Текст книги "Избранное"
Автор книги: Карлос Фуэнтес
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 34 страниц)
Ты опрометью выбегаешь из кухни. Ну, уж теперь-то ты поговоришь со старой ведьмой, пусть услышит о своей скупости, о своем гнусном тиранстве, обо всем. Ты распахиваешь дверь. Она стоит у постели за пологом света, и ее руки что-то делают в воздухе: одна, протянутая вперед, словно удерживает кого-то, другая крепко сжимает какой-то невидимый предмет, поднимает его раз, другой и будто вонзает в одно и то же место. А сейчас она вытерла пальцы о рубашку на груди, перевела дух, и руки засновали, как бы… да, это же совершенно ясно, как бы сдирая шкуру!…
Ты проносишься через прихожую, гостиную, столовую, влетаешь в кухню. Аура сосредоточенно сдирает шкуру с козленка и не слышит ни твоих шагов, ни голоса, вскидывает на тебя глаза, но смотрит так, словно ты невидимая тень…
Еле волоча ноги, ты поднимешься к себе и, закрыв дверь, припрешь ее спиной, как будто за тобой гонятся. Ты весь в поту, сердце колотится, ты знаешь: если кто-нибудь или что-нибудь попытается войти в комнату, так тому и быть, у тебя нет сил сопротивляться. Что же делать? Ты лихорадочно придвигаешь кресло – ведь запереть эту дверь никак нельзя,– потом кровать, в изнеможении валишься на одеяло и беспомощный, раздавленный, лежишь с закрытыми глазами, судорожно обнимая подушку, чужую подушку, в чужом доме…
Медленно приходит забытье, ты погружаешься в тяжелый сон, и это единственный выход, все, что ты можешь сделать, чтобы не сойти с ума. «Она просто помешалась, помешалась»,– твердишь ты себе, засыпая, и снова вспоминаешь, как сеньора Консуэло снимала шкуру с невидимого козленка невидимым ножом. «Она помешалась…»
…На дне безмолвной пропасти, во тьме она появится из мрака и молча, с разъятым ртом пойдет к тебе на четвереньках. Молча, поводя высохшей рукой, все ближе, совсем близко, и ты узнаешь кровоточащие десны без единого зуба и услышишь свой крик, и она заковыляет прочь, поводя рукой, и тут ты увидишь – это она разбрасывает по дороге зубы, желтые зубы из передника, запятнанного кровью.
Но кричал-то вовсе не ты, твой крик – только эхо, это Аура кричит впереди, потому что кто-то разорвал на ней пополам зеленую юбку, а сбоку с тихим смехом к тебе катится стриженая голова с обрывками юбки в руке, и ты видишь у нее во рту, на ее зубах зубы старухи, и в это же самое время ноги Ауры, босые голые ноги, разламываются и летят в бездну…
В дверь стучат, слышится колокольчик – пора ужинать. Как болит голова! Ты не можешь разобрать, что показывают часы: стрелки и цифры пляшут и сливаются. Во всяком случае, уже вечер – по стеклянному потолку твоей комнаты ползут ночные тучи. Ты поднимаешься с постели измученный, разбитый и голодный. В туалетной комнате умываешься, чистишь зубы, кое-как обмазав зеленоватой пастой щетку, смачиваешь волосы – а ведь все это надо было проделать в обратном порядке,– тщательно причесываешься перед овальным зеркалом в дверце шкафа, надеваешь галстук, пиджак и сходишь в столовую, где на столе опять один прибор – для тебя.
Под салфеткой что-то лежит: маленькая тряпичная кукла, жалкая, набитая мукой – струйка сыплется и сыплется тихонько из плохо зашитой дырки на плече. Лицо куклы разрисовано тушью, линии голого тельца едва намечены одним-двумя штрихами. Ты держишь ее, не выпуская, в левой руке и расправляешься с холодным ужином – почки, помидоры, вино,– действуя одной правой.
Занятый едой, ты не сразу сознаешь свое состояние, но вдруг тебя осеняет: а ведь спал-то ты неспроста, и кошмар тот был неспроста, и движения у тебя как у сомнамбулы, и ведь точно такой была и Аура, да и старуха тоже… Ты с отвращением смотришь на куклу, хотя твои пальцы продолжают ее поглаживать: не от нее ли исходит вся эта напасть, этот странный недуг? Пальцы разжимаются, и кукла падает на пол. Ты вытираешь салфеткой губы, взглядываешь на часы и только тут вспоминаешь: сегодня Аура будет ждать тебя в своей спальне.
У двери старухи ты замираешь, прислушиваясь, – там все тихо. Ты снова смотришь на часы: еще только девять. Можно спуститься ненадолго вниз, в крытый дворик, где всегда темно, ты ведь так и не разглядел его в тот первый день.
Мокрые осклизлые стены, в душном воздухе густой и сладкий аромат цветов. Каких? Мигающее пламя спички осветило мощенную плитами дорожку и вдоль стен на полосках красноватой рыхлой земли какие-то растения. Высокие, раскидистые, они отбрасывают причудливую тень, но спичка догорела, надо зажигать новую… А, вот теперь ты их узнал! Пахучие, словно дремлющие травы, давным-давно забытые; цветы, и стебли, и плоды, о которых ты читал в старых хрониках. Ты смотришь на широкие мохнатые листья и взбегающие по стеблю колокольчики, желтые снаружи и красные внутри,– это белена; а вот остроконечные сердцевидные листья паслена, игольчатые цветы царского скипетра, а эти пышные кустики с белесыми цветками – бересклет, а это белладонна… Растения как будто ожили при свете огонька и шествуют вдоль стен, смешавшись с тенями, а ты стоишь и вспоминаешь: вот эти возбуждают, а эти утишают боль и облегчают роды, а те дурманят, ослабляют волю, приносят благостный покой…
Гаснет третья спичка, и все исчезает, вокруг лишь запахи и тьма. Ты медленно поднимаешься наверх, снова прислушиваешься у двери сеньоры Консуэло, на цыпочках крадешься к двери Ауры и тихо, без стука, входишь. В тускло освещенной комнате с голыми стенами стоит кровать, над ней чернеет большое мексиканское распятие. Когда дверь закроется, откуда-то из глубины тебе навстречу выйдет женщина.
Это Аура в халате из зеленой тафты, она идет, и халат чуть-чуть распахивается, и ты видишь бледные обнаженные ляжки. Да, перед тобой женщина, вчерашней девушки больше нет: той Ауре – ты берешь ее руку, обнимаешь за талию – было лет двадцать, а этой – ты гладишь ее черные волосы, нежно касаешься впалой щеки – можно дать и сорок; между вчера и сегодня легла тень вокруг глаз, а рот поблек и расплылся, словно силясь сохранить улыбку, перебороть печаль,– горько-веселая улыбка, горько-сладкий паслен там, внизу…
– Фелипе, садись на кровать. Ты сразу очнулся.
– Сажусь.
– Давай поиграем. Ты просто сиди и смотри. Я все буду делать сама.
Но откуда этот слабый матовый свет? Комнату трудно разглядеть, и даже Ауру ты видишь смутно, как в золотом тумане. Она, должно быть, заметила твой ищущий взгляд – ты слышишь ее голос, снизу, и догадываешься, что она стоит на коленях у постели:
– Небо ни высоко, ни низко. Оно вверху и в то же время внизу, под нами.
Она снимает с твоих ног туфли, носки и гладит босые пальцы.
А сейчас ноги в теплой воде – какое блаженство! – и Аура моет их чем-то мягким, робко поглядывая на распятие. Но вот она встала, берет тебя за руку, втыкает несколько фиалок в свои распущенные волосы, обнимает тебя за плечи и, напевая, кружит в вальсе. Ты очарован ее тихой песней, медленным, торжественным танцем и не замечаешь, как она осторожно расстегивает твою рубашку, гладит грудь, крепко обхватывает спину. Ты тоже напеваешь эту песню без слов, и мелодия льется так легко, словно сама собой; вы кружитесь, кружитесь, все ближе к кровати; ты жадно приникаешь к ее губам, и тихая песня смолкла, вы стоите, обнявшись, и ты осыпаешь торопливыми поцелуями ее плечи, шею…
У тебя в руках пустой ее халат, а сама она сидит на корточках на постели и, поглаживая что-то у себя на коленях, делает тебе знак подойти. На коленях у нее кусок тонкой лепешки, она разламывает его, протягивает половину тебе, вы вместе кладете облатку в рот, и, с трудом проглотив ее, ты падаешь на обнаженное тело Ауры, на ее раскрытые руки, раскинутые от одного края постели до другого, как руки черного Христа на стене, где ты вдруг видишь и алый шелк, и кровь, и вересковый венок на спутанном черном парике с серебряными блестками. Аура словно ввела тебя в алтарь.
Ты шепчешь ее имя, зовешь свою любимую, и сильные руки жарко обнимают тебя, а нежный голос лепечет:
– Не разлюбишь?
– Никогда, люблю тебя навеки.
– Никогда? Поклянись!
– Клянусь.
– Даже когда я состарюсь? Буду безобразная, седая?
– Никогда, любовь моя, никогда.
– Даже когда умру? Фелипе? Ты будешь любить меня даже после смерти?
– Да, да. Клянусь. Ничто нас не разлучит.
– Обними меня, Фелипе, крепче…
Проснувшись, ты протягиваешь руку, но Ауры нет рядом, хотя постель еще хранит ее тепло.
Ты снова шепчешь ее имя.
Когда ты открываешь глаза, она стоит, улыбаясь, в ногах кровати, но смотрит не на тебя, а куда-то в угол комнаты, потом медленно идет туда, садится на пол, кладет руки на чьи-то колени – ты силишься разглядеть их в полумраке,– гладит морщинистую руку, которая возникает из сумрака и вот уже отчетливо видна… Да, это сеньора Консуэло в кресле, ты его раньше не заметил, она кивает тебе с улыбкой, они вместе улыбаются тебе и кивают, вместе тебя благодарят. Ты бессильно откидываешься на подушки: неужели старуха была здесь все время! Ты отчаянно гонишь страшную догадку, но это только хуже: теперь ты уже вспоминаешь ее голос, все движения, ваш танец… Они обе встали вместе, старуха с кресла, Аура с пола. Вместе медленно идут к двери, соединяющей их спальни, вместе входят в комнату сеньоры Консуэло, откуда тихо льется свет свечей, закрывают дверь, и ты засыпаешь один на постели Ауры.
V
Просыпаешься ты больной, неотдохнувший. Еще во сне пришла печаль, какая-то неясная тоска и тяжко охватила сердце. Ты в комнате Ауры, но спишь один, словно вы и не были вместе.
В спальне кто-то есть, но это не Аура, это что-то неуловимое и гнетущее, и оно здесь с вечера, с этой ночи. Ты сжимаешь пальцами виски – надо успокоиться, но тоска отступает неохотно, и ты вдруг слышишь ее тихий вещий голос: это другая твоя половина подле тебя, вчерашние бесплодные ласки раздвоили и тебя тоже.
Но довольно, довольно, пора вставать, и ты встаешь, ищешь ванную – ее здесь нет, поднимаешься к себе, заспанный, обросший щетиной, с отвратительным вкусом во рту, открываешь краны и, когда ванна наполнится, блаженно ложишься в теплую воду, не думая ни о чем.
А вытираясь, опять вспомнишь старуху и девушку, как они улыбались тебе, когда уходили вместе, обнявшись. Когда они вдвоем, они всегда делают одно и то же: вместе улыбаются, едят, вместе входят и выходят, как если бы одна была отражением другой, как если бы существовала ее волей. Ты так погружен в эти мысли, что, бреясь, даже порезал щеку. Нужно чем-то отвлечься, и ты пересматриваешь свою аптечку – пузырьки и тюбики,, которые принес из пансиона таинственный слуга, читаешь вслух наклейки – название, состав и свойства, повторяешь так и этак имя владельца фирмы, и все, чтобы забыть, не думать о другом, о том, чему нет имени, не найти толкования, что за пределами разума и смысла. Чего ждет от тебя Аура? Ты рывком закрываешь аптечку. Чего она хочет?
Отвечает тебе глухой голос колокольчика, плывущий по коридору: завтрак подан. Ты бросаешься к двери, распахиваешь ее настежь: это Аура, как всегда, ну конечно, кто же еще, ведь это ее платье из зеленой тафты, вот только лица не видно под бледным покрывалом. Ты берешь ее руку, тонкую, дрожащую.
– Завтрак готов,– говорит она еле слышно.
– Аура, так больше нельзя, я хочу знать правду…
– Правду?
– Скажи, ведь сеньора Консуэло держит тебя здесь насильно? А почему она была там, когда мы… Обещай, что уйдешь отсюда со мной, как только…
– С тобой? Куда?
– Куда-нибудь, на волю. Мы будем жить вместе. Ты не можешь вечно оставаться у тети. Чего ради такое отречение, почему ты должна жертвовать собой? Ты так сильно ее любишь?
– О, господи…
– Нет, отвечай!
– Кто любит, я? Это она меня любит, она собой жертвует!
– Но она же старуха, одной ногой в могиле, а ты…
– Это я одной ногой в могиле, а не она. Да, старуха, безобразная… Фелипе, я не хочу… я не хочу быть такой… я…
– Она тебя хоронит заживо. Ты должна вырваться, воскреснуть.
– Чтобы воскреснуть, надо умереть… Нет, ты не поймешь. Не беспокойся ни о чем, Фелипе, я тебя не обманываю.
– Тогда объясни…
– Я тебя ни в чем не обманываю. А ее сегодня не будет дома целый день…
– Кого?
– Да ее же.
– Не будет дома? Но ведь…
– Нет, иногда выходит. Собирается с силами и выходит. Сегодня тоже, уйдет на весь день. И мы сможем…
– Уйти отсюда?
– Если ты так хочешь…
– Нет, пока еще нельзя. Я должен закончить работу. А только закончу…
– Да, конечно. Так ее не будет целый день. И мы сможем…
– Что?
– Приходи вечером в ее спальню. Я буду там. Попозже, как вчера.
И она идет дальше, звоня в колокольчик – так прокаженный сообщает о своем приближении: «Берегись, берегись…»
На ходу надевая пиджак, ты сбегаешь вниз, минуешь переднюю, гостиную, и вдруг… исчез голос колокольчика, все исчезло – в дверях столовой появляется согбенная старуха с суковатым посохом, сеньора Льоренте; маленькая, высохшая, в белом платье и широкой зеленой вуали, она проходит мимо тебя, глядя в сторону, сморкаясь и кашляя в платок, и на ходу бормочет:
– Сеньор Монтеро, сегодня меня не будет дома. Надеюсь, вы работаете. Поспешите. Мемуары моего мужа должны увидеть свет.
Она семенит по коврам своими кукольными ножками, в одной руке мелькает посох, в другой зажат платок, и, словно изгоняя что-то из груди, из больных легких, все кашляет, сопит, чихает. Белое платье… да это свадебный наряд из сундука в углу! Но лучше не смотреть ей вслед, пусть уходит.
В столовой, не притронувшись к еде, ты отхлебываешь глоток холодного кофе и целый час сидишь и куришь, напряженно ловя каждый шорох. Наконец стало совсем тихо – можно идти. Сжимая в кулаке ключ от сундука, ты на цыпочках проходишь гостиную, в передней выжидаешь еще минут пятнадцать – так покажут часы,– прислушиваясь у спальни сеньоры Консуэло, потом легонько толкаешь дверь. Сквозь паутину золотых лучей видна пустая неубранная кровать, а на одеяле, по обыкновению обсыпанном крошками, сидит Сага и грызет морковку. Ты протягиваешь руку и щупаешь простыни – неужели ее действительно здесь нет?
В углу опять бегают мыши, ты наступаешь одной на хвост, и она отчаянным писком предупреждает подруг об опасности. Медный ключ со скрежетом поворачивается в большом позеленелом замке, ты поднимаешь крышку на скрипучих петлях, берешь третью часть записок – пачку с красной лентой,– вдруг видишь внизу несколько старых фотографий с обтрепанными краями, прихватываешь их тоже и, прижимая к груди свое сокровище, неслышно выходишь из комнаты, позабыв запереть сундук, куда стремятся мыши, и только тут переводишь дух.
У себя наверху ты скорее садишься читать. В этой части генерал рассказывает о бурях и потрясениях своей эпохи. Он не жалеет красок для портрета Евгении Монтихо, склоняет голову перед Маленьким Наполеоном, рвется в бой с пруссаками, скорбит о поражении, призывает разить и душить гидру республики, уповает на генерала Буланже, горюет о Мексике, сетует на то, что в истории с Дрейфусом все же восторжествовала честь армии… Ломкие желтоватые листки рвутся в нетерпеливых пальцах, дальше, дальше, ведь должна же снова появиться она, зеленоокая чаровница… «Я знаю, Консуэло, почему порой ты горько плачешь. Я не дал тебе детей, тебе, в ком столько юных сил…» И чуть ниже: «Консуэло, не гневи бога. Мы должны смириться. Разве тебе мало моей любви? Ты тоже любишь меня, я знаю. Я не требую, требовать значило бы оскорбить тебя, я только прошу – довольствуйся любовью ко мне, ведь ты говоришь, что очень меня любишь, мы вполне можем быть счастливы своей любовью, так к чему эти странные фантазии…» А в другом месте: «Я пытался внушить Консуэло, что все эти зелья – один обман. Но она упорно выращивает свои травы. «Они не излечат мою плоть, но оплодотворят душу»,– так она говорит в твердом убеждении…» И еще: «Я застал ее в бреду. Обнимая подушку, она выкрикивала: «Да, да, да, я смогла, я создала ее, я могу ее вызывать, могу воплощать своей волей…» Пришлось звать доктора. Он оказался бессилен: это наркотики, сказал он, а не просто возбуждающее…» И наконец: «На рассвете я нашел ее в коридоре, она шла босиком мне навстречу. Я хотел ее остановить, но она даже не повернула головы, хотя слова, которые она произнесла, явно были обращены ко мне. «Не удерживайте меня,– сказала она,– я иду к своей молодости, сейчас мы встретимся, она уже в доме, проходит сад, вот, вот она…» Бедная моя, бедная… Консуэло, демон вначале тоже был ангелом…»
Записки обрываются этой фразой: Consuelo , le d й mon aussi etait un ange , avant …
А теперь фотографии. Портрет старого господина в военном мундире – выцветший дагерротип с надписью в углу: Moulin , Photographe , 35 Boulevard Haussmann [59] . И ниже год – 1894. А вот Аура, зеленоглазая Аура у дорической колонны на фоне рейнского пейзажа (недостает лишь Лорелеи) – локоны, глухое платье с турнюром, в руке платок. Внизу дата светлыми чернилами, под ней на плотном картоне тонкими, как паутинка, буквами: Fait pour notre dixieme anniversaire de mariage [60] – и тем же почерком: Консуэло Лъоренте. На третьей фотографии Аура и тот же господин, но уже в штатском, сидят на скамье в саду. Снимок поблек, но все-таки это Аура, хотя и не такая юная, как на первой фотографии, а это он, он… да нет, ты!
Ты поднимаешь фотографию к свету, закрываешь белую бороду генерала и представляешь ее черной, еще не поседевшей,– да, это твое лицо, смутное, исчезнувшее, забытое, но твое, твое.
Голова кружится, в мозгу бьется далекая мелодия вальса, ты снова в сырок садике, среди душистых трав. Ноги подкашиваются, ты опускаешься на постель и лихорадочно ощупываешь лицо – а вдруг невидимая рука сорвала с него маску, под которой ты скрывался двадцать семь лет? Ты зарываешься в подушку: прячешь свою маску, чтобы ее не сорвали, ведь теперь это твое лицо (прежнее ты давно позабыл), и тебе не хочется с ним расставаться. Так ты лежишь лицом в подушку, с открытыми глазами, в ожидании того, что неминуемо должно произойти. На часы ты больше не смотришь. Эта бесполезная штука лишь искажает, задерживает время в угоду людскому тщеславию, медленные стрелки обманывают время истинное, летящее с бешеной скоростью, которую не измерить никаким часам. Жизнь, столетие, полсотни лет – как их представить, ощутить, осязать?…
Когда ты поднимешь голову с подушки, будет уже совсем темно. Должно быть, наступила ночь.
Должно быть, наступила ночь. Наверху за стеклами спешат по небу тучи, и луна никак не пробьется сквозь их упрямый заслон. Вот в просвете бледно мелькнул круглый смеющийся лик и тут же канул в черную мглу. Время настало, и нет нужды сверяться с часами. Не медли же, спускайся вниз, туда, где в сиром заточенье ждут своей поры дела и образы былого. И вот передняя, вот дверь сеньоры Консуэло и твой голос, глухой и странный после долгой тишины:
– Аура… Аура!
Ты в комнате. Вокруг темно. Ах да, ведь старухи не было весь день, и свечи догорели. В темноте ты приближаешься к кровати.
– Аура…
Тихий шелест тафты, кто-то вздыхает, ты протягиваешь руку, и твои пальцы узнают халат Ауры, а ее голос произносит;
– Не надо… не трогай меня… ляг рядом.
Ты покорно ложишься. Как страшно – вдруг старуха вернется!
– Она уж не вернется.
– Никогда?
– Силы мои иссякли. Вот и ее не будет. Больше трех дней я не могу ее удержать…
– Аура…
Ты касаешься ее плоской груди, и она тотчас поворачивается к тебе спиной, отчего голос ее звучит теперь совсем глухо:
– Нет, нет, не трогай меня.
– Аура… я тебя люблю.
– Я знаю. Ты всегда будешь меня любить, так ты сказал вчера.
– Да, всегда. Как мне хочется целовать тебя, ласкать…
– Поцелуй меня в щеку, только в щеку.
Ты гладишь ее длинные волосы, осыпаешь поцелуями милое лицо, но нет больше мочи, и руки срывают с ее слабых плеч халат, ты припадаешь к ней в неистовом порыве, а она лежит в твоих объятиях, чуть дыша, маленькая и хрупкая, и бессильно отталкивает тебя, и молит, и плачет…
Ты снова коснешься ее груди, и в этот миг слабый серебряный луч проникнет в комнату через дыру в стене, проеденную мышами, и осветит седые волосы Ауры, ее безжизненное, сморщенное, как вареная слива, личико, безгубый рот, который ты только что целовал, и десны без единого зуба; луна покажет тебе обнаженную старуху, дряхлую и немощную, сеньору Консуэло, и ты увидишь, как она дрожит, прочтешь в ее глазах восторг, и трепет, и забвенье, оттого что ты ее ласкаешь, любишь, оттого что ты тоже вернулся…
Ты спрячешь лицо в ее серебряные волосы, а когда луна уйдет за тучи, оставляя вас одних в темноте, и с нею отлетит видение, ожившая было юность, Консуэло обнимет тебя и ты услышишь:
– Фелипе, она вернется, мы вернем ее вместе. Дай мне собраться с силами, и она придет опять…
«Чур, морская змеюка!»
Хулио Кортасару
Молодой английский моряк в белой форме протянул ей руки и сказал: «Добро пожаловать». Исабель вспыхнула, коснувшись этих рук, поросших мягкими волосками, и заглянула в его серьезное лицо. Моторная лодка с глухим ворчанием отошла от причала. Исабель опустилась на влажную скамью и стала смотреть на удаляющиеся огни центральных улиц Акапулько. И поняла, что ее путешествие наконец началось. Впереди, окруженный безмолвием гавани, белел пароход. Слабый ветерок перебирал концы шелковой косынки, которую Исабель повязала вокруг шеи. Пока лодка приближалась к пароходу, бросившему якорь в темном зеркале тропической ночи, Исабель снова увидела себя затерянной в припортовой толпе, среди горластых продавцов невкусного мороженого, черепаховых гребней и перламутровых пепельниц. Но ее лицо, чуть увлажненное солеными брызгами пены, оставалось бесстрастным. Потом она открыла сумочку, вынула оттуда очки и стала лихорадочно рыться в бумагах, приготовленных для путешествия. Ей стало страшно, что они могут потеряться, но в то же время подсознательно она хотела за этим занятием отвлечься от мыслей о береге, мерцающем и уже далеком. Паспорт. Имя: Исабель Вальес.
Цвет кожи: белый. Дата рождения: 14 февраля 1926 г. Особые приметы: никаких. Выдан в городе Мехико, Федеральный округ. Исабель спрятала паспорт и вытащила билет. Sailing on the 27th July 1963 from Acapulco to Balboa, Colon, Trinidad, Barbados, Miami, and Southampton [61] . Она глубоко и освобожденно вздохнула. Глаза ее последний раз посмотрели на берег. Моторная лодка остановилась у трапа, спущенного с борта «Родезии», и тот же самый моряк в белом снова протянул ей руки. Исабель сняла очки, сунула их в сумочку, потерла переносицу и, ступив на перекладину трапа, решительно отстранилась от молодого моряка.
– Лет сорок. Красотой не блещет. Какие будут указания?
– Dowdy, I guess [62] .
– Нет, не скажи… В ней есть этакая старомодная элегантность…
– Ну ладно, за мой стол ее не сажать! Ясно?
– Разумеется, Джек! Уж я твои повадки знаю… Not а chance [63] .
– Брось болтать! Я вот смотрю, должность старшего стюарда делает человека слишком подозрительным!
– При чем здесь подозрения, Джек? Дела давно известные!
– Улыбайся, улыбайся, старый дурак, может, я не поскуплюсь для тебя на чаевые.
– Что? А не хочешь, чтобы тебя выставили отсюда? Я ведь свое место знаю, а ты, по-моему, нет!
– Эх, Билли, не хочется мне задирать нос! Но вообще, если подумать… я впервые в жизни купил билет первого класса и теперь, после восьми рейсов на «Родезии» обыкновенным стюардом, могу измываться над всеми вами так'; как раньше измывались надо мной наши пассажиры.
– Вот и давай! А мне и на моем месте неплохо! – Куда же ты ее пристроишь?
– Дай подумать… К кому-нибудь, кто подходит ей по возрасту… Говорит ли она по-английски? Ну ладно… посажу ее за столик для двоих к этой американке. Тоже старая дева… пусть и развлекают друг друга. Решено – двадцать третий столик! С мисс Дженкинс.
– Ты разрываешь мне сердце, Билли!
– Ну хватит, проваливай, артист!
– И выругай Лавджоя. Скажи ему, что когда я прошу по утрам чай, то имею в виду настоящий чай, горячий, а не эту бурду, которой моют тарелки!
– Ишь ты! Ну погоди, Джек! Мы еще встретимся с тобой на нижней палубе!
– You jolly well won' t [64] .
Лавджой, стюард, отдал Исабели ключи, и она стала распаковывать свои вещи. Но тут же бросила, охваченная мыслями о доме; Марилу, тетя Аделаида, завтраки в кафе «Санборн»…
Загрустив, Исабель села на кровать и равнодушно посмотрела на оба раскрытых чемодана. Поднялась и вышла из каюты. Почти все пассажиры сошли на берег, чтобы познакомиться с ночным Акапулько, и должны были вернуться не раньше трех утра. «Родезия» уходила в четыре. Исабель воспользовалась тем, что никого не было, и осмотрела все опустевшие салоны парохода. Она сразу ощутила новизну, непривычность окружавшей ее обстановки, но пока еще не понимала, в чем, собственно, суть этой новизны, вернее, не решалась думать, чем полнится этот экзотический плавучий мир, подвластный законам, совершенно не похожим на те, что определяют поведение людей на суше, в городах. По существу, салоны «Родезии» лишь воплощали британские понятия о комфорте, «a home away from home» [65] , но все эти цветастые занавески и глубокие кресла, все эти морские пейзажи в золоченых рамах и диваны, обтянутые голландским набивным полотном, эти панели дорогого светлого дерева стали для Исабели откровением, несущим в себе что-то чуждое и ослепительное… Потом она попала на прогулочную палубу. И впервые уловила запах парохода – свежей побелки, мокрых канатов, дегтя, мазутного масла – и распознала в нем грозную, пугающую необычность морской жизни. Старые, потертые канаты кольцом, напоминающим огромный ошейник, опутали бассейн, на самом дне которого застоялась морская вода. Глубоко вздохнув, Исабель вобрала в себя резкий соленый запах этой воды, еще не понимая, но уже чувствуя, что это первое столкновение с новой жизнью расширило ее ноздри и наперекор ее воле напомнило ей. о том, что она совершенно одна.
Мерный, ритмический гул привел Исабель к самому носу парохода. Очутившись на помосте, по бокам которого тянулись белые трубы, Исабель глянула вниз и увидела на палубе молодых моряков в широких брюках, обнаженных по пояс, босых. Они потягивали пиво и под аккомпанемент своих гармоник пели старинную шотландскую песенку. Моряки всячески преувеличивали ее чувствительный характер: истово вздыхали, закатывали глаза… Незаметно для них самих песенка превратилась в лихую и стремительную пародию. Лица моряков повеселели, глаза загорелись озорством. Они все больше входили в раж, что-то выкрикивали, пританцовывали, дергали плечами и всем телом.
Исабель не сдержала улыбки и отвернулась от развеселившихся парней.
Подойдя к бару, она заколебалась.
Вошла и села у столика, покрытого тонким сукном. У нее заблестели глаза, и она торопливо пригладила складки своей юбки, когда из-за стойки вынырнул рыжеволосый бармен и, подмигнув ей, спросил:
– What is your ladyship's pleasure? [66]
Исабель сцепила руки. И почувствовала, как они повлажнели. Она осторожно провела ладонями по сукну. За ее натянутой улыбкой таилось сейчас мучительное желание – перенестись куда-нибудь в знакомое место, оказаться среди знакомых людей. Ей хотелось спрятаться от этого надвигающегося на нее человека, у которого на голове вместо волос был какой-то красно-морковный пушок, а лицо поражало, смешило и даже пугало полным отсутствием бровей. Только ресницы поддерживали нависшую стену лба, усыпанную синими веснушками. Оттого что бармен шел не спеша, как бы утверждая этим свое реальное существование, Исабель не успела собраться с мыслями и подумать, что она будет пить, но зато подумала со страхом о том, что никогда не заказывала вина в баре. А человек-морковка приближался почтительно и неумолимо. Разумеется, он исполнял свой профессиональный долг и в то же время – его глаза без каймы бровей напоминали два желтка, в которые впрыснули желчь,– принюхивался к смятению, к испугу, к запаху пота этой молодой особы в свитере с короткими рукавами, которая судорожно водила одной рукой по столу, покрытому сукном, а другой – по подолу своей клетчатой юбки, а потом вдруг снова сцепила руки и, не владея голосом, затравленно крикнула:
– Wisky soda… Without glass! [67]
Бармен удивленно взглянул на нее – это было удивление профессионала, уязвленного невежеством,– и замер в той позе, в какой его застигли нелепые слова Исабели. Он бессильно опустил плечи, закрыл глаза, сломленный ее криком, и почувствовал, как от него, знатока своего дела, уходит куда-то привычная уверенность.
– Ah! P'raps her ladyship would like a silver goblet… Glass is so common after all… [68]
Голова, опушенная рыжим огнем, затряслась в морщинистом и конопатом хохоте. Бармен поднес к губам салфетку и кое-как подавил смех.
– Sans glace, s'il vous plait… [69] – повторила Исабель, не поднимая головы.– Лед… мне нельзя со льдом. У меня больное горло.
Из– за салфетки выглянуло багровое лицо бармена.
– Ah, madame est Francaise? [70]
– Нет, нет! Я мексиканка!
– Меня зовут Ланселот… я весь к вашим услугам… Позволю предложить вам «Southerly Buster» – нет ничего лучше при ангинах… К тому же этот коктейль очень густой и совсем не пьянит… Ланселот – это, знаете… герой из «Рыцарей Круглого стола»…
Бармен склонился перед Исабелью, потом, как-то странно согнувшись, повернулся к ней спиной и, что-то напевая, пополз на четвереньках под стойку.
Сердце Исабели билось неровно. Она по-прежнему не поднимала головы от стола и невидящими глазами смотрела в одну точку.
– Может, поставить для вас пластинку?
Исабель услышала, как упали в шейкер тяжелые капли густой жидкости, как зачавкал выдавленный лимон, как пронзительно зашипела выпущенная из сифона струя воды. А потом раздался профессионально-виртуозный стук взбалтываемой смеси. Она согласно кивнула.
– Как мне не повезло! – вздохнул Ланселот.– Не смог сойти на берег. А вы из Акапулько?
Исабель отрицательно мотнула головой. Ланселот поставил старую, уже заигранную пластинку.
Исабель улыбнулась и устремила взгляд на бармена. Но что это? Она вскрикнула, закрыла глаза руками, прижала руки к груди. У Ланселота было совсем другое лицо, вернее, не лицо, а какое-то застывшее месиво, какая-то маска с расплывшимися чертами, с острыми зубами и глазами улитки… Исабель резко поднялась, опрокинула стул и выскочила из бара, не обращая внимания на крики бармена.
– Miledy! Look here! Milady! Shall I have it sent to your cabin? [71]
Алкоголик-морковка сдернул с головы светлый прозрачный чулок – какое-то подобие инквизиторского капюшона – и, недоуменно пожав плечами, принялся тянуть через соломинку темно-фиолетовый напиток.
Исабель, едва дыша, остановилась в коридоре. Она не знала, куда ей идти, сбитая с толку номерами кают и палуб. Лишь у себя в каюте, где мерно шумела вентиляция и пахло свежестью от постельного белья, она расплакалась и сквозь слезы стала вслух произносить слова, которые должны были ее успокоить: названия привычных вещей, имена знакомых, которые почему-то ни о чем ее не предупредили, не отговорили от такой рискованной авантюры… И усталость, и страх, и печаль убаюкали Исабель, усыпили, помешали закрыть чемоданы и вернуться на берег той же ночью.