Текст книги "Том 8(доп.). Рваный барин"
Автор книги: Иван Шмелев
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 41 страниц)
Пятна
I. «Обобществление»Шли они, все четверо, уже вторые сутки из-под Тарусы с тревожно-заманивающими думами, – да верно ли? Погода была теплая, в солнце, жаворонки различно журчали над поймой, над зеленеющими полями, веселили душу. И нетвердая надежда укреплялась: может, и верно! В сквозном, еще только разбивающем почку березняке, с непросочившимися бурыми лужами, стало посумрачней, лапти подмокли, и на душе стало не то чтобы скучно, а сомнительно как-то. Да повстречайся в разбитом, грязью заляпанном шарабане поп, отворотился, будто правое колесо оглядывал. Но они окликнули:
– В городе-то как, батюшка?
Батюшка дернулся, подергал шляпу, остановил лошадку и заторопился:
– А Господь знает… не могу ничего сказать. А вы, значит, на работку? Дело дорое, дорое… работка нужна, нужна… С Господом…
И погнал, нахлестывая. Они поглядели вслед.
– Ишь его дернуло! – сказал один, русый, кряжистый, бородатый. – Пужливый…
То же, должно быть, подумали – не сказали, – и другие. Все они были один в одного, будто братья. Все – русые, крепкие, широкие, – калужские мужики, с румяно-загорелыми лицами, в лаптях, в свежих онучах, в сермягах цвета квасной гущи, с белыми мешками под правым локтем, в синих, третной пестряди, штанах, – самые заправские плотогоны.
– Пужливый… – повторил первый задумчиво.
Пока шли лесом, – не говорили. А как вышли к капустникам, бок о бок с кладбищем, увидели за полем белый город на взгорье, красные трубы фабрик под дымным облачком, – заговорили враз. Присели на просохшем бугру.
– Дымят-канителют… Эх, дело-то не с руки… какая еш-шо работка будет!
– Поглядим, – увидим. Люди работают.
– Перво дело проверку накинем… недолго, может, и по-канителют. Сказывал тот, – в канпанию записаться… а там все видать будет, как обощастливют. Сказывал, ежели такие милиёны… чего ему! Народу, небось, набегло!..
– Черта, его, послушаешь, да… По разговору-то он будто правду говорит… с чего же ему народ-то омманывать? Говорит, – решили, подписали, штобы всем, которые рабочие и трудящие… Да и бабы спокою не дают.
– На плоту-то я – сам король, а… вон они, трубы-то! Народ озорной, городской. Скажут – наше место, чего вам тут?
– Так наймемся… поглядим. Сходно будет, – поживем. По сотне – не меньше запишут. И то ладно. Народу-то нон-че не больно много. Толконись куда хошь. Плотов-то нонче и Шибарков не погнал.
Переговаривались, но уже не было той уверенности и легкости, с которой вышли они из деревни. Сомнение наводили тихо дымившиеся трубы и непривычный город.
– Тут-то протукаем, а там, гляди, выйдет какое прописа-ние по камитету нащот земли… Бабы-то чего смогут! Каждый день жди, чего выйдет.
– До осени не будет. Камитет не велит, закону годить надо, будто. А тут уж порешено – подписано. Божилси эн-тот… осчастливят всех, которые трудящие. Только бы подписаться поспеть. Как кто подписан в канпании, – дело верное. Всей артели, которая рабочая… как хозяевам отпишут по закону.
– Уж уду-мают! Го-ловы!
– Ломали-ломали, уже когда-нибудь да надо. Тоже ему милиёнов-то натаскано горбом-то нашим! Теперь все удума-ли-раздознали, в газете пишут. Энтот и газету показывал. Корысть ему какая зря-то молоть?
– Говорил, – заплакал! Жисть-то тоже чижолая ихняя. По каторгам гоняли, в остроге сидел сколько! Глядеть на его жалости. Тошший…
И все они ярко представили себе того незнакомого человека, не то барина, – в шляпе был и в очках, – не то рабочего человека: в синей рубахе был, в ремне, в пальтишке, – что говорил на сходе.
– За народ старался. Мы, – говорит, – головы за народ клали! Ве-рно, теперь все видать. И землю, и фабрики! Чтобы осчастливить.
И пошли в город. Шли поселком, мимо одинаковых домиков, в два окошка, с садиками в два-три шага, с цветочками, с пестрыми заплатками занавесок в окошках, с ребятишками у канав, в грязи.
– Ишь ты, один в один! Чисто их Господь накрасил, десятки! Как подогнали-то знаменито! – сказал один, мотая головой к домикам. – По солдатскому манеру.
И по той стороне были такие же домики, и в проездах, – туда и сюда, – такие же. Словно их и вправду Господь накрасил, как васильки – синенькие, как куриная слепота – желтенькие.
– Может, и казенные какие… для солдат тоже строют, а то для этих… для беженков…
Грязь в улице была непролазная – жидель-глина. На уголке один из мужиков, помоложе, приладил к глазу ладонь и прочитал на крошечной железной вывеске:
– «Шу-рикова седьмая». Шу-рикова! И фабрики его… Шурикова. Стало быть, все его!
И еще подошел проезд, и такая же вывеска. И на ней тоже было написано: «Шурикова шестая». И еще – пятая, четвертая, третья…
– Все его!!
– Цельный город! Во-от!
– Энтот-то так и сказывал. И все фабрики, и все земли… Какие милиёны! А народу-то не видать…
На уголке, у лавки с большой вывеской, на которой тот же грамотный прочитал по складам: «Потреби-ловская лавка… 5… Шуриковского Товарищества», – встретили они женщину с ребенком и спросили, чьи такие домики, кто живет.
– Все знать вам надо… – сказала, посмеиваясь, женщина. – А фабричный поселок наш… рабочие шуриковские живут. А что?
Но они не сказали, что им на самом деле хотелось знать. Только грамотный потрогал шапку и сказал, словно прятал мысли:
– Так… глядим. Все одинакие…
– Ишь какие вы… образованные! – опять усмехнулась женщина, оглядывая сермяги и лапти. – Сами-то одинакие Пальгаи!
Это было насмешливое, немного, пожалуй, и обидное слово-прозвище – пальгаи. Бросают его неуклюжим плотогонам-калужанам. И потому все немного обиделись, а грамотный и ответил:
– Фабришные да скотина – по гудку ходют, травку рвут, глотку дерут. А мы вас кормим! Вот тебе и… пальгай!
– Пальгай и есть! – сказала женщина и засмеялась. – Экие образо-ванные! Робят, что ль, в мешках-то несете, портки трясете? По белу капустку к нам?
Посмотрела усмешливо, показала белые зубы и пошла. А мужики нахмурились.
– Ишь, чертовка какая, зубастая… Они все такие, озорные…
Эта встреча приостановила их ход. Они потоптались на уголку, у лавки. И когда они так стояли, словно раздумывая – не зайти ли, – через дорогу шел на них человек в выгоревшем, жестком от давнего глянца, драповом когда-то, пальтишке, с оборванными карманами. С разлету прыгал-шагал он по кирпичам, утонувшим в грязи, в опорке и в рваной калоше на босу ногу, без картуза. Он перемахнул через канаву, потерял опорок и выругался. Они посторонились, приглядываясь к желтому, испитому лицу в ямках и косточках, в черных кусточках на подбородке и скульях, – к острому до боли и злости лицу.
– Расставились на дороге!.. – сказал человек в сердцах и шмыгнул в лавку, но на порожке задержался. – Дяди Гры-ши!?
Это почему-то особенно зацепило: «Дяди Грыши»! Было и это прозвище, тоже обидно-насмешливое.
– Видал? – сказал грамотный. – Табак я и сам курить умею… – и пошел в лавку.
– Будя тебе, Степан… – остановил было один из троих. – Спешить время…
И вошли все трое.
В лавке приятно пахло мятными пряниками, хоть их и не видно было. Да и пустовато было по полкам. Лежали белые хлебы, селедки в бочке, орехи в стеклянных банках, горка зеленого лука в корешках-ниточках, и много висело на стенках пестрых плакатов с барынями, пьющими что-то из чашечек с клубящимися дымками, с толстыми ребятишками, засовывающими в пухлые рты печенье, с турками, потягивающими через трубочки из бутылок, с приплясывающими тонконогими господами, в стеклышках у глаза, раскуривающими папироски. Человек с оборванными карманами рылся в бочонке, выбирая селедку. Над прилавком читал газетку кривой приказчик, с георгиевской ленточкой-нашивкой.
– Махорка есть? – спросил первый мужик, Степан, пристукивая по прилавку кулаком-кувалдой.
– Сто лет – все нет… – сказал, не отрываясь от газетки, приказчик.
– А что у вас есть-то? – оглядел стены и пустые полки мужик. – Селедки плавают. Бел хлеб давай… тройку!
– Пришлому не даем, покажь марку.
– Мар-ку-у?! – прищелкнул языком мужик. – Марку просит… – усмехнулся он спутникам.
– Дурака-то строить нечего… чай, знаешь…
– Значит, не есть нам твово хлебца. Свово найдем. У нас лепёх полон мешок.
– Чего ж охальничаешь-то? – вскрикнул нежданно все еще рывшийся в бочонке. – Лепешники! По погребам хороните… граждане!
– А ты не серчай, милаш… не серчай. Мы твово не просим. Чего с тебя взять? Карманы сыпются. Пару селедок не уложишь… дброги ноньча.
– Степан, время итить… – потянули мужики в голос. – А вот ты, милый человек, растолкуй нам… – обратился один, самый старший, с сединкой, к человеку в пальтишке. – Фабрики Шурикова знашь?
– Ну, знашь!
– На работу берут или как? Почем рядют? Тут и приказчик поднялся от газетки и оглядел.
– С лепешек-то своих да на… фа-брику?! – сказал он, высверливая бойким, горячим глазом-глазком.
И тощий человек уставился, поматывая селедкой.
– Да уж такое дело, милаш… где пощастливить… Чай, все люди…
– Не слыхать, чтобы нанимали… – посверлил глазом приказчик. – Слыхать у нас.
– А чего слыхать-то?
– Слыхать у нас, что три дни работаем, три дни так…
– Та-ак… Стало быть, гуляете по вольному делу…
Тут тощий человек щелкнул селедкой по прилавку, брызнуло даже из селедочной головы на газетку, и сказал, словно скрипнул:
– Да вы чего? Чего дураков-то крутите! С неба, что ли, свалились?
– Чего там… знамо, укрываетесь… Бона што! – погрозил пальцем мужик на Степана. – Видать! Дошло до сердца, так…
– Знаю я вас, господа синаторы… – сказал приказчик. – Ловить рыбку на плотах-то ваших. Не прикидывайся молоденцем, не отхватишь, толсто!
– Ишь, ишь! – опять погрозил мужик. – А я разя отхватить чего от тебя желаю? Я по совести, как прикажут. Ежели будет обощаствление… писано по новому закону, чтобы по правде, кто рабочий, трудящий…
– Грамоту знаешь? – сказал, наконец, Степан, которому уже надоела неопределенность. – По всем деревням объявляют, ездют. Будет всем обощаствление. И всю землю, и фабрики-заводы… А вы здешние, калуцкие. Желаем пристать.
Тут и приказчик, и человек в пальтишке так и прыснули.
– А чего? – недоверчиво сказал старший. – Смех смехом, а… этого дела укрывать не годится. И к нам люди дознают. И про землю тоже. Все, сказывал вон, и землю получать могут… ну, хоть и тебе могут предоставить, останется чего. А у его вон полон город… какие милиёны!.. Нам, милый человек, мы не жадные…
– Стало быть, за фабриками за нашими прикатили? – спросил ехидно, усмешливо человек с селедкой. – То паль-гай-пальгай, а то., на вот! Наши ведь фабрики-то! Мы на них работаем! Вот так гу-си!
Тут уж стало совсем обидно.
– А ты не закрывай, не закрывай… – сказал с сердцем старший. – Не дурей вас. Знаем. Да нам, ежели тебе правду говорить, и не с руки ваше дело пылить. А вот… ежели дадут хоть по сотняге на брата, мы и домой, ко дворам. Нам с земелькой-то куда способней. А только вот свово тоже упускать не годится…
– Правда, – сказал приказчик. – Обощасливиться каждому желательно, и ступайте вы сейчас прямо на фабрику и… – тут он глянул на тощего и поперхнулся. – Там вас и ощастливят.
– Но три сотни требуй! Права доказывай! – совсем отмяк и тощий. – Эх, дядя Грыш!
– Ну, ты не шути, не крестник! – поднял голос Степан. – Думаешь, в городу живешь – все знаешь? А работать где желаем, – там и работаем! Ты вот за сто рублей, может, а я на полсотни пойду! Еще потягаем! Мы и с Оки увидим-усмотрим. Наши парни тоже кровь проливали да селедок не ели по рупь – цалковый! Надел баретки дак думать – я какой! У меня дома сапоги на печке спят-отдыхают. Придет время, приду и в сапогах! А то – пальгай! Идем, робята. С энтими говорить – дубовы вицы надоть.
– Ай да Калуга! – сказал приказчик, смеясь.
Уже отошли шагов двадцать, а из лавочки все еще доносился визгливый и скрипучий смех в кашле. На выходе из поселка перед зеленым лужком с учившимися солдатами мужики остановились. Дымили слабо белым дымком фабричные корпуса, уходя под горку, – дымили на закраине города.
– Ишь, черти! – сказал Степан, – А дознать надо. Там поглядим.
– Пошли на работу, так надо дойтить… Наймемся, коли сходно. А то и по дворам, пока что… Дасть по сотне, – и… домой пойдем.
– И энтот-то наказывал… сомущать будут, – не верьте! Тоже каждому хочется. Фабришные… вот и отводят. Нет, мы это дело разберем.
– Чего там! Ишь у ево сколько? Кругом все его!
Тут самый тихий мужик, который все молчал, снял шапку, помолился на церковные главки городского монастыря и сказал вразумительно:
– Как бы чего не вышло… Нужды-то такой нету… толко-немся, будто работы не будет ли, да и ко двору. И по лесу работы много.
И они пошли к фабрикам, но уже не тем ровным и покойным ходом, каким шли полями и поймой. Здесь уже не журчали жаворонки. Курились черноголовые трубы, и от белых дымков над черными головами шло неверное что-то, смутное.
– Может, чего поверней узнаем… Всякого слуху много.
(Русские ведомости. 1917. 21 мая (3 июня). № 113. С. 4)
II. Веселый разговорБыло это на перегоне между Рязанью и Ряжском. Явился «огонь и полымь», – как окрестил один из мужиков-пассажиров подсевшего господина в шляпе, – и все время неустанно кричал и доказывал, что надо не с потолка законы писать, а выдирать «из земляной недры». А с потолка можно такие законы написать, что и во сне не приснится; а если и приснится, так с похмелья разве.
А дело началось со следующего.
Вагон был набит битком, – больше солдатами. В уголке, у двери, осело человек пять мужиков, на подбор степенных. С солдатами они не заговаривали, а поуркивали что-то про себя, будто совещались. И нет-нет да и повышали голос, и тогда доносились слова: «на съезде», «безо всякого выкупа». И опять поуркивали. На остановке втиснулся, выпирая плотно сгрудившихся к двери солдат, человек высокого роста, в кожаной затертой куртке, в суконной шляпе на затылке и в охотничьих сапогах; такой здоровяк, плечистый и большеголовый, что подавшиеся солдаты только поворчали, а один, совсем мальчик, такой рябой, что, как говорится, курочке негде клюнуть, даже воскликнул радостно:
– Вот напугал-то… дядя!
«Дядя» прикинул мужиков, усмотрел в уголку мешок, занимавший место, и властно сказал-крикнул, уже простирая к углу бурую руку-лапу:
– А ну-ка, галантерею-то свою под лавку. Не полати!
Занес ногу через две пары колен, сдернул мешок под лавку и сел тяжело, разминая плечом соседа.
– А ты бы полегше, не на кобылу свою лезешь, – сказал сосед, а прочие поглядели хмуро. – Не прежние времена.
– Верно, гражданин, что не прежние! – воскликнул, покривив запекшиеся губы, пассажир. – Я вчера, брат, с билетом первого класса на буферах сорок верст продрал, а никому про кобылу не говорил. А мне, может, автомобиль бы требовать надо.
– Ишь ты… Автомобиль тебе! Министор какой! – заговорили мужики и стали оглядывать пассажира.
Прикинули бычью, в глину запекшуюся шею, в трещинах и буграх, седеющие, по-казачьи выпущенные усы, сокольи – бывают такие – веселые глаза, с усмешливым блеском, твердый, с горбинкой, нос с беспокойными ноздрями, – и, видимо, остались довольны. Владелец мешка сказал совсем мирно:
– За каки-таки дела почет-то тебе?
– А вот за такие! – горячо, с накальцем отозвался пассажир. – У меня работа по земле, пять десятин картошки еще не посажено, а я, как меченый черт, ношусь по округе. Да, черт меня побери, с чего ношусь-то? Ты же засмеешься, дураком назовешь, а ношусь!
– Чу-дной… – сказал уже совсем довольный мужик и пригласил и других оценить, – ну, не чудной ли!
И опять все прикинули.
– Занятно? Теперь на «барина» поглядеть всякому интересно, как он повертываться начнет. Вот и погляди.
И хоть говорил с накальцем, а сокольи, голубоватые глаза посмеивались, и губы посмеивались под усами. Один из мужиков, болезненный, все время закутывавший шею шерстяным шарфом, хотя в вагоне было, как в бане, сказал глухо:
– А чего носишься-то? Ай чего потерял?
– Пока еще не потерял! – воскликнул «чудной», закуривая из серебряного портсигара с золотой монограммой толстую крученку. – А уж собираются землячки с собственной моей земли попереть. Ступай, говорят, Иван Лексеич, к чертовой матери, много тобой довольны. А ведь и впрямь довольны! Я у них с десяток ребят окрестил, школу наладил, кооперацию, а намекают. А сами в продовольственный комитет выбрали. Теперь и ношусь, налаживаю, запасы учитываю, скотину и все прочее. Три недели кручусь. «Попили нашей крови-поту, – говорят, – а все ты более нас знаешь, налаживай!» Это как по-русски назвать? Или хоть чтобы вежливо, по-французски? Француз бы рот разинул. Я вот у тебя сына окрестил, по-братски жили, водку, бывало, пивали…
– Да да… – поддакнули мужики, заинтересовались.
– На стенках, бывало, друг дружку лупили, блины выколачивали, – потряс он кулаком под носом соседа, – а вот пож-жалуйте! «А придется никак тебе, Иван Лексеич, опростаться, – говорят. – Такой закон положим, чтобы всю землю трудящему народу и без выкупа. А будем тебя содержать по силе-возможности».
– Это они уважают, стало быть… из уважения, – пояснил сосед ласково. – Значит, любят тебя.
– Значит, лю-бят! – раздраженно крикнул пассажир. – Как волк козу!
– Обижаться чего ж… Надо, чтобы народу хорошо было, – рассудительно сказал сосед, беспокойно затеребив пальцами седеющую бородку. – Как порешат… Там тоже головы-то!.. Мысленное ли дело государству такие капиталы платить. Складней без выкупа-то…
– Без выкупа?! Песню-то эту давно слышим. Только как спеть ее?
– Затянем, так споем. Господь поможет…
И все, видимо, согласились: споют. Даже и покивали.
– Ах вы, певчие! – уже весело крикнул «чудной». – А ежели я козлом драть буду?
– Это ты как же… значит, насупротив пойдешь… всему народу?!
Слова «всему народу» сосед произнес так громко, что уже прислушивавшиеся к беседе солдаты придвинулись, и ряд голов всунулся в разговор. Пассажир откинулся к стенке, положил бурые кулаки на измазанные дегтем серые брюки, туго обтянувшие крепкие ноги, и смотрел вызывающе, посмеиваясь в усы.
– Меня, брат, словами не запугаешь: «всему народу». Я сам на земле родился, землей давился. На земле и песню спою. Знаю, чем земля пахнет.
– Знаем и мы, чем пахнет, – сказал мужик и поглядел на ладони в желтоватых мозолях-желваках.
– У меня этой красоты тоже есть, – показал пассажир и свои руки, и все заглянули. – Без выкупа? Ладно. У меня – сто сорок десятин…
– Да-да-да… Сто-о сорок!
– И на каждой пяди ногти мои растут! Это во что прикинешь, а? Да я, черт вас подери, каждую пядь проскреб, промял, протоптал! Я сорок семь лет, как себя помню, как еще только… стал без матери, по коленки в земле увяз! От отца принял шестьдесят десятин, да штаны, да калечь., да вот башкой да этими вот граблями набил еще восемьдесят! Шестерых детей вывел, три сына у меня на войне, один – без ноги. Без выкупа?! А как я свои восемьдесят набил!!!
Мужики молчали. Но тут унтер-офицер, сапер, слушавший все время с усмешкой и даже прищурясь, сказал:
– Значит, была эксплотация! Называется земельная рента буржуазия!
Сказал он эту фразу очень отчетливо, словно докладывал. Мужики одобрительно подкивнули, а рябой солдатик опять обрадовался и без слов трепанул по плечу другого, ловко?!! Пассажир сделал губами пфф! словно отдул, и треснул кулаком по коленке.
– Рен-ту… буржу-а-зию! – сказал он, передразнивая. – А я вот тебе еще наговорю, интенсификация-мандат-ритурнель! Это чего такое будет?
Тут все очень заинтересовались, а сосед умылся и покрутил головой.
– За-нятно!
– А будет это сотрясение воздуха, больше ничего. А что такое рента? Ну, что? – крикнул пассажир солдату. – Слыхали звон! Теперь слова заместо оглобли, башку прошибать! Надо их понимать!
– Мы все понимаем, – сказал сапер. – Тоже и нас разными словами обманывали. Теперь дознаем сами.
– Его не объедешь, саперного батальону! – радостно воскликнул рябой солдатик. – Такого подведет!..
– Ну, как же ты, по-русски будем говорить… десятинки-то себе облюбовал? – попытал сосед. – И семью поднял, и…
– Без выкупа?! Нет, брат… с печенками у меня рви… без выкупа! Кому потом-кровью, жизнью всей досталось, – у того не вырвешь! Кротова знаешь, из-под Самосина? – спросил пассажир мужика-соседа. – Мельница еще… Должен знать.
– Мы знаем, – сказал больной мужик. – За тыщу десятин, все сдает…
– Ага! Он все заложил, да и под вторую, все из имения выскреб. У него ты возьмешь без выкупа, у дармоеда. А я, как черт кручусь по земле боле сорока лет, у меня чистенькая… значит, мы с ним одинаки, а?! Нет, ты погоди… Я вам пропою песенку, а вы послушайте про ренту буржу-а-зии! И вы, господин сапер! Оторви-ка у меня руки, на! – протянул он руки саперу. – Нет, ты возьмись и попробуй! Оторви! Всурьез оторви! Вот пришел ты ко мне хоть в ночное время и желаешь мне оторвать руки…
– Не понимаю ваши слова… – сказал сапер обидчиво.
– Не понимаете'?! Нет, вы очень хорошо понимаете! Вы ренту буржуазии понимаете, а как голову человеку рвать или руки, – так-таки и не понимаете?! Придут, а я вот и подставлю шею: на, миленький, режь, не бойся, я – смирный… – вытянул пассажир голову, пригнулся и показал воловью, налившуюся малиновой кровью шею.
– Хи-хи, чу-дак! – обрадовался рябой солдатик, а мужики стали сумрачны.
– Кет, брат! Тут-то уж я постою за себя, сам к печенкам дорогу знаю, бывалый! Восьмипудовые кули через голову, бывало, швырял! Меня словами не запугаешь! Сам в России прописан, да и сыновья прописаны крепко! Землей ото всех несет! Так вот, как придут ко мне голову-то отматывать, потому голова у меня в земле завязла… ладно! Это вы в программу впишите обязательно, где про ренту! Да и мужичков пересмотрите, найдется… У меня каждая десятинка с кровью запечена!
– А как добывал-то, ты вот что нам докажи! – сказал сосед, поглаживая пассажира любовно по коленке. – Бывало, что и винцом с народишки утягивали, приговоры писали жульнинские…
– А вот. Остался после отца один, шестьдесят десятин. Пашня была, на хлеб мажь, вот как разделали. С отцом разделали, да с сестрой, замуж потом вышла. Жену выбрал, – работница, на земле выросла! Из Пахомова, крестьянка родом. А я – дворянин!
– Знаем Пахомово. Чья такая?
– Черенкова, арендатора мельницы.
– Да как не знать-то! Очень хорошо знаем. Семья хорошая…
– Вот. Взял без гроша, за руки. И работали мы с ней да с сестрой пять лет, как дьяволы! Вы в праздник по кабакам ходили, а мы – в поле, да в огороде, да на скотном. Кто у вас тут племенных поросят повел? Знаешь «лаврушинского заводу»?
– Как не знать! Ужли твои поросята? Да они у нас на сто верст гремят! Так ты сам Лаврушин и есть? – подивился мужик. – С чего ж я тебя не видал-то?
– Ага! А с того и не видал, что некогда было мне тебе показываться.
– Ну, правда, мы сами – из Крышкина, не близко…
– Я вам поросят наплодил. Теперь не надо, обзавелись породкой, теперь – без вы-купа! А эти мне поросята в пять лет жизни влезли! Три года не уводились, ночи не спал… Бывало, как пороситься, раз пять за ночь-то на варок слетаешь. Так вот это-то мне поросятки в конце концов деньги дали. Я за двадцать лет, – у меня книги ведутся, – взял с них двадцать тысяч!
– Да ну-у! Двадцать тыщь!
– У меня все записи за тридцать лет есть, ткну в нос, как разговор будет. Племенную скотину выводил… По три тысячи кур морожу за зиму, каплунов в Москву ставлю! Так вот только через двадцать лет, по рубликам сколачивая, – по рубликам! – я еще пятьдесят десятин купил у Капустиной барыни, с усадьбой. Только у ней и было. Старуха, я же у ней и арендовал, да платил-то не то, что вы платите. Вы по чем платили лет двадцать тому? По семи, да меньше? А я по совести, – гляди в книгах. Я ей восемьсот рублей платил. Половину под овес пустил, а половину – под кормовую свеклу. Я же вам и кормовую свеклу повел в округе! До меня не было. А теперь сеете!
– Как не сеять, сеем.
– Вот. А теперь – к чертовой матери?! Без вы-купа?! Стали дети расти – пятеро сыновей. Знаешь, какой они у меня веры? Язычники!
– Эт-то почему ж?
– А вот землю любят. Земле молятся. Теперь у меня – двое агрономы, один – плодовик, специалист. Он мне сад на полсотни десятин разбить обещал, пока пятнадцать посадки сделал, война помешала. У меня этот сад годов через пяток, знаешь, сколько давать должен? Двадцать тысяч чистого! Видал?!
– Да-да-да… Двадцать тыщь!!
– Так кому же его подарить-то… без вы-ку-па? Симону Гулимону, или Ивану Постному, что не спал – не гадал, а теперь соседом саду моего оказался и говорит: мне подавай, без вы-ку-па! Нет, меня не ухватишь за петушиное место! Мой сын старший в Америку ездил плодовое дело изучать, лихорадкой там заболел, три года сажал, опыты делал, десять тысяч убил, а труда его и не сочтешь, – а теперь вынь да положь?! Нет, дудки! С корнями рви, не дамся! Я за сорок-то восемь лет не знал, что такое за праздник бывает. Да, а теперь имею. Вот у меня нонче сад цветет!.. Богу молюсь на него, словно у меня все ангелы белые в него собрались, одели его, накурили… Вот забегу, постою, – голова кружится, слезы… Понимаешь, сле-зы?!! Мое, жизнь тут моя, кровь, сила, все прошлое! Жена-старуха сядет, всплеснет руками… «Господи, а чего ж я раньше-то не видала, не нагляделась?!»
А скоро и помирать… У меня нот астма… Вот намедни выбежал ночью в сад, удушье., отлежался под деревами… звезды на небе… Вы смеетесь, а я скажу – в голос стал кричать! Нет, брат., поговорим! А вот стою намедни на валу, – сад у меня валом обведен и елочками, – а едет знакомый старик, умный старик, да и не чужой, а кум… едет в телеге и ухмыляется… и пальцем грозится. Что такое? «Здравствуй, говорит, Иван Лексеич, сад-то у тебя больно хорош!» – «Хорош, говорю». – «Ну, гуляй, гуляй досыту… скоро и я у тебя гу-яять буду!» И смеется. «Приходи, говорю, я хорошему человеку не воспрещаю.» – «Нет, говорит, я взаправду буду гулять, по-хозяйски, по закону».
– Да-да-да… по закону?!
– Нет, брат… не погуляешь! – крикнул пассажир, ударяя кулаком по ноге. – Вы-рублю! Своими руками вырву, повы-рываю! К чертовой матери! Так ему и сказал. «Не можешь, говорит, уничтожить добро!» А кто его взрастил, кум? У тебя, говорю, правда-то с крючьями, на что угодно навесишь? И на икону, и кобыле на хвост?!
– Ска-зал! Молодчи-на! – всплеснул руками мужик. – Ну? А он чего?
– Ничего не сказал, поехал. Господи! А лес-то мой!!! Каждую березку сам посадил, шу-мят! У меня ни вершочка не гуляет. Тридцать десятин последние, – болото купил, осушил, под клевер пустил. Предлагал анохинским мужикам брать, смеялись. Берите, осушите! Нет. А теперь ругаются, – отнял! Ладно, пускай поют. Затяну и я!
– Но вы, простите… – сказал сапер. – Не только своими грудами… вы и людей держите, небось? Значит, вы их, так сказать, эксплоатации подвергали, а они вам излишек своего труда отдавали без всякого вознаграждения! Это теперь стало всем понятно. И мы это обязательно устраним. Это буржуйская ухватка. Теперь все можно высчитать…
– Бумажный разговор! Вы вот их прогоните от меня, чего они вам скажут! Дайте им то, что они у меня получают Дайте! – закричал пассажир. – Да всем дайте по вашему рассуждению! Из чего будете давать? Припасли для них? Накопили богатства-то? Укажите мне, а я погляжу Я социализм очень хорошо знаю, сыновья – не дураки, сами были политики. Я бы вам показал Степана своего! Социалист-революционер тоже! Эх, трава зеленая! Вот мужички уж приходили ко мне, прикидывали, как это они ко всему моему пристроются. Куда они их, вот этих-то служащих моих, денут? Ступайте, скажут, откуда пришли, к чертовой матери. А они, – их у меня семеро с бабами, – по десятку лет живут. Они поблагодарят благодетелей! А как надо мне было осенью коноплю убирать, – пять десятин у меня конопляника, – взарез подошло, – мне соседи мои любезные, у кого я детей крестил, такую цену наворотили, что плюнул, перекрестившись: а, ну, пропадай, моя конопля! Вот за то-то и бьют нас немцы! Облупленное яичко почему не съесть! Нет, дорогой, я облупил, я и съем, или уж!..
Он треснул кулаком по коленке, поднялся и, опять расталкивая плечами, пошел. Подошла станция.
– Ишь, огонь-полымь! – сказал мужик-сосед. – Ему-то больно обидно.
– Они наскажут… – отозвался сапер. – Буржуазия!
– А поросятки его плоду-щие!
– Такой не может пропасть, хочь совсем его обдери. Обрастет, – сказал больной мужик. – Самостоятельный господин.
– А ба-алыпой с ним разговор будет, не дай Бог. Он зря не подастся. Ишь как… с печенками!
– Пожили, наша теперь пора, – сказал рябенький солдатик. – О бедном народе надо понимать, раз демократы…
– Яблочка захотелось? – сказал на его слова самый старший мужик, все молчавший. – Он сады садил, а тебе чблочка… Сколь обидно человеку. У меня телок пал, с месяц поил… сколь обидно! А он вон скольки годов старался…
– Лес рубят – щепки летят. Да и полетят! – отозвался сапер. – А то…
– А ты лес-то рубить руби, да глаз береги… Да и семянки не забывай оставить, – наставительно перебил старик. – Я пустых слов не люблю. Жизь тоже понимать надо, правду-то… Плевелу-то рвать надо, да как бы и пошеничку не выхватить. Нам хорошее семя тоже нужно, свово дерьма много. А за семенами-то иной походишь-наплачешься…
Мужики молчали. Сапер стал объяснять про буржуазию, и труд, и про рабочих. Много непонятных, чужих слов высказал. Мужики все молчали, поддакивали. Когда, наконец, он устал говорить или убедился, что они плохо понимают и замолчал, – мужик-сосед сказал сочувственно:
– Этот настоящий, земляной. С ним надо сурьезно говорить. Его вон и в продовольствие взяли. И разговор у него веселый, дело знает.
– Нам тоже хорошее семя нужно… – повторил старик. – Ну, чегой-то будет… О, Господи!..
(Русские ведомости 1917. 11 июня. № 131 С. 2–3)