Текст книги "Избранное"
Автор книги: Карлос Фуэнтес
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 34 страниц)
Они снова уснули, полностью завладев друг другом. Только руки, одна рука шевелилась в радостном сне.
– Я пойду за тобой.
– Где же ты станешь жить?
– Буду пробираться в деревни, которые вы возьмете. И ждать тебя там.
– Все бросишь?
– Возьму с собой несколько платьев. Ты дашь мне на фрукты и хлеб, и я буду ждать тебя. Войдете в деревню, а я уже там. Пожалуй, одного платья хватит».
Вот оно, это платье,– юбка, лениво распластавшаяся на стуле чужой комнаты. Когда он просыпается, ему доставляет удовольствие дотрагиваться до юбки и до других вещей: гребенок, черных туфелек, маленьких сережек, лежащих на столе. Как хотелось ему в эти минуты дать ей что-то еще, кроме разлук и трудных встреч. Иногда внезапный приказ, погоня за врагом или поражение, заставлявшее отступать на север, разлучало их на много недель. Но она, казалось, предчувствовала, как чайка, куда ударит в этом хаосе сражений и случайностей революционный прибой: если ее не было в условленной деревне, рано или поздно она оказывалась в другой. Она шла из деревни в деревню, расспрашивая о батальоне, выслушивая ответы стариков и женщин, не покидавших дома:
– Да недели две, как прошли…
– Говорят, ни одного в живых не осталось.
– Кто их знает. Может, и отступили. Бросили тут несколько пушек.
– Берегись, федералы [66] не щадят того, кто помогает повстанцам.
И в конце концов они снова встречались, вот как сейчас. В комнате фрукты и обед, а юбка уже на стуле. Она ждала его наготове, словно не хотела терять ни минуты впустую. Но разве это впустую – смотреть, как она ходит, расстилает постель, распускает волосы. Снимать последнюю одежду и целовать с головы до ног, постепенно опускаясь перец ней на колени, пьянея от запаха влажной кожи и «волос, вбирая в себя трепет натянутого как струна тела, пока наконец она не возьмет обеими руками его голову, не прижмет, давая ему отдых, к своему животу. И захочет сделать шаг, прижимая к себе голову мужчины, когда он, услышав прерывистый вздох, поймет ее и отнесет на руках в постель.
«– Артемио, я увижу тебя снова?
– Не смей так говорить. Помни, мы никогда не расстанемся».
И она больше не спрашивала. Ей было стыдно, что она спросила об этом, осмелилась подумать, что его любовь может иметь конец или измеряться временем, как измеряется все остальное. К чему вспоминать, где и как познакомилась она с этим парнем двадцати четырех лет? К чему беспокоиться еще о чем-то, кроме их любви и встреч в редкие дни передышки, когда войска, заняв то или иное селение, останавливались там, чтобы отдохнуть, закрепиться на отвоеванной у диктатора территории, запастись продовольствием и подготовиться к новому наступлению. Так решили они оба, не обмолвясь о том ни словом. Никогда не думали они о военной опасности и о времени разлуки. Если бы один из них вдруг не явился на свидание, каждый следовал бы дальше своим путем: он на юг, к столице; она назад, на север, к берегам Синалоа, где встретила его и полюбила.
«– Рехина… Рехина…
– Помнишь тот утес, который вдавался в море, как каменный корабль? Он и сейчас стоит там.
– Там я тебя нашел. Ты часто туда ходила?
– Каждый вечер. Среди скал там лагуна, и в прозрачную воду можно глядеться, как в зеркало. Я смотрела на себя и вот однажды рядом с моим лицом увидела твое. По ночам в лагуне отражались звезды. А днем – яркое солнце.
– Я не знал, куда деваться в тот вечер. Мы ворвались как черти, и вдруг все стихло – трусы сдались. С непривычки мы подыхали от безделья. В голову лезло всякое… вот я тебя и отыскал. Ты сидела на том утесе. А с ног капала вода.
– Мне тоже хотелось тебя найти. И ты вдруг очутился рядом, совсем рядом со мной, и выглянул из морской воды. Ты догадался, что мне тоже этого хотелось?»
Заря еще не занялась, но серая вуаль уже слетела с двух тел, сплетенных в объятии. Он проснулся первым и не стал тревожить сладкий сон Рехины. Сон – словно тончайшая извечная паутина, двойник смерти. Ноги поджаты, руки на груди мужчины, влажные губы полуоткрыты. Им нравилась любовь на рассвете, они переживали ее как праздник, возвещающий новый день. Тусклый свет едва обрисовывал профиль Рехины. Скоро проснется и зашумит деревня. А сейчас лишь дыхание смуглой девушки, спящей со сладкой безмятежностью, говорило, что жив почивающий мир. Только одно имеет право – разбудить ее, только счастье жизни имеет право заменить счастье сна, в который погружено тело, свернувшееся на простыне,– гладкий, матовый полумесяц. Но имеет ли? И юношеское воображение унесло его дальше: ему почудилось, будто спящая уже отдыхает от любви, той, что разбудит ее через несколько секунд. Когда же счастье острее? Он нежно дотронулся до груди Рехины. Предвкушение близости, сама близость, сладкая усталость потом и снова бурное желание, вскипающее от любви, от нового свершения любви: счастье. Он поцеловал ухо Рехины и совсем рядом увидел ее первую улыбку; придвинул голову, чтобы не упустить первого движения радости. Почувствовал на себе ее руку. Желание вспыхнуло вновь…
Они снова вернулись туда, где только начинается мир, сверкают лишь проблески разума, где два голоса про себя впервые дают имена вещам, про себя, когда он думает обо всем, только не об этом; витает где-то, ведет чему-то счет, старается ни о чем не думать – лишь бы это длилось дольше; старается наполнить голову морями и дюнами, плодами и бурями, домами и животными, рыбами и посевами – только бы это длилось; вскидывает лицо, закрыв глаза, и на судорожно вытянутой шее вздуваются вены; тогда и Рехина забывает обо всем на свете и, побежденная, прерывисто дышит, сдвинув брови и улыбаясь: да, да, ей хорошо, да, да… о, как хорошо. До тех пор, пока вдруг не ощутят, что все свершилось одновременно и ни один из них уже не может созерцать другого, потому что оба стали единым целым и говорят те же слова.
«– Я счастлив.
– Я счастлива.
– Я люблю тебя, Рехина.
– Люблю тебя, любимый.
– Тебе хорошо со мной?
– Всегда… О, как хорошо с тобой…»
Тем временем на пыльной улице прогрохотала бочка водовоза, у реки закрякали дикие утки, а заливистый рожок возвестил о возврате к неизбежному: зазвенели шпоры, зацокали копыта, из дверей домов запахло подгоревшим маслом.
Он протянул руку и пошарил в карманах рубашки, ища сигареты. Она подошла к окну, распахнула створки. И так стояла, вдыхая утренний воздух, раскинув руки, поднявшись на цыпочки. Глазам влюбленных открылся бурый полукруг гор, придвинутых к ним солнцем… Из деревни тянуло запахом горячего хлеба, а откуда-то издалека – ароматом мирта, смешанным с гнилыми испарениями из ущелий. Он видел только нагое тело с раскинутыми в стороны руками, которые теперь впускали день, несли его к кровати.
– Хочешь завтракать?
– Слишком рано. Дай докурить.
Голова Рехины легла на его плечо. Длинная и беспокойная рука ласкала бедро. Они улыбались.
– Когда я была девочкой, мне легко жилось. Столько было хорошего. Каникулы, праздники, лето, игры. Не знаю почему, когда я выросла, я стала чего-то ждать. А в детстве – нет… И меня потянуло к тому утесу. Я сказала себе – надо ждать, ждать. Не знаю, почему в то лето я так изменилась и перестала быть девчонкой.
– Ты и сейчас девчонка.
– С тобой-то? После всего, что мы делаем?
Он расхохотался и поцеловал ее. Она свернулась клубочком у его груди – как птица в гнезде. Обняла за шею, не то воркуя, не то притворно всхлипывая.
– А ты?
– Я не знаю. Нашел тебя и очень люблю.
– Скажи, почему я поняла, как тебя увидала, что мне больше ничего не надо? Знаешь, я тогда сказала себе: надо решиться, сейчас или никогда. Если ты уйдешь, моя жизнь кончена. А ты?
– Я тоже. А ты не думала, что солдат просто хотел поразвлечься?
– Нет, нет. Я и формы твоей не заметила. Я только заметила твои глаза, отраженные в воде, и теперь я всегда вижу твое отражение рядом с моим.
– Хорошая моя, любовь моя. А ну погляди, есть там у вас кофе?
Когда они расставались в это утро, так похожее на все другие утра полугода их молодой любви, она спросила, скоро ли уйдет войско. Он ответил, что не знает, как захочет генерал. Наверное, придется идти добивать отряды федералов, еще бродящих по округе, но казарма в любом случае останется в этой деревне. Вокруг много воды и скота. Подходящее место для стоянки. После Соноры солдаты здорово измотались и заслужили отдых. К одиннадцати все должны собраться на площади у комендатуры. После захвата деревень генерал всегда издает указы: работать на полях не более восьми часов, землю раздать крестьянам. Если поблизости есть асьенда, лавку велит жечь дотла. Если есть такие, кто держит бедняков в кабале – а такие всегда находятся, не все удирают с федералами,– объявляет долги недействительными. Плохо то, что почти весь народ под ружьем, почти все крестьяне стали солдатами и, по сути, некому выполнять указы генерала. Было бы, конечно, лучше тут же отбирать деньги у богатеев, которые сидят почти в каждой деревне и ждут, когда победит революция, ждут, как решится земельный вопрос и вопрос о восьмичасовом рабочем дне. Теперь надо взять Мехико и выкинуть из президентского дворца этого пьяницу Уэрту, убийцу дона Панчито Мадеро.
– Ну и покружил я! – бормотал он, запихивая рубашку цвета хаки в белые штаны.– Ну и покружил! Из Веракруса, из провинции, попал в Мехико, оттуда – в Сонору, а потом учитель Себастьян попросил меня довершить то, что старикам было но под силу: пойти на север, взяться за оружие и освободить страну. Был я тогда совсем мальчишкой, хоть и стукнул не двадцать один год. Право слово, даже женщин не знал, разве можно было ослушаться учителя Себастьяна, который обучил меня трем вещам, какие сам знал: читать, писать и ненавидеть попов.
Он умолк, когда Рехина поставила на стол две чашки кофе.
– Ух, горячо!
Было еще рано. Обнявшись, они вышли на дорогу. Она – в своей накрахмаленной юбке. Он – в белой куртке и фетровом сомбреро. Домишко, приютивший их, стоял неподалеку от глубокого оврага. С края оврага свешивались вниз колокольчики, а из кустов несло падалью: разлагался кролик, растерзанный койотом. На дне бежал ручеек. Рехина нагнулась к нему, словно и теперь собиралась увидеть в воде то, что придумала. Они взялись за руки: дорожка в деревню поднималась по другому склону оврага. С гор доносилось пощелкивание дрозда. Нет, это легкий стук копыт, приглушенный периной пыли.
– Лейтенант Крус! Лейтенант Крус!
Конь остановился, пронзительно заржав. Пыль маской облепила потное веселое лицо Лорето, адъютанта генерала.
– Поторапливайтесь,– прохрипел он, вытирая лоб платком,– есть новости. Прямо сейчас выступаем. Вы уже завтракали? В казарме яйца дают.
– Не нуждаюсь,– улыбнулся он в ответ.
Легче облака пыли было объятие Рехины. Лишь когда скрылся из виду конь Лорето и на землю вернулась тишина, она со всей страстью любящей женщины стиснула плечи своего юного любовника.
– Жди меня здесь.
– Как ты думаешь, что случилось?
– Наверное, остатки вражьих отрядов поблизости. Ничего ' страшного.
– Мне ждать тебя здесь?
– Да. Не уходи. Я вернусь сегодня вечером или – самое позднее – завтра к рассвету.
– Артемио… Когда-нибудь мы возвратимся туда?
– Кто знает. Кто знает, сколько еще маяться. Не думай об этом. Знаешь, как я тебя люблю?
– И я тебя. Очень. Наверное, навсегда.
А в центральном патио казармы и в конюшнях солдаты, получившие приказ о выступлении, готовились к походу с торжественным спокойствием. По рельсам, соединявшим патио со станцией, катились одна за другою пушки, запряженные белыми длинноухими мулами; за пушками следовали лафеты, груженные боеприпасами. Кавалеристы укорачивали поводья, отвязывали мешки с фуражом, подтягивали подпругу, ласково поглаживали лохматые гривы своих боевых коней, смирных и податливых, обожженных порохом, облепленных клещами. Двести лошадей – соловых, в яблоках и вороных – шаг за шагом удалялись от казармы. Пехотинцы чистили ружья и цепочкой проходили мимо веселого карлика, раздававшего патроны. Сомбреро северян – серые, фетровые, с загнутыми вверх полями. На шеях платки. У пояса патронташи. Мало кто в сапогах: из-под миткалевых штанов выглядывают башмаки из желтой кожи, а то и просто уарачи [67] . Полосатые рубахи без воротника. Там и сям – на улицах, в патио, на станции – виднелись индейские шляпы, украшенные ветками. Это индейцы яки [68] , музыканты с варами [69] в руках и медными трубами за спиной. Последний глоток теплой воды. На углях котлы с бобовой похлебкой, миски с вареными яйцами. Со станции донесся многоголосый вопль – в деревню прибыла платформа с индейцами майя. Они били в гулкие барабаны и потрясали цветными луками и толстыми стрелами.
Он протолкался вперед: в казарме, около карты, криво приколотой к стене, держал речь генерал:
– У нас в тылу, на территории, освобожденной революцией, федералы перешли в контрнаступление. Они пытаются обойти нас с фланга. Сегодня утром наш дозорный увидел с горы густой дым, поднимавшийся со стороны деревень, занятых полковником Хименесом. Дозорный спустился сюда и доложил об этом. И я вспомнил, что полковник распорядился приготовить в каждой деревне бревна и палы, чтобы в случае нападения запалить костры и предупредить нас. Такова обстановка. Мы должны разделиться. Половина пойдет назад, через горы, и поддержит Хименеса. Другая будет преследовать отряды, разбитые вчера. Кстати, надо проверить, не грозит ли нам новое большое наступление с юга. В этой деревне останется одна бригада. Но едва ли враг сюда дойдет. Майор Гавилан… Лейтенант Апарисио… Лейтенант Крус… Вы двинетесь назад, на север.
Огонь, разожженный Хименесом, уже погас, когда он в полдень прошел дозорный пост на горном перевале. Внизу виднелся эшелон с солдатами, ползший без свистков и тащивший мортиры и пушки, ящики с боеприпасами и пулеметы. Конный отряд с трудом стал спускаться вниз по крутому склону, а с железной дороги пушки открыли огонь по деревням, которые, видимо, были снова заняты федералами.
– Эй, побыстрее! – крикнул он. – Наши будут гвоздить часа два, а там и мы подоспеем, поразведаем.
Он так никогда и не понял, почему, едва копыта лошади застучали по равнине, голова его опустилась на грудь и он и думать забыл о том, что ему приказали. Он больше не видел своих солдат, куда-то испарилась его решимость, целеустремленность. Душу захлестнула нежность, глубокая грусть о чем-то потерянном, желание вернуться и забыть весь свет в объятиях Рехины. Пылающий диск солнца словно поглотил скакавших рядом всадников и гул далекой канонады; этот реальный мир вытеснил другой, воображаемый, где только он и его любовь имели право на жизнь и заслуживали спасения.
«Ты помнишь тот утес, вдававшийся в море, как каменный корабль?»
Он снова созерцал ее, томясь желанием поцеловать и боясь разбудить, веря, что, созерцая, делает ее своею. Только один мужчина так знает и так видит Рехину, думалось ему, и этот мужчина обладает ею и никогда от нее не отступится. Думая о ней, он думал и о себе. Руки опустили поводья: весь он, вся его любовь тонет в этой женщине, которая завладела им полностью. Надо вернуться… Сказать, как она ему дорога… Рассказать, о чем он сейчас думал… Чтобы Рехина знала…
Конь заржал и взвился на дыбы. Всадник рухнул на сухую глинистую землю, в колючие кусты. Гранаты федералов посыпались на конницу. Он, поднявшись, смог разглядеть в дыму только своего коня, его пламеневшую кровью грудь – кирасу, отвратившую смерть. Неподалеку от трупа бесновалось около полсотни других коней. Вокруг потемнело: небо спустилось на ступеньку ниже и превратилось в пороховой чад над самой головой. Он бросился к низкорослому деревцу, хотя клубы дыма прятали надежнее, чем эти ощипанные ветки. В тридцати метрах начинался лес, невысокий, но густой. Повсюду слышались страшные непонятные крики. Он рванулся, схватил за поводья чью-то лошадь, закинул ногу на круп и, свесившись на бок, прячась за лошадью, дал ей шпоры. Лошадь поскакала, а он – вниз головой, ничего не видя из-за собственных разметавшихся волос – судорожно цеплялся за узду и седло. Наконец свет дня погас, он открыл глаза в полумраке, свалился с лошади, встал, наткнулся на ствол дерева.
Сюда тоже доносились крики. Вокруг гремело, лязгало сраженье, но лес был отделен от звуков спасительным расстоянием. Тихо шевелились ветви, чуть слышно скользили ящерицы. Он сидел совсем один, прислонившись к дереву, и снова проникался радостью жизни, которая медленно согревала кровь. Блаженное чувство покоя гнало прочь мысли. Солдаты? Сердце бьется спокойно, равномерно. Наверное, его ищут? В руках и ногах истома, тяжесть, усталость. Что там делается без него? Глаза невольно следят за осторожным полетом птиц вверху,, в зеленых кронах. Наверное, наплевали на дисциплину и тоже бежали в этот благодатный лесок? Да, пешком трудно теперь взобраться на гору, к своим. Надо переждать здесь. А если возьмут в плен? Размышления его внезапно прервались: чей-то стон пробился сквозь ветви совсем рядом с лейтенантом и кто-то рухнул прямо ему на руки. Он хотел было оттолкнуть падавшего, но невольно подхватил бессильное, изувеченное тело в окровавленных лохмотьях. Раненый положил голову На плечо товарища:
– Дают… нам… жару…
Он почувствовал на своей спине что-то теплое: из раздробленного плеча солдата струилась кровь. Посмотрел на лицо, искаженное болью: широкие скулы, приоткрытый рот, сомкнутые веки, короткие, всклокоченные усы и бородка, как у него самого. Если бы еще глаза зеленые – просто брат родной…
– Что там? Бьют наших? Как конница? Отступила?
– Нет… Нет… Идут… Вперед.
Раненый с трудом махнул здоровой рукой – другая была изрешечена шрапнелью. Страдальческая гримаса сделалась еще страшней; казалось, она облегчала муки, продлевая жизнь.
– Как? Наши наступают?
– Воды, друг… Плохо мне…
Раненый потерял сознание, обхватив лейтенанта с удивительной силой, будто в молчаливой мольбе. Тот замер под свинцовой тяжестью тела. До слуха снова донеслась орудийная пальба. Робкий ветерок шевелил ветви деревьев. Вот покой и тишину снова нарушила шрапнель. Он откинул здоровую руку раненого и высвободился из-под навалившегося тела. Взял солдата за голову и уложил на землю, всю в узловатых корнях. Откупорил фляжку и сделал большой глоток, потом поднес фляжку к губам раненого: струйка воды смочила посеревший подбородок. Но сердце билось. На коленях, склонившись над грудью раненого, он спрашивал себя: долго ли еще оно будет биться? Расстегнул тяжелую серебряную пряжку на поясе лежавшего и отвернулся. Что там происходит? Кто побеждает? Встал во весь рост и пошел в глубь леса, с каждым шагом удаляясь от раненого.
Он шел, ощупывая себя; раздвигал низкие ветки и снова ощупывал себя. Нет, кажется, цел. Все в порядке. Остановился у родника и наполнил фляжку. Родник превращался в ручеек, приговоренный к смерти еще до рождения: при выходе из лесу его приканчивало солнце. Он скинул рубаху и, набрав в пригоршню воды, плеснул под мышки, на грудь, на горячие и шершавые плечи, на твердые мускулы рук, оливковых, гладкокожих, со свежими царапинами. Бурление родничка мешало рассмотреть себя в воде. Это не его тело – им завладела Рехина, она требовала его каждой своей лаской. Да, это тело принадлежит не ему, а ей. Надо спасти его. Для нее. Нет больше для них одиночества и разлуки, пала разделявшая их стена: они, двое, стали одним целым навсегда. Минет революция, уйдут народы и жизни, но это не пройдет. Теперь это его Жизнь, их обоих. Он смочил лицо. Снова вышел на равнину.
Конный отряд повстанцев мчался по равнине к лесу, к горе. Кони неслись на него, а он, потеряв ориентацию, брел вниз к пылавшим в огне деревням. Услышав свист хлыстов по крупам лошадей и сухой треск ружейных выстрелов, остановился – один посреди поля. Бегут? Повернулся, сжав голову руками. Ничего не понятно. Если выходишь из дому, из казармы, надо иметь ясную цель и не терять эту золотую нить – только так можно разобраться в том, что происходит. Достаточно отвлечься на минуту, и шахматы войны превращаются в бессмысленную, непонятную игру, состоящую из хаотичных, лишенных смысла ходов.
Вот облако пыли… Яростные морды летящих коней… Всадник, орущий и машущий саблей… Там, дальше, поезд стоит… Вихрь пыли, ближе, ближе… Вот солнце – совсем близко, сверкает над обезумевшей головой… Сабля полоснула по лбу… И кони проносятся мимо, сбив его с ног…
Он поднялся и дотронулся до раны на лбу. Надо снова вернуться в лес, только там безопасно. Земля заходила ходуном под ногами… Солнце слепило глаза, в мареве сливались горизонт, сухая равнина и цепь гор. Добравшись до леска, он прислонился к дереву. Расстегнул рубашку, оторвал рукав, поплевал на него и смочил окровавленный лоб. Стал обматывать лоскутом голову, гудящую от боли, когда вдруг рядом под тяжестью чьих-то сапог хрустнули сухие ветки. Затуманенный взор медленно пополз вверх, по стоявшим перед ним ногам: солдат революционной армии, на спине– у него чье-то тело, окровавленный, истерзанный мешок с повисшей изувеченной рукой – кровь уже не текла.
– Я нашел его у опушки. Кончается. Руку ему изувечило, мой… мой лейтенант…
Солдат, высокий и чернявый, сощурил глаза, чтобы разглядеть знаки различия
– Наверное, помер. Тяжелый, как мертвец.
Свалил с себя тело и прислонил к стволу дерева – точно так же, как сделал он полчаса или минут пятнадцать назад. Приложил щеку ко рту раненого,. Он узнал этот раскрытый рот, широкие скулы, ввалившиеся глаза.
– Да, помер. Если бы я раньше поспел, может, и спас бы.
Солдат закрыл глаза покойнику большой квадратной пятерней. Застегнул серебряную пряжку и, опустив голову, пробормотал сквозь белые зубы:
– Эх, мой лейтенант. Не будь на свете таких храбрецов, что сталось бы со всеми нами.
Вскочив, он повернулся спиной к живому и к мертвому и снова ринулся на равнину. Там лучше. Хотя ничего не видно и не слышно. Хотя весь мир кажется разметанными вокруг тенями. Хотя все звуки войны и мира – свист сенсонтлей, ветер, далекое мычание волов – сливаются в один глухой барабанный бой, забивающий остальные шумы и наводящий тоску. Он споткнулся о чей-то труп. И, не сознавая зачем, грохнулся перед ним на колени, а минутой позже сквозь монотонную барабанную дробь звуков пробился голос:
– Лейтенант… Лейтенант Крус!
На плечо лейтенанта легла рука. Он поднял глаза.
– Вы тяжело ранены, лейтенант. Пошли с нами. Федералы бежали. Хименес не отдал деревни. Пора возвращаться в казарму, в Рио-Ондо. Кавалеристы дрались как черти; их словно прибавилось в числе, ей-богу. Пойдемте. Вы, кажется, плохо видите?
Он оперся о плечо офицера, пробормотав:
– В казарму. Да, пошли.
Нить потеряна. Нить, позволявшая, не блуждая, идти по лабиринту войны. Не блуждая. Не дезертируя. Руки едва держали поводья. Но лошадь, привязанная к седлу майора Гавилана, сама медленно шла через горы, которые отделяли поле боя от долины, где ждала она. Нить исчезла. А внизу, впереди, лежала деревня Рио-Ондо, такая же, какой он оставил ее этим утром: розовые, красноватые, белые глинобитные домики с дырявыми крышами и частоколом кактусов. Ему казалось, что рядом с зелеными губами оврага уже можно различить дом, окно, где его ждет Рехина.
Гавилан ехал впереди. Солнце заходило, и гора накрывала тенью сникшие фигуры двух военных. Лошадь майора замедлила шаг, лошадь лейтенанта поравнялась с нею. Гавилан предложил ему сигарету. Табак разгорелся, и лошади снова затрусили по дороге. Но при вспышке огонька он заметил на лице майора сострадание и опустил голову. Что ж, по заслугам. Они знают часть правды: он бежал с поля боя – и сорвут с него офицерские нашивки. Но они не знают другого, не знают, что он хотел спастись, чтобы вернуться к Рехине, и не поймут, если он станет объяснять. Они не знают также, что он бросил раненого солдата, хотя мог спасти ему жизнь. Любовь Рехины смоет его вину перед брошенным солдатом. Так должно быть. Он опустил голову и впервые в жизни почувствовал стыд. Стыд. Но нет, в ясных, честных глазах майора Гавилана не было укора. Майор погладил свободной рукой свою рыжую бородку, посветленную солнцем и пылью:
– Мы обязаны вам жизнью, лейтенант. Вы и ваши люди…, задержали их наступление. Генерал встретит вас как героя… Артемио… Я могу звать вас просто Артемио?
И устало улыбнулся. Положив руку на плечо лейтенанта и вопросительно глядя на него, майор прибавил с коротким смешком:
– Столько времени воюем вместе, а до сих пор не перешли на «ты».
Опускалась призрачно-стеклянная ночь, и только над горами – отступившими вдаль, сгрудившимися во тьме – краснел отблеск заката. Неподалеку от казарм догорали костры, издали их не заметить.
– Сволочи! – хрипло выругался майор.– Нагрянули вдруг в деревню, будь они прокляты. В казармы-то, понятно, не смогли пробиться. Зато отыгрались на деревенских: творили что хотели. Они и раньше обещали мстить деревням, которые нам помогают. Взяли десять заложников и сообщили, что повесят их, если мы не сдадимся. Генерал ответил им огнем мортир.
Улицы были заполнены солдатами и крестьянами. Уныло бродили бездомные собаки, а дети, бездомные, как собаки, плакали у порогов. Там и сям еще тлели пожарища, посреди улицы сидели женщины на матрацах и уцелевших пожитках.
– Лейтенант Артемио Крус,– тихо говорил Гавилан, нагибаясь к солдатам.
– Лейтенант Крус,– бежал шепоток от солдат к женщинам.
Толпа раздавалась и пропускала двух лошадей: караковую, нервно фыркавшую среди напиравших людей, и понуро шедшую за ней вороную. Люди из конного отряда, которым командовал лейтенант, тянули к нему руки, похлопывали по ноге в знак приветствия, показывая на лоб, обвязанный окровавленной тряпкой, негромко поздравляли с победой.
Они проехали деревню – впереди чернел овраг. Вечерний ветерок покачивал деревья. Он поднял глаза: вот и белый домик. Посмотрел на окна – закрыты. Красные языки свечей мерцали в дверях некоторых домишек. У порогов темнели группки людей, сидевших на корточках, съежившихся.
– Не смейте вынимать их из петли! – кричал лейтенант Апарисио, поднимая свою лошадь на дыбы и хлыстом отстраняя умоляюще протянутые к нему руки.
– Запомните их всех! И знайте, с кем мы воюем! Враг заставляет крестьян убивать своих братьев. Смотрите на них. Враги вырезали все племя яки, потому что оно не хотело отдать свои земли. Они расстреляли крестьян в Рио-Бланко и Кананеа, потому что там не хотели дохнуть с голоду. Они перебьют всех, если мы сами не перебьем им хребет. Смотрите!
Палец юного лейтенанта Апарисио уперся в скопище деревьев у оврага: шеи от петель, наспех сделанных из шершавой хенекеновой веревки, еще сочились кровью, но глаза уже вылезли из орбит, языки посинели, а обмякшие тела тихо покачивал ветерок, дувший с гор,– они были мертвы. На уровне глаз – растерянных или гневных, горестных или непонимающих, полных спокойной печали – болтались грязные уарачи, босые ступни ребенка, черные туфельки женщины. Он слез с лошади. Подошел ближе. Обхватил накрахмаленную юбку Рехины и застонал хрипло и надрывно: зарыдал впервые, как стал мужчиной.
Апарисио и Гавилан отвели его в ее комнату. Заставили лечь, промыли рану, заменили грязную тряпку повязкой. Когда они ушли, он обнял подушку и уткнулся в нее лицом. Заснуть – вот и все. Хотелось уверить себя, что сон опять сблизит, соединит с Рехиной. Понял – это невозможно; теперь на этой кровати под желтой москитной сеткой с еще большей силой, чем раньше, будет властвовать запах влажных волос, гладкого тела, податливых бедер. Она была сейчас такой близкой, такой родной, как никогда прежде; она жила и принадлежала только ему. Воспоминания терзали сердце, голова горела. Во время недолгих месяцев их любви он никогда не смотрел в ее прекрасные глаза с таким волнением, никогда не сравнивал, как сейчас, с их сверкающими близнецами: с черными алмазами, с глубинами озаренного солнцем моря, с дном каменистого ущелья, с темными вишнями на дереве из жаркой плоти. Он никогда не говорил ей так. Все было некогда. Не хватало времени, чтобы так говорить о любви. Никогда не оставалось времени для последнего слова. А может, если закрыть глаза, она вернется и оживет под жгучей лаской трепетных пальцев. Может быть, надо только представить ее себе, чтобы она всегда была рядом. Кто знает, может быть, воспоминание действительно в силах продлевать жизнь, тесно сплетать ноги, открывать окно в утро, расчесывать волосы – воскрешать запахи, звуки, прикосновения. Он встал. На ощупь нашел в темной Комнате бутылку мескаля [70] . Но почему-то водка не помогла забыться, как бывало,– напротив, воспоминания стали еще живее и острее.
Спирт жег ему нутро, а он вернулся бы к утесу на морском берегу. Вернулся бы. Но куда? На тот вымышленный берег, который никогда не существовал? К вымыслу этой чудесной девочки? К сказке про встречу у моря, придуманной ею, чтобы он чувствовал себя чистым, честным, заслуживающим любви? В отчаянии швырнул об пол стакан с мескалем. Вот для •чего нужна водка – чтобы топить ложь. Но та ложь была прекрасна.
«– Где мы познакомились?
– А ты не помнишь?
– Скажи сама.
– Помнишь берег лагуны? Я ходила туда каждый вечер.
– Помню. Ты видела в воде мое лицо рядом с твоим.
– А помнишь? Я не хотела видеть только свое лицо, без твоего рядом.
– Да, помню».
Он должен был верить в прекрасную ложь, всегда, до самого конца. Нет, он не ворвался в эту синалоаскую деревушку, как врывался во все другие, где хватал первую встречную женщину, случайно оказавшуюся на улице. Нет, эта восемнадцатилетняя девушка не была силой посажена на лошадь и молча изнасилована в общей офицерской спальне, далеко от моря, у сухих колючих гор. И он вовсе не был молча прощен добрым сердцем Рехины, когда сопротивление уступило место наслаждению и руки, еще не обнимавшие мужчину, впервые радостно обняли его, а влажные раскрытые губы стали повторять, как вчера, что ей хорошо, что ей с ним хорошо, что раньше она боялась этого счастья. Рехина – мечтательная и горячая. Она сумела оценить радость любви и позволить себе любить его; она сумела придумать сказку о море и о его отражении в спящей воде, чтобы он забыл, любя ее, обо всем, что могло его устыдить. Женщина – жизнь, Рехина. Сладостная самка и чистая, удивительная волшебница. Она не ждала извинений и оправданий. Никогда не докучала ему, не изводила нудными жалобами. Она всегда была с ним – в одной деревне или в другой. Вот-вот рассеется жуткое видение: неподвижное тело, висящее на веревке,– и она… Она, наверное, уже в другой деревне. Пошла дальше. Конечно. Как всегда. Вышла тихонько и отправилась на юг. Проскользнула мимо федералов и нашла комнату в другой деревне. Да, потому что она не могла жить без него, а он без нее. Да. Оставалось только выйти, сесть на коня, взвести курок, броситься в атаку и опять найти ее на следующем привале.