженными на булавки: детское, давно позабытое увлечение доньи Асунсьон.

(«…как верный песик. Малыш-телохранитель».)

– Выспался, Эсекиель?

– Да, вполне. Спасибо, что остался.

Гаснущий свет из оконца ласкал маслянистые веки Эсекиеля Суно.

– Который час?

– Около шести.

– Подай, пожалуйста, кувшин… Ах! («Что это мне снилось? Все то же, да я уже не помню».)

Суно протер глаза и потянулся.

– Сколько времени ты не спал?

– Да нет, я в машине задремывал не раз. Но это ж не сон – скотом воняет и жарища.

– А почему, Эсекиель?

– Почему я прятался? На этот раз сам решил схитрить. Ну конечно, все говорят: «Кто тебя заставляет?» Верно. Зарабатываешь неплохо, есть жена и ребятишки, они-то теперь один бог знает, как будут жить… Все это верно. Но ведь ты не один. Вот в чем штука-то. В том, что ты не один. И потом, когда стоишь перед касиком [44] и говоришь ему, что, мол, все, кто работает с тобой на руднике, должны, мол, иметь право объединиться, и тебе даже удается их собрать, вытащить из их нор и повести на демонстрацию, тогда ты – это уже как будто не ты, а все. Семья, дети, домишко твой на вольном воздухе, подальше от рудника, все, чем ты дорожил, все ставишь на карту. Вот что со мной было.

Свет за окошком погас, и только медные бляхи на поясе Суно блестели в темноте. Хайме чудилось, будто гортанный этот голос исходит из живота, будто Эсекиель нажимает медную кнопку и тогда говорит.

– Да зачем я это тебе рассказываю! Там еще много всяких дел – и силикоз, и то, что парни в тридцать лет помирают или заболевают, и что смотрят на них как на крыс каких-то, посылают добывать руду из выработанных жил и платят столько, сколько захотят. И вот, представь, ты всех их организовал и вечером, при зареве горящей конторы, привел к зданию, где управление. Такого в тех местах еще не бывало. Нас все считали тихонями. Но вот я с ними поговорил, с каждым по отдельности и со всеми вместе,– надо, мол, всем сообща потребовать, что нам положено. Гринго даже носа не высунули. Только напустили на меня касика. Только схватили меня, заперли и отколотили – говори, мол, ребятам, пусть возвращаются на работу. Но я-то знал, чем такие дела кончаются. Пусть бы я и сказал, чтобы прекратили забастовку, все равно эти молодчики вывели бы меня ночью на дорогу, будто я убежал, а там – закон против беглых! Потому я и сбежал сам, малыш, чтобы потом вернуться целым и невредимым, им назло. Чтобы найти еще людей, вроде наших ребят, да чтобы всем вместе…

–  Хайме!

Голос доньи Асунсьон спускался вниз по каменной лестнице. Мальчик, сидевший у ног Эсекиеля Суно, вскочил как ошпаренный.

– Что ты будешь делать, Эсекиель?

– Мне надо добраться до Гуадалахары. Там у меня друзья. Но ты сейчас иди, а утром принесешь мне еще поесть.

– Когда ты уйдешь?

– Завтра вечером. Дай мне здесь отдохнуть денек, потом я пойду дальше.

Мальчик взял руки шахтера:

– Разреши тебе помочь.

– Ты уже мне помог, малыш.

–  Хайме! Хайме!

– …теперь иди, чтоб не заподозрили…

– Завтра до ухода в школу я тебя увижу, да? – Конечно. Спасибо. Беги.

Эсекиель Суно опять вытянул ноги. Подложив руки под голову, он втянул в легкие пахнущий ветхостью воздух сарая. («Ах, и славный же малыш! Он ведь тоже час-два назад думал, что один-одинешенек на свете».)

Хайме идет вверх по дворцовой лестнице какой-то новой походкой – спокойной и вместе с тем напряженной. Мир стал устойчив, он больше не ускользает от его рук. Хайме видит рядом Спасителя, пригвожденного к кресту. Видит Эсекиеля Суно – еще ближе,– и не безмолвного, как та распятая фигура. Видит пасхальную свечу, которая возжигается, чтобы сгореть. Видит собственное свое тело подростка, полумужчины, в котором все лица и образы – Христос, Эсекиель, свеча – переплетаются и поясняют одно – мужское тело. Медленно поднимаясь, он трогает лицо, плечи, бедра Хайме Себальоса, это удивительное тело. На площадке веером распахиваются блестящие краски картины «Распятие». А вверху лестницы с нетерпением ждет фигура в черном.

– Нет, только поглядите, какой вид! Где ты был? Ты как будто вывалялся в пыли? Иисусе, спаси и помилуй! Сейчас придет дядя. Скорей переоденься. Ужин в восемь. Живо, не опаздывай.

(«А мальчика что-то тревожит. Других он, может, и обманет, но не меня»). Лиценциат Хорхе Балькарсель кончил завтракать и утер рот салфеткой. Племянник не слушал, о чем говорят. Когда к нему обращались, мальчик краснел.

– Решительно, ты сегодня какой-то рассеянный. Разве сегодня не надо в школу идти? Ах, эти каникулы. Они только разлагают. Живей, живей, мальчик. («У него изменилось выражение лица. Становится мужчиной. А, вот и прыщ на лбу. А вон еще, да, он будет как все. Разболтанный, влюбчивый, дерзкий со старшими… Да, он испытал, что такое дисциплина, теперь захочет курить, пить… захочет спать с женщинами… еще встретится со мной… прыщи, усы – кошмар! Перестанет мне повиноваться. Ну, это мы посмотрим».) Побыстрей, молодой человек! Я не шутки шучу.

Хайме неловко поднялся и опрокинул стул; извинившись, он, стоя под хмурым взором дяди, допил кофе с молоком, взял ранец и направился на кухню.

– Да поторопись же, черт возьми! Что тебе там нужно на кухне?

– Стакан воды…

– Разве на столе нет воды? («Он думает, я не вижу, какой у него разбухший ранец. Наверно, подкармливает нищих со всего прихода. И когда у него выросли такие ручищи?»)

– Простите. Я не заметил.

– Не заметил, не заметил! Вот так не заметишь и в яму упадешь. Живей за дело. И смотри мне, отвечай повежливей.

– Я сказал, простите.

– Ну-ка, в школу, сказал я! Наглец! В это воскресенье не пойдешь гулять. Еще чего!

Хайме прошел через гостиную и спустился по лестнице. Постучал костяшками пальцев в дверь каретного сарая. Никто не отозвался. У него перехватило дыхание. Он открыл дверь и с тревогой кинулся вглубь между старой рухлядью.

– Это ты, малыш?

– Эсекиель! Я думал, ты ушел. Как себя чувствуешь?

– Лучше. Уйду вечером. Принес мне что-нибудь?

– Вот, бери. Меня чуть не застукали. Принес то же, что вчера, такую пропажу не заметят.

– Домашние ничего не пронюхали?

– Да что ты! Все еще спят.

– К полудню вернешься?

– Да, и приду к тебе.

– Не надо. Могут заподозрить. Лучше простимся сейчас.

– Нет! Я прошу, позволь мне прийти. Эсекиель взлохматил ему волосы.

– Славный ты мальчуган!… Но если и вправду хочешь мне помочь, не приходи. Я уйду, как только стемнеет.

Сила мужчины. Непреклонная воля мужчины, совсем не то, что проповедует дядя. Это понятно без слов, подумал Хайме, глядя в глаза Эсекиелю. Он никогда его не забудет, никогда не забудет его историю.

– Дай обниму тебя, малыш, и спасибо, что понял меня и помог.

Никогда не обнимали его такие крепкие руки. Никогда не слышал он запаха такого скудного тела: плоти ровно столько, сколько надо для работы, ни грамма больше.

– Эсекиель, когда я тебя опять увижу?

– Когда-нибудь, когда и ждать не будешь.

– Ты победишь?

– Это точно. Как то, что солнышко всходит каждое утро.

– Тогда ты разрешишь помочь тебе?… Тогда, когда вы победите, а я буду взрослый?

Суно, басовито хохотнув, ударил мальчика по плечу.

– Будь уверен, малыш. Да ты уже теперь мужчина. Ты это доказал. Теперь мотай отсюда, а то как бы не заподозрили.

Хайме, подойдя к двери, сказал:

– Помни, я твой друг.

И Эсекиель, приложив палец к губам, ответил:

– Тсс!…

А дядя Балькарсель, когда мальчик вышел из сарая, нырнул за угол в патио и прищелкнул пальцами.

– Смотрите, ребята!

– Арестованный!

– И солдаты его ведут!

– Наверно, бандит какой-нибудь.

Школьники выбежали в коридор. Звонок, переменка кончилась, дежурный кричал:

– Строиться! Строиться!

Четыре солдата вели человека в наручниках.

– Смотрите, какое злобное лицо!

Хайме, привстав на цыпочки, увидел арестованного. Глухо вскрикнув, он, действуя руками и ногами, пробился сквозь толпу товарищей и побежал по улице, по чересполосице света и тени, мелькавших по фигурам пятерых безмолвно шагающих мужчин.

– Эсекиель!

То был не крик тревоги, а крик вины. Крик, которым мальчик сам обвинял себя. Суно шагал, устремив взгляд на мостовую. На его лбу и на спине снова проступил пот. Стучали по камням тяжелые шахтерские ботинки. Примкнутые штыки отбрасывали на его лицо полосы тени.

– Эсекиель! Это не я! Клянусь! Это не я!

Теперь Хайме уже бежал, пятясь, глядя в лица солдат. Улица круто пошла вниз. Он оступился, упал, и мужчины прошли мимо.

– Это не я! Я твой друг!

Стук ботинок затих в утреннем воздухе. Несколько любопытных обступили упавшего мальчика, у которого не было сил оторвать руки от земли.

– Это не я!

5

В каждом году жизни, как и в отдыхе каждой ночи, есть провалы – глубокий сон, и вершины – промежутки яви. Из памяти выпадают часы, дни, целые куски существования. Жизнь в маленькой столице штата, если приглядеться, в этом смысле поразительна. Остаются лишь какие-то дни, разрозненные странички, они с упорством свинцовых грузил падают на дно памяти и там оседают. Четырнадцать лет: подарили Библию. Пятнадцать лет: голоса тех, кто тебя обсуждает, кто о тебе что-то говорит, кто считает себя ответственным за твое будущее, кто указывает тебе правильный путь: священники, приглашенные к донье Асунсьон на чашку шоколада, наносящие визит чопорные дамы, девушки со стыдливым взглядом, уже вступившие в орден Дочерей Марии, политические деятели и коммерсанты, обедающие с дядей Балькарселем. Ему хотелось к людям? Хотелось, чтобы его замечали? Он жаждал услышать голос деревянной статуи в потеках блестящей крови? Он думал, что единственный человеческий голос – это тот незабываемый голос горняка Эсекиеля Суно? Теперь изволь – голоса сотни бесплатных наставников толкуют о Хайме Себальосе. Теперь он слышит мнения о себе всех светских знакомых его тетки. Директора школы второй ступени, дона Тересо Чавеса, с желтым налетом на зубах и большими надеждами на этого прилежного мальчика. Падре Лансагорты, духовника доньи Асунсьон, который читает проповеди лающим голосом и чей профиль голодной борзой красуется за ужином каждую пятницу. Сеньора Эусебио Мартинеса, деятеля из Партии Мексиканской Революции, убеждающего лиценциата Балькарселя взять па себя руководство молодежным фронтом на ближайших президентских выборах. Доньи Пресентасьон Обрегон, возглавляющей коллективные молитвы в Великую неделю, благотворительные дела, празднование дня Тела господня, благочестивые собрания, девятидневные молебствия по каждом выдающемся покойнике, моленья в частных домах, процессии 12 декабря и церемонии освящения скота. Дона Чемы Наранхо, единственного конкурента Балькарселя в скупке лотерейных билетов и выдаче ссуд на короткий срок и под большие проценты. Дона Норберто Галиндо, бывшего вильиста, который после Селайи перешел на сторону Обрегона и, награбив скота, обзавелся недурным ранчо. Сеньориты Паскуалины Барона, бдительного стража нравственности: в кино, на вечеринках,, в местах гуляний, даже просто на улицах в поздние часы ночи,, она поспевает всюду, дабы помешать серенадам, рукопожатиям через балконную решетку, поздним возвращениям домой; всюду вы натыкаетесь на ее золотое пенсне и черную шляпку. Экс-депутата Максимино Матеоса, который, сидя в Гуанахуато, управляет своим небольшим участком из трех муниципий и поддерживает в пределах своих владений сложную систему налогов и податей, а доход от нее отдает на хранение в банк Балькарселя. X. Гуадалупе Монтаньеса, кузена доньи Асунсьон, последнего представителя старого режима.

Все говорят. Все посещают каменный особняк Себальосов-Балькарселей. («Хайме пишет прекрасные сочинения. Знаете, я иногда их перечитываю по три раза. Какие оригинальные мысли у этого мальчика! Ну конечно, стиль нуждается в шлифовке. С вашего позволения, я дам ему избранные страницы дона Амадо Нерво [45] , который был великим мастером изящной словесности и оказывает благотворное влияние на впечатлительные юные умы».– «Я советовал бы, донья Асунсьон, поощрять его склонности к духовной карьере. Мне говорили, он читает на память целые абзацы из Писания. Превосходно. Но лишь в том случае, если это серьезно, если его решение будет твердым как сталь, способным устоять под натиском всех соблазнов, которые ныне к нам нагрянули. Столько семинаристов уже в первый год отказываются от сана! Церковь нуждается в молодых побегах; древо святого Петра подточено ударами яростных молний безбожия. Столько деревень теперь без священников! Прежде было по-другому, да, народ, возлюбленный Пресвятой Марией, достоин лучшей участи».– «Вы понимаете? Это будет первое не военное правительство со времен сеньора Мадеро, правительство ученых и молодых. Вполне вероятно, что ваш племянник станет депутатом. ПМР будет реорганизована в соответствии с новым историческим периодом Революции, и тогда нам, штатским, достанутся лучшие куски. Мы нуждаемся в молодых, а также в людях предприимчивых, вроде вас, чтобы дать бой реакционерам падильистам [46] . Слушайте, что я говорю: кончилось время красной демагогии генерала Карденаса (хотя он дисциплинированный член партии и уважает высшие интересы родины). Я прошу вашего революционного содействия для организации молодежного фронта. Приведите ко мне вашего племянника, он ведь тоже дитя Революции, чего тут долго толковать».– «Мы соберемся у нас в доме в день Святого Креста. Я уже отдала напечатать молитвы. Приведи мальчика – будут и другие дети из хороших семей. От нас пойдем процессией к храму св. Диего, и там, в ризнице, будут приготовлены прохладительные напитки. В прошлом году получилось не очень удачно – бог знает с чего это вздумалось прежнему губернатору подымать шум из-за конституции. Вы только подумайте, сколько у нас губернаторов-коммунистов, и все делаются богачами. Да пошлет нам бог праведную смерть!» – «Сынок Максимино Матеоса, конечно, вертопрах, но обеспечен он неплохо. Я ему повысил проценты до 40 в неделю, а ему хоть бы что – все равно берет у меня взаймы. Предупреждаю: если обратится к вам – 40 процентов, да-с. А как там ваш племянник? Приучайте его уже теперь к умеренности и бережливости, дон Хорхе. Смотрите, как бы не вышел из него такой же мот, как сынок Максимино Матеоса!» – «Теперь, как закончит ваш племянник школу, дайте ему отпускную. Пришлите ко мне на ранчо, я сделаю из него настоящего мужчину».– «Я ничего не знала точно, а все ж следила за ней весь вечер. Мне уже то не понравилось, что она одна пошла в кино. Недаром, видно, ее считают кокеткой и легкомысленной, а подумать только, ведь она дочь Лус Марии, да-да, Лус Марии Ороско, что была с нами вместе в ордене Сестер Доброго Пастыря, но ты, может, скажешь, что мать и дочь – это не одно и то же, что дочь, мол, выросла в другое время. Ох, кабы моя воля, я бы приказала закрыть все эти киношки! Нет, не скажу, что эта девица сделала что-то дурное, но боже мой, сколько в этом фильме было поцелуев и безнравственных сцен! Я предупредила падре Лансагорту, фильм-то идет в квартале его прихода, посмотрим, скажет ли девица о нем на исповеди. Слов нет, я прямо взмокла от пота, глядя на эти бесконечные поцелуи, но набралась духу и досидела до конца. А потом вижу, идет она одна-одинешенька по этим жутким улицам, и уж сколько нежных словечек ей говорили, один бог ведает, я их не слышала, потому что шла далеко позади, но она-то, поверь, готова была броситься на шею всем встречным мужчинам. Слов нет! А говорю я тебе все это, потому что твой Хайме сейчас в самом опасном возрасте».– «Да нет, что вы, от налогов теперь прибыли куда меньше, чем прежде. Вы-то из семьи старожилов, вы должны помнить, как, бывало, в каждой деревне были свои богачи, но началась Революция, и все поразъехались, кто в Гуанахуато, кто в Мехико, а в деревнях остались одни бедняки. Теперь все деревни в ведении касиков ПМР, и надо с ними все делить пополам. Если б не ваши советы, разорился бы я совсем! Скажите, вы завещаете свои дела племяннику? Да нет, помилуйте, вы еще молодец хоть куда, но всегда лучше сделать дело заранее, чтоб не каяться».– «Dieu et mon droit [6] ! Если бы люди помнили об этом девизе, насколько меньше творилось бы подлостей. Жаль мне юного Хайме Себальоса! Вряд ли ему удастся стать настоящим дворянином. Ибо когда Порфирио Диас ступил на трап «Ипиранги» [47] , нас покинули здравый смысл и уважение к правам личности. Повсюду воцарились грубость и произвол властей. Пришел конец приличиям и порядку, да-с».)

Но по– настоящему запомнившийся сон -не это. Он между страницами книги, которую мальчик попросил в подарок к четырнадцати годам. Балькарсель полагал, что просто читать Писание – это годится для протестантов; Асунсьон посоветовалась с падре Лансагортой, и тот сказал, что не видит в этом ничего предосудительного. Пыльный каретный сарай, место детских игр, превратился в место чтения запоем, перечитывания снова и снова, пока фразы не врезались в память. Хайме читал после обеда, при свете круглого оконца вверху, читал до тех пор, пока сумерки сарая не побеждали солнечный свет.

И между строчек большой иллюстрированной книги в тяжелом синем переплете плясали фигурки, мелькали другие слова (слышанные дома, но только теперь обретшие смысл), возникали вопросы. Хайме изведал новые для него состояния духа, которые смущали его покой и заставляли размышлять над тем, что он стал называть «задачами» – вроде алгебраических, но куда более трудных. И все же каждый час, посвященный чтению, был часом радости. Мир вокруг Хайме исчезал. Вся вселенная – это был только он, мальчик, сидевший, прислонясь спиной к сундуку и положив книгу на колени. Он – и всеобъемлющие слова. Огонь пришел Я низвестъ на землю: и как желал бы, чтобы он уже возгорелся! Крещением должен Я креститься; и как Я томлюсь, пока сие совершится! – то были слова Иисуса, и их повторяли здесь, где в таком же положении находился Эсекиель Суно. Огонь на землю. Значит, каждый человек приносит на землю свое пламя? Значит, жизнь человека – это не покой, как жизнь его домашних, но огонь, как жизнь Эсекиеля? Думаете ли вы, что Я пришел дать мир земле? Нет, говорю вам, но разделение; ибо отныне пятеро в одном доме станут разделяться; трое против двух, и двое против трех; отец будет против сына, и сын против отца… Они будут разделены из-за чужого человека, человека, который находится вне их дома. Человека, который пришел издалека. Если кто хочет идти за Мною, отвергнисъ себя, и возьми крест свой, и следуй за Мною. Ибо кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее; а кто потеряет душу свою ради Меня, тот сбережет ее.

Между строками Евангелия шахтер Суно снова и снова ел принесенную ему еду и рассказывал историю своей борьбы. Хайме закрывал глаза и слышал все его речи. Слышал слова Суно, а затем – стук грубых ботинок по мостовой. Встретится ли он опять с Эсекиелем, чтобы присоединиться к нему, оставить все и следовать за ним? Предан. Предан. Это тоже было новое слово, слово, которое отрицало три слова в конце стиха: Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что даете десятину с мяты, аниса и тмина, и оставили важнейшее в законе: суд, милость и веру!

Потом его в семь часов звали на вечернюю молитву в большой спальне возле инкрустированного пианино. Отец, дядя и тетка становились на колени, иногда к ним присоединялись донья Пресентасьон Обрегон и сеньорита Паскуалина, а по пятницам руководил молитвой падре Лансагорта. Донья Асунсьон зажигала свечи. И пока несколько голосов снова и снова повторяли заученные слова – «Радуйся, благодатная!

Господь с тобою», «но избави нас от лукавого», – либо особую молитву в честь сегодняшнего праздника – «отойди, Сатана, ничего не получишь от меня», «помни, что ты должен умереть, а когда, ты не знаешь», – либо гимн, что поют в процессиях – «защитите меня и возьмите в небесный чертог», – мальчик, стоя на коленях всегда возле штор, на которых трепетали тени подсвечников, боролся с унылым этим бормотаньем, шепча иные слова: «Горе вам, законникам, что вы взяли ключ разумения: сами не вошли и входящим воспрепятствовали». И в его воображении сами собою двигались клавиши пианино, и он слышал слова тетки в Великую субботу (Fьr Elise… «Дело в том, что она была не такая, как мы»), и жужжанье Ora pro nobis [7] замирало на тонких прямых губах дяди Балькарселя, которые тоже говорили свое: «О боже, благодарю тебя за то, что я не такой, как прочие люди, жадные, несправедливые, развратные, не такой, как этот мытарь». То была его мать. Они говорили о его матери. Она – это была его мать. Его мать и Эсекиель Суно, те, кто вне их дома, мытари, грешники, все те, для кого супруги Балькарсель-Себальос закрыли врата в царство небесное.

Молитва заканчивалась. Сеньорита Паскуалина рассказывала о парочке, которую она застигла целующейся в переулке. Падре Лансагорта с удовлетворением замечал, что есть еще несколько семейств, способных подавать добрый пример. Сеньора Пресентасьон напоминала всем, что завтра – канун праздника. Гасили свечи, включали лампы и ужинали за столом с зеленой бархатной скатертью.

– Ты давно не исповедовался, мой мальчик? – спрашивал Лансагорта.

– Месяц, падре.

– Жду тебя завтра после обеда.

– Хорошо, падре.

– Сколько раз?

– Пять… шесть… точно не помню…

– С кем?

– …один…

– Ты никогда не был с женщиной?

– …нет…

– Величайший грех! Самое тяжкое оскорбление для господа нашего Иисуса Христа. Восчувствуй стыд, плачь от стыда, ибо ты оскорбил чистоту младенца Иисуса. Посмел бы ты рассказать об этой мерзости своим тете и дяде, которые считают тебя самым невинным мальчиком в мире? Смотри же, впредь не греши. Каждый раз, когда появится искушение, прочитай «Отче наш». Впредь не греши. И уж, во всяком случае, лучше оскорби самого себя, но не замарай себя общением с публичной женщиной. Восчувствуй стыд и омерзение. Подумай о том, что, вместо того чтобы предаваться гнусной похоти, ты мог бы служить церкви. Подумай о том, что силы, употребленные во зло, ты мог бы посвятить просветлению душ своих ближних. Убеди себя в этом. Но если и не удастся убедить себя, крепись и больше не нарушай священную заповедь и изгони из больного твоего ума эти непристойные видения. Запрещаю тебе думать об обнаженном теле. Запрещаю думать о женщине. Запрещаю думать о наслаждении собственным телом. Гони прочь эти соблазны.

– Падре, скажите, что я должен делать…

– Молись, молись и беги от мыслей о женщинах.

– Я хочу женщину, падре, признаюсь вам и в этом. Всегда хочу.

– Ты грешишь вдвойне, и наказание тебе будет двойное. Не смей приходить сюда, пока не раскаешься искренне! Я поговорю с твоей тетей…

– Нет, вы этого не…

– Я спасаю души всеми средствами. Сегодня отпущения я тебе не дам. Это была как бы простая беседа.

Судьба других людей – любимая тема бесед в провинции. Если речь идет о судьбе, на которую Можно повлиять, интерес удваивается. Если же доступная влиянию судьба – это судьба подростка, интерес превращается в долг. А если у этого подростка строптивый характер, долг разрастается до масштабов крестового похода. Тут все знают друг друга, семьи знакомы давно, несколько поколений.

– Да, конечно,– вздыхает донья Пресентасьон,– теперь жизнь идет по-другому.

– Раньше было больше различий между сословиями,– говорит сеньорита Паскуалина.– А теперь все перемешалось.

Асунсьон поднимает глаза от вышивки.

– Именно поэтому, как говорит падре, порядочные семьи должны больше чем когда-либо держаться вместе.

Эти дамы – числом четырнадцать – собираются по четвергам в послеобеденное время, чтобы вышивать салфетки, скатерти и подушечки, которые затем преподносятся священнику. Место собраний каждую неделю меняется. Все эти дамы из житейских соображений поддерживают отношения с женами людей, разбогатевших в Революцию. Только вот эти часы по четвергам посвящаются общению в интимном кругу старых знакомых. Семья самого недавнего происхождения выдвинулась при Порфирио. Самая древняя не без благодарности вспоминает своего основателя, получившего энкомьенду [48] в колонии. Асунсьон Себальос де Балькарсель – рудники и коммерция – занимает вполне почетное среднее место, достигнутое выдающимся трудолюбием.

– Говорят, что в Мехико прислуга невозможно дорогая.

– Моя невестка платит кухарке двести песо в месяц.

– Немыслимо!

– А ты помнишь молодого Регулеса, сына коммерсанта? Так вот, когда я недавно ездила в Мехико на рождественские праздники, я к нему зашла, и его жена сказала, что они только на прислугу тратят три тысячи песо.

– В год?

– Как бы не так! В месяц, в один месяц.

– Ого! Потише, чтоб не услышала твоя служанка. К счастью, здесь они пока смирные. А говорят, что в Мехико…

– И подумай, молодежь стремится в Мехико искать счастья. А я всегда говорю – таких удобств, как в Гуанахуато, нигде не найдешь. Как приятно основать семью в месте, где все тебя знают и где есть истинные друзья.

Усевшись в кружок, дамы вышивают. Гостиная каждую неделю другая, но все они в основном одинаковы: продолговатая комната, балконы с решетками, кресла с высокими спинками и вязаными салфеточками на подлокотниках, высокий стол с мраморной столешницей, бронзовые статуэтки – крылатые Победы, босоногие испанские крестьянки, Данте и Беатриче. Люстра побогаче или попроще. Служанка с косами и в фартучке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю