Текст книги "Том 8(доп.). Рваный барин"
Автор книги: Иван Шмелев
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 41 страниц)
Должно быть, молва об орле быстро распространилась по городу. Перед орлом, помещенным, действительно, не на видном пункте, стояли такие сплошные массы зрителей, как нигде. А что говорили в толпе!
– А говорили – у нас мало будет, а все за рекой, самое настоящее! Вот тебе и настоящее!
– Глазищи-то у него… моргают! Прямо, как живой! Эн, как на обе стороны-то расправился! Си-ила!
– А сказывали так, будто однорукий мастерил, так, малярок…
– Сказывают! Малярок! За его, может, тыща заплачена! Малярок!
Мы долго шныряли вокруг орла, чувствуя себя, как дома. Еще бы не дома! У самого орла, возле левой его ноги, стоял дядин приказчик, Василий Васильич, следил за порядком и командовал:
– Тише, не напирай! Смотри издаля, явственно-хорошо видать… Семен, оправь шкалик! Какая ваша необразованность, господин… толкаетесь… Нельзя-с с прикосновением! Видите, – качается… шкалики трясутся…
Он был великолепен, Василий Васильевич! Он, конечно, чувствовал, что и на него изливается слава орла. Он дутой выпустил серебряную цепочку с эмалевой передвижкой и кисточками, часто посматривал на часы, покручивал усы и, вообще, старался быть на виду.
– Это, дозвольте вас спросить, кто ж строил-то такого? – спрашивали его из толпы.
– Сами-с… хозяин строил… мы-с… Не напирай, не напирай! Господин городовой, не допущайте напору из публики…
– Вот он, вон! – крикнул Васька и показал пальцем к фонарю.
Около бассейной башни, облокотившись на чугунную колонку фонаря, стоял Василий Сергеич. Он был опять все в том же парусинном пиджачке и котелке, бледный, мертвенно-бледный при ярком освещении. То и дело отирал он лицо красным платком и смотрел, смотрел… Смотрел в одну точку, на орла. Он пришел-таки! И я был рад, что пришел он: значит, он не так сильно болен, как говорили у нас.
Мы пробрались к нему, и я осторожно потянул его за рукав.
– А-а… И вы пришли! Ну, как… нравится?
– Да, очень хорошо! – сказал я.
К нам подбежал дядин приказчик и сказал:
– Вас хозяин требует! Там они-с… – указал он на орла. – И с ними там от города двое… господа комиссия.
Василий Сергеич обдернулся и медленной походкой направился за Василием Васильевичем. Мы тоже юркнули за ним в образовавшийся проход. В воротах орла стоял отец с двумя какими-то господами в цилиндрах и что-то рассказывал.
– Вот он самый и есть, строитель-то! – показал он на Василия Сергеича.
Господа в цилиндрах взглянули. Василий Сергеич снял котелок и поклонился. Господа в цилиндрах притронулись к полям шляп.
– Вот члены городской комиссии по украшению города… Хвалят нас… – сказал отец. – Понравилась твоя работа…
– Да, – сказал один из господ в цилиндрах, – очень, очень эффектно… обращает внимание… Об этом говорят… очень приятно…
И господин еще раз притронулся к полям своего блестящего цилиндра.
Василий Сергеич стоял с обнаженной головой. Он слушал медленно высказываемые слова похвалы и улыбался как-то растерянно.
– Ваше имя-отчество…
– Василий Сергеев Коромыслов-с…
– Очень, очень приятно… Вы… я слышал, сам… самостоятельно? То есть, я хочу сказать, вы это все… самоучкой?..
– Да-с… я, собственно, из головы. Я, собственно, не имею чина и…
– Да, да… Обратило внимание… Очень приятно… Господа в цилиндрах прикоснулись к полям и прошли дальше.
Об этой сценке у нас в семье долго потом говорили. Когда комиссия проследовала дальше, отец сказал:
– Чего ты поднялся-то? На тебе лица нет…
– Мое-с… – дрогнувшим голосом сказал Василий Сергеич. – Мне-то и не посмотреть…
– Может, ужинать поедем, а? – предлагал отец. – Не можешь? Ну, завтра приходи за расчетом… Победил ты всех! Вот удружил, вот удружил! Спасибо!..
На нас смотрели. Дядин приказчик вертелся ужом, заглядывал в глаза и повторял со свистом:
– Я говорил-с… уж он достигнет-с… и не подведет-с… никак невозможно-с… Земляк-с… За кого другого не пору-чусь-с, а за него завсегда-с… земляк-с…
– Так не поедешь ужинать-то? – спрашивал отец.
– Устал-с… – слабым голосом отзывался Василий Сергеич. – И потом три дня дома не ночевал… а сегодня моя Настенька последний экзамен сдавала…
Отец приказал Василию Васильичу посадить Василия Сергеича на извозчика и отправить домой. Увидав нас, он рассердился, что я шляюсь один по городу, потом ущипнул за щеку. Он был в радостном возбуждении, дал нам с Васькой по гривеннику и наказал идти домой спать.
Когда мы уходили с площади, орел уже догорал снизу, но все еще ярко сверкали его багровые глаза в темноте неба.
X
Утром, когда мы сидели за чайным столом, отец, читавший газету, хлопнул ладонью по листу и весело крикнул:
– Ага! Вот вам и «рваный барин»! Л-ловко!
Рваный барин… Да, с легкой руки дворника Степана за Василием Сергеичем установилась кличка – рваный барин. Горничная, бывало, докладывала:
– Этот вот пришел опять… как его… да вот, рваный барин-то…
И дядя спрашивал отца:
– Ну, как твой рваный барин?
И наши домашние часто в разговоре употребляли это привившееся прозвище. Метко ли оно пришлось, – Василий Сергеич, действительно, имел неказистый вид, – или так навязло на языке, как это иной раз бывает, но прозвище это осталось, потеряв свой первоначальный обидный смысл, который придал ему дворник. И мы с Васькой, в душе питавшие к этому убогому человеку самые горячие чувства, частенько в разговоре друг с другом называли его так, не вдумываясь в смысл.
– Вот что написали! – говорил отец. И стал читать вслух.
В газете сообщалось, что на вчерашней иллюминации орел вызывал общее удивление, так же, как и мельница, и снопы. Сообщалось дальше, что работу эту исполнял молодой архитектор, который почему-то до сих пор не имел случая выдвинуться, даже и фамилия его неизвестна никому, но газета обещала в следующий раз поделиться подробными сведениями, которые уже собираются. Далее газета расхваливала людей с именами и подробно говорила об Иване Михайловиче и господине Ватрушкине, причем Иван Михайлович был назван «нашим известным зодчим, который в настоящее время находится в полном расцвете своего могучего таланта, что обещает в дальнейшем многое». Ивана Михайловича газета похвалила за винтовую колонну, где архитектору и художнику удалось показать чудные световые эффекты и этим самым разделить успех с неизвестным строителем «орла», ибо колонна эта не уступает последнему и может быть признана удачнейшим из нумеров подрядчика Ватрушкина.
Отец покатывался, читая все это.
– По-хва-ли-ли! Ивана-то Михайлыча! Ха-ха-ха… Ловко за колонну-то! Ха-ха-ха!.. Обрадуется!.. Ха-ха-ха… А ведь это наша!
Как раз вошел Василий Сергеич.
– Читай, брат, читай, – протянул отец газету.
Он читал. И чем больше читал он, тем ниже опускалась его голова.
– Ну, что? Как? – спрашивал отец.
– Да, хвалят… Разве меня кто знает… А все-таки, конечно, приятно.
– Нет, Ивана-то Михайлыча как! Ха-ха-ха… А?
– Им будет обидно… – сказал Василий Сергеич. – А теперь бы, если бы показать кому мои чертежи… а? Теперь, может быть, обратят внимание…
– Да я их дал Ивану Михайлычу… – сказал отец.
– Ему-с? – понуро спросил Василий Сергеич. – Они еще не смотрели? ничего не говорили?
Но не успел он договорить, как в столовую грузно ввалился и сам Иван Михайлович со своим портфелем и сигарой. Его вид был необыкновенно торжественен и важен. Он швырнул портфель на диван, как это он всегда делал, и, здороваясь, начал:
– Поздравляю, поздравляю! Очень рад! прекрасно и у вас было…
Qhпротянул руку и Василию Сергеичу и при этом посмотрел вопросительно.
Василий Сергеич даже приподнялся, а отец сказал:
– Вот он самый и есть Коромыслов-то… Так сказать, товарищи вы…
Иван Михайлыч изобразил что-то вроде улыбки и сел.
– Читал, читал… – начал он. – Хвалят вас…
– Эту читал? – протянул ему отец газету.
– Эту? – посмотрел на газету Иван Михайлыч. – Нет, этой не видел…
– Как вас-то тут хвалят! – показывая пальцем на столбец, сказал отец.
– А-а… А ну-ка…
Он уселся поудобней, отстегнул пуговку жилета и, обмахиваясь платочком и раздувая щеки, стал читать. И чем дальше читал он, тем ярче становились его щеки. Из розовых они стали алыми, потом цвета хорошей свеклы, потом густого бордо. Потом он швырнул газету.
– Ослы! – прохрипел он. – Дурак писал и больше ничего!
– Пишите опровержение… – говорил отец. – И он вот напишет, – показал он на ежившегося Василия Сергеича. – Какой он там «молодой архитектор»? И не молодой, и не архитектор!..
Иван Михайлович отмахнулся.
– А я к вам завернул вот по какому поводу, – начал он Деловым тоном. – Сегодня я еду на освящение построенной мною фабрики, пробуду в отлучке с неделю… Гм… Так хотелось бы порешить с вашим делом…
– С каким делом? – спросил отец.
– Вы тот раз вечером говорили относительно стройки нового дома на свободной земле…
– Ах, да-а… Я, знаете, раздумал… – замялся отец. – Не то что раздумал, а слово дал… Вы уж меня простите…
Иван Михайлович поправил очки.
– Вот ему дал слово! – продолжал отец, указывая на Василия Сергеича, который с волнением глядел на отца. – Обещал ему, если иллюминация сойдет хорошо, пусть план делает…
– Та-ак-с, – протянул Иван Михайлович. – Что же, я очень рад… Только, – мягко-мягко обратился он к Василию Сергеичу, – я позволю себе сказать вам, Сергей Васильич, ваш план не утвердят… Вы не можете его подписать… Это я говорю, поверьте, с самыми чистыми побуждениями… Вы потратите время, труд…
– Верно-с… – смиренно сказал Василий Сергеич – Мне нельзя-с… ибо я не архитектор…
– Да я зна-аю, – сказал отец. – И наплевать! Его план мне подпишет архитектор, раз план будет стоить… И за работами глядеть тоже архитектор будет. А вот хочу я, чтобы по его, по его плану дом стоял. Верю я ему. А вы не обижайтесь… Вы ведь не согласитесь подписать его план и строить…
Тут вышло совсем нехорошо. Иван Михайлович поднялся, гордым взглядом смерил нас всех и сказал…
– Я строю только по своим, по своим планам, а не по чужим… Честь имею кланяться.
Он подчеркнул это и вышел с достоинством, забыв шляпу и портфель. Уже горничная пришла за ними. Василий Сергеич сидел, опустив голову.
– Чего нос повесил? – сказал отец. – Наплевать!..
– Обиделись они…
– Я его не обижал. Я сказал правду. Разве я тебе не обещал? А что я обещаю, я, брат, сдерживаю. Разве меня Иван Михайлович выручил? Он бы сорвал с меня вдесятеро и сунул бы старье! Ну, идем в кабинет, надо рассчитаться…
– А вот мои чертежи-то… – с беспокойством в голосе заговорил Василий Сергеич. – Они у них остались…
– Ладно, я пошлю за ними. Значит, строить будем, а? – хлопнул он по плечу Василия Сергеича. – Хороший, доходный дом? А?
– Я, собственно, могу по внешности изобразить… а вот для доходу-то…
– А мы помощника найдем… Он нам все это и обмозгует.
XI
На следующий день у нас был торжественный обед по случаю успеха. В зале был накрыт огромный стол, в сенях дворник Степан вертел во льду мороженое и сердился, на стеклянную галерею пришли четверо музыкантов и приготовлялись к концерту. Они поставили к стенке свои четыре огромных медных трубы и, по случаю жары, принялись обрабатывать приготовленную для них корзину с пивом и медом. Они так ловко управлялись с ней, что Степан сказал, что им впору только на бутылках играть. По всему дому ходили синие волны угарного чада, напущенные приглашенным из трактира басистым поваром, который обещал всем показать, как надо – черт возьми! – готовить слоеные пирожки с ливером. Он переколотил на кухне все горшки и обозвал хозяев кашниками, которые не понимают, что только на плите и в медной посуде можно приготовить что-нибудь путное. Он так меня напугал своим басом, огромным ножом и белым одеянием, что я с тех пор чувствую жуть к поварам, мясникам и, вообще, лицам с грубым голосом и воинственными наклонностями.
Мы с Васькой, пользуясь суматохой и веселым настроением музыкантов, таскали трубы и гудели в них. При нас Степан сообщил главному трубачу с припухшей щекой, что «обязательно будет медаль за хорошую люминацию», и просил «жарить вовсю». Они обещались и просили добавить холодненького по случаю жары.
Отец был в самом прекрасном настроении, ходил по комнатам и посвистывал, поджидая гостей. Наконец, стали собираться и гости. Приехал на своем сером в шарабане торговец лесом, толстый, огромного роста человек, с заплывшими жиром глазами и белыми ресницами, говоривший пискливым голоском. Был еще заводчик, похожий на цыгана и в высоких сапогах, куривший трубку. Было много подрядчиков в длиннополых сюртуках и даже в чуйках, от которых пахло немножко дегтем, немножко черемуховым мылом. Были барыни в наколках и платьях со сборочками, шумливых, как гремучие змеи. Были старушки в темных турецких шалях и широко расходившихся юбках, очень похожих на муравьиные кучи. В этот торжественный день присутствовала вся родня и знакомые. Даже прабабушка выбралась из затвора и сидела в гостиной, перебирая рубчики лестовки. Не было только Василия Сергеича. Отец нетерпеливо поглядывал в окно, гости чаще и чаще косились на стол с закусками и покрякивали, чувствуя приближение приятного часа. Музыканты давали о себе знать отрывистыми звуками трубы, а главного лица все еще не было.
На лестницах стояли люди со двора, привлеченные трубными звуками. Я провел Ваську в переднюю, и он спрятался за дверь, рядом с половой щеткой, и, вообще, устроился очень удобно. За пазухой у него было порядком всякого добра – закусок, куриных лапок и пирожков. Я с удовольствием слушал, как он причмокивал, а причмокивал он так сочно, что прабабушка очень обеспокоилась и просила прогнать собаку, которая, будто бы, сидит под диваном и чавкает. Ей всегда чудилось, что в комнату забралась собака.
Наконец, гости не выдержали, и первым подошел к столу торговец лесом и поздравил с благополучным успехом и с пропечатанием в ведомостях.
– Уж теперь вы гордые станете… как вам такая слава вышла… – начала одна из барынь в гремучем платье.
– И нас-то уж, гляди, знать не будете… – добавила другая.
И тут все гремучие и негремучие начали перебирать родных и знакомых, которые возгордились по разным причинам и забыли их. Тут я услыхал и о каком-то Сидоре Поликарпыче, который выиграл на какой-то билет сорок тысяч и стал ходить в цилиндрах; о каком-то племяннике, который до того заучился, что даже и не кланяется на улице родной тетке. Началась обычная «язычная канитель», как говорил отец.
– И уж так-то, матушка, боюсь я энтих ведомостей… так боюсь… – всплескивая руками, говорила одна старушка в турецкой шали, от которой пахло нафталином. – Как пропечатали, что у нас чулан обокрали, так все и начало мерещиться… Жулики и жулики… И ведь что же! К Успеньеву дню у моей Глашеньки всю как ни на есть сбрую из каретного сарая унесли… Не люблю я эти ведомости… ну их…
Дядин приказчик и кучер были приставлены для порядка. Они распространяли такое сияние от начищенных сапог и умащенных голов, что глазам становилось больно, а пронзительный скрип подметок резал ухо. Василий Васильич заведовал всем и отдавал распоряжения, как капитан парохода. Он загонял и горничную, и кучера, и Степана, который почему-то уже не мог говорить, а сидел в сенях и упрашивал музыкантов:
– Жжжарррь… вве-се…лей…
– Идет! – сказал отец, глядевший в окно. – Наконец-то!
Явился Василий Сергеич. Он явился на этот раз в новом сереньком пиджачке и новых, полосками, брюках, но в прежнем котелке. Он даже повязал себе какой-то необыкновенно большой, в виде банта, голубой галстук с белым горошком. От этого галстука лицо его казалось бледнее обыкновенного.
Он вошел сильно сконфуженный устремленными на него взглядами гостей.
– Вот он, герой! – встретил его отец. – Что так поздно? Семеро одного не ждут… хе-хе…
Василий Сергеич сделал общий поклон.
– Простите великодушно… опоздал-с… по семейному делу… – говорил Василий Сергеич, комкая носовой платок и покашливая. – Племянница моя, Настенька… заболела…
– А что такое? Это она-то у тебя с золотой медалью кончает курс? – нарочно громко спросил отец, думается мне, для того, чтобы все узнали об этом и чтобы сделать Василию Сергеичу приятное.
Лицо Василия Сергеича изобразило печаль.
– Так точно-с… кончила с медалью… – тихо сказал он, смотря на пол… – Получила-с…
– А-а… и захворала? – рассеянно спрашивал отец, осматривая стол и что-то подсчитывая, не слушая, что говорит Василий Сергеич.
А он говорил:
– Больную… из гимназии… в слезах… подруга обидела.
– Ну, за стол, господа. Прошу покорно! – провозгласил отец. – Василий Сергеич… сюда, напротив.
Обед начался. Музыканты рявкнули в трубы так неистово, что прабабушка затрясла головой и зажала уши. А рявкнули они не что иное, как «По улице мостовой».
После супа отец приказал разлить шампанское, что Василий Васильич выполнил, как настоящий официант, завернув бутылку в салфетку. Разлил и стал в дверях, вытянув голову, – очевидно, чего-то выжидал.
Отец встал и провозгласил тост за здоровье Василия Сергеича и за его успех.
Дядин приказчик взмахнул руками, и в сенях так ударили трубы «Ах, вы сени, мои сени!», точно сорвались с цепей дикие звери. Гости закричали ура.
Василий Сергеич поднялся бледный, держа в единственной руке бокал шампанского, из которого плескалось вино на скатерть.
– Тсс! Тише! – крикнул отец. – Музыке замолчать! Трубы по взмаху рук дядина приказчика смолкли с ворчаньем.
По лицу Василия Сергеича было заметно, что он хочет что-то сказать.
– Покорнейше и чувствительнейше вас… – начал он взволнованным голосом, в котором мне послышались слезы.
Но тут случилось… Тут случилось то, при воспоминании о чем у меня и до сего дня болью тяжкой сжимается сердце и негодование бьется в груди. И не знаешь, кого винить: случай ли, или нечуткие сердца… Но кипит возмущение… Значит, какой же тут случай?
Только что Василий Сергеич произнес – «покорнейше вас», как раздался испуганный голос горничной:
– Батюшки! Рваного-то барина я облила!..
Это слово – рваный барин, произнесенное здесь, в зале, среди массы гостей, в этот самый теплый момент, быть может, самый светлый момент скорбных дней Василия Сергеича, – ударило меня, как хлыстом по лицу. Но что было еще ужасней, – так это раздавшийся вдруг взрыв, настоящий взрыв хохота. Толстый лесник, закрыв глазки и ухватившись за грудь, давился от свистящего хохота. Заводчик ухал, как в бочку. Хохотали чуйки, длиннополые сюртуки, шали и гремучие барыни смеялись с визгом. Хохот заражал, стихал и снова подымался, перекатываясь под потолком. Звенели стеклянные подвески люстр. Давились и хохотали.
Горничная разносила за рыбой красный соус, высоко подняв его. Суетливый дядин приказчик случайно толкнул ее под руку, и соус опрокинулся прямо на новый пиджачок Василия Сергеича. И потек, потек алыми струйками.
Чему смеялись? Быть может, и не над Василием Сергеичем смеялись, а над растерявшейся и оробевшей горничной. Но плотные люди хохотали до слез, до удушья, до колик под ребрами. А Василий Сергеич стоял белый, с трясущимися губами. Он расплескал свой бокал и обводил растерянным и как бы плачущим взглядом всех. Но это был только момент. Точно он понял что-то, чего он не понимал только что, и потому так растерянно смотрел. И поняв, он опустился вдруг, точно упал, точно пришибло его. Уронил голову на тарелку, и затряслись, и заходили углами выдававшиеся его плечи… облитые красным соусом. Горничная отирала их салфеткой, размазывая еще больше.
Хохот стих, и теперь только трубы в сенях взвывали порывами. Отец подымал Василия Сергеича за плечи.
– Голубчик… Да что ты… Дура так сказала… а ты…
И вдруг писклявый голос лесника, что-то жующего, пронизал тишину:
– Ну, что там… Мы тебе справим пинжачок! Не отчаивайся.
Это была вторая пощечина. Да, я и тогда понял, что это была пощечина, данная бессознательно грубой рукой, не ведавшей, что она совершает. Этот толстый пискун, торговавший лесом и отдувавшийся от сытного обеда, говорил о «пинжачке», мог понять обиду только в испорченном пиджаке.
Показалось ли всем, что лесник сказал глупость, или его писклявый голос в эту тяжелую минуту показался смешным, но хохот родился снова. Черный заводчик приложил руку к груди и трясся, отмахиваясь другой рукой от лесника. Его перекошенный рот двигался, захватывая воздух, и щурились в смехе глаза. Не знавший, что предпринять, Василий Васильевич взмахнул руками, и музыканты ударили: «Ах, вы сени, мои сени!»
Да, это был ад, это был какой-то обед сумасшедших.
Я смотрел на Василия Сергеича. Его поднимал отец за плечи, а он укрывался своей единственной рукой. Его голова тряслась, маленькая лысая голова.
– Пустяки… пустяки… голубчик… по глупости… – уговаривал отец.
Он, наконец, поднял Василия Сергеича и стал отирать его пиджачок. И тут случилось самое знаменательное, чего я никогда не забуду. Василий Сергеич выпрямился. Он выпятил впалую грудь свою, и все черты его худого лица словно натянулись и стали строги и величавы.
– Смейтесь! – крикнул он не своим голосом и с силой Ударил себя в грудь. – Привык!.. Смейтесь!..
Он вытянул руку, словно хотел показать, что она одна у него. Он трясся и кашлял. И то, что случилось с ним на площади, у «орла», случилось и здесь.
– Воды! – закричал отец.
Рот Василия Сергеича кто-то закрыл салфеткой. Кто-то подхватил Василия Сергеича под плечи. Василий Васильич суетился около со стаканом воды. А из сеней гремели трубы.
По знаку отца дядин приказчик подхватил Василия Сергеича под мышки и повел. Не повел, а поволок. Я видел, как волоклись его ноги, оставляя на вощеном полу темные полосы. Я видел, как его серенькие с полосками брюки под-дернулись кверху, и рыжие голенища сапог показывали темные дыры на швах. Все поднялись с мест, загремели стулья, загудели голоса.
Василия Сергеича отвели в столовую и положили на диван. Подсунули под голову подушку, давали нюхать спирт, спустили шторы. Потом вышли и притворили дверь. Когда я проходил коридором, Васька высунул голову из-за двери и дернул меня за рукав. На его лице был испуг.
– Что это, а? – спрашивал он тревожно.
– Ты еще, дурак, забрался! – крикнул позади меня голос. – Тут тебе место?
И не дожидаясь ответа, и не слушая меня, дядин приказчик вытащил испугавшегося Ваську за рукав и вытолкнул в сени.
Прерванный обед продолжался. Но это был уже не веселый и не торжественный обед. Говорили мало, отец был расстроен. Лесник, было, предложил собрать для Василия Сергеича на костюм, но отец стал горячо говорить, что обидели человека.
– Да разве я его обижал? – возражал лесник. – Я по душе сказал.
– Все гордость наша… – говорила какая-то барыня в косынке и палевом шумящем платье. – Приглашен на обед, в хорошую компанию… Другой бы должен благодарить за такое внимание, а тут…
Музыканты по знаку Василия Васильича начали играть марш, но отец крикнул, чтобы замолчали. Ели мороженое, хлопали пробки, снова и снова поздравляли с успехом…
Я воспользовался минутой, выбрался из-за стола и пробрался в столовую. В комнате был желтоватый полусвет от опущенных соломенных штор. Я стоял и всматривался.
Слышал, как тяжело дышал Василий Сергеич. Его рука свесилась с дивана. На белой подушке выявлялось сероватое лицо. Я смотрел, чувствуя, как сжимается сердце и ноет, ноет. Ближе и ближе подвигался я на цыпочках: меня тянуло к себе это помертвевшее серое лицо. Свесившаяся рука почему-то беспокоила меня. Я подошел вплотную и заглянул в лицо. Горечь и беспомощность видел я в нем. Плохо выбритое лицо, реденькая бородка клинушком. Подбородок уперся в голубой помятый галстук…
Я опять взглянул на беспокоившую меня свесившуюся руку, хотел нагнуться и поправить ее. Скрипнул пол, и Василий Сергеич открыл глаза. В упор глядел на меня непонимающим взглядом. Я попятился. Он вдруг сморщился, вздохнул, поднял руку и поманил. Я приблизился.
– Мальчик… – едва слышно сказал он. – Друг…
– Да, да… – пробормотал я растерянно.
– Шляпа… моя… тут… Тут где-то…
Он приподнялся на диване и сел, осматривая свои сапоги. Стряхнул какой-то приставший к рукаву кусочек. Покрутил головой.
– Принеси шляпу… – шепотом сказал он, оглядываясь на дверь. – Пожалуйста, никому… никому не говори… Мне домой надо…
Шляпа оказалась в передней. Никому не говоря, может быть, чувствуя, что так лучше, я принес ее.
– Спасибо, мальчик…
Он поднялся с дивана и надел котелок. Постоял, что-то соображая.
– Кажется, сюда… по черному ходу? – спросил он, показывая на дверь к черной передней.
Он знал этот ход. Еще недавно он входил сюда и сидел в этой столовой. Тогда была темная ночь, горела свеча… Тогда было лучше…
– Да, вот в эту дверь и вниз по лестнице… – сказал я.
– Спасибо. Ну, прощай, мальчик…
Он погладил меня по голове и посмотрел в глаза.
– Ты чего плачешь? – спросил он, нагибаясь ко мне.
Я не мог сказать. Как через сетку, видел я его худую фигуру и бледное лицо.
– Не надо, не надо так…
Тогда, видя, что он выходит в переднюю, я нашел силы выговорить:
– Там, в саду… чай накрыт…
Хотел сказать о клубнике, сочной и крупной ранней клубнике, которую отец привез из магазина.
– Скажи там… – показал Василий Сергеич на комнаты, – что… рва-ный ба-рин… благодарит… рва… рваный барин…
Он печально посмотрел мне в лицо и махнул рукой.
– Ничего не говори! – отрывисто сказал он. – Не надо.
И в этот момент мне передалась вся горечь его слов. Передалась вся боль его, выношенная годами, не оставившая его в самую лучшую минуту его жизни, в минуту его торжества.
Он ушел. А я отправился в зал и не мог удержаться: я все передал отцу.
– Ты его упустил?! – крикнул он.
Он выбежал в переднюю и распорядился:
– Сейчас же догнать и вернуть Василия Сергеича!
Минут через десять явился дворник и как-то спутанно доложил, что Василия Сергеича он не мог догнать, потому что нигде его не видно, и неизвестно, где его можно найти. Отец махнул рукой.
Гости еще долго пили чай в саду. В сенях музыкантам поставили стол, навалили пирогов и разных остатков, и началось угощение. Заведовал Василий Васильич. Пришел и повар из кухни и рассказывал, что так потрафить, как он, никто не может. А дворник Степан сидел поодаль и рассуждал сам с собой:
– Да-а… рваный… барин… Вытолкали в шею, а… я лови… А где его… возьмешь? Неизвестно… А нам, братцы… медаль дадут за люминацию… а ты тут… лови… а куда ушел, нам неизвестно…
XII
Утром на другой день отец приказал заложить шарабан, позвал Василия Васильича и спросил, где живет Василий Сергеич. Должно быть, он собирался ехать к нему. Он уже оделся и хотел выходить, как раздался тихий звонок, и горничная доложила, что какая-то незнакомая барышня спрашивает отца.
Я со дня на день ожидал, что меня приструнят и пригласят учительницу французского языка, и потому решил, что эта барышня и есть учительница. Сейчас же отправился в гостиную и через портьеру заглянул в зал.
Совсем еще девочка, в форменном коричневом платье и соломенной с ленточкой шляпке, сидела в передней у зеркала. Ей было, по-моему, не более шестнадцати лет. Она была бледненькая и худенькая, с большими голубыми глазами. Чудные глаза! Как кусочки неба, высматривали они из-за темных ресниц. Так робко сидела она, точно боялась чего-то. В руках у ней было письмо. Из коридора в переднюю прошел отец. Он попросил барышню войти в зал и спросил, что ей угодно.
Она поспешно встала, сделала реверанс и покраснела.
– Я – племянница Василия Сергеевича, – сказала она, протягивая письмо. – Вот письмо вам…
Так вот это кто был! Вот она, Настенька, получившая золотую медаль!
– Очень, очень рад… Пожалуйста, присядьте… Я сейчас…
Он отошел к окну и стал читать письмо. Несколько раз передернул плечом.
– Чудак! – сказал он. – А я только собирался к нему… Гм… Что же он, лежит?
– Да, он болен… Кровохарканье… Он уже давно болен… – грустно сказала барышня.
– Гм… Мне очень досадно, что все так вышло… – сказал отец, точно извинялся. – Но я сам заеду… Вышло так случайно… народ у нас необразованный… Ну, немного грубо вышло…
Барышня с недоумением смотрела на отца.
– Что вышло? – едва слышно спросила она. Отец скомкал письмо и сунул в карман.
– Разве он вам не сказал? – спросил он. – Не обида тут, а, скорее, невежество…
– Его обидели? Дядю обидели?..
Ее личико еще более побледнело, и глаза стали еще больше и потемнели. Она была так хороша в эту минуту, так хороша! Ее робость пропала. Она стояла прямо против отца, глядела ему прямо в глаза и как бы с упреком и болью спрашивала:
– Обидели! Дядю? Но за что, за что его обидели?! Он…
Она сжимала свои маленькие ручки, она дрожала, она плакала.
Отец растерялся. Он пожимал плечами, осматривался, хотел что-то сказать и путался. А она закрыла руками лицо, и тонкие плечики ее с приколотым к ним черным передником вздрагивали.
– Вы… вы ничего, барышня… гм… – растерянно повторял отец, щелкая пальцами. – Все обойдется… ничего… Я его люблю… он хороший… Знаете, наше невежество, народ необразованный… Мы его подымем… возьмем доктора…
Барышня пересилила себя. Она отняла от лица руки, и я увидал чудные, чистые глаза. Детские глаза.
– Он… он всю жизнь отдал нам… все отдал…
– Успокойтесь, успокойтесь… – взволнованно повторял отец.
– Да, да… – говорила она, конфузясь за свои слезы и растерянность. – Ничего, благодарю вас… Я пойду… Он сказал… дядя сказал, чтобы я взяла его чертежи. У него чертежи есть… синие листы… Дайте, пожалуйста… они очень нужны ему…
– Да, да… Он тут пишет. Но их нет сейчас…
– Нет? Где же они? Как же быть… Как же мне сказать?.. – лепетала она растерянно. – А мне нужно… дядя так волнуется… Он не спал всю ночь… писал письмо… Господи, но что же делать!.. Он не уснет, он не может спать… а когда он не спит, он всегда их смотрит…
– Даю вам слово, что я завтра же, сегодня же привезу их. Они у одного архитектора…
– Простите, я пойду… Господи, Господи…
Она говорила, должно быть, уже не соображая, что говорит. И когда уходила, вытащила из кармана платочек и спрятала в него лицо. Я из окна гостиной видел, как она вышла из ворот все с тем же платочком у лица, шла быстро, почти бежала. Ее толкнул кто-то, но она шла, шла, не видя куда.
– Чудак!.. – услыхал я и обернулся.
Отец стоял у окна в зале и читал смятое письмо. Читал и качал головой. Потом долго бродил по залу, посвистывая, и качал головой. Я знал его хорошо: он волновался. Потом ушел в кабинет, вышел минут через пять с запиской и приказал отнести ее Ивану Михайловичу.
Смятое письмо! Оно уцелело. Через много лет нашел я его в бумагах отца. Вот оно, пожелтевшее, этот измятый листок с витиеватыми прыгающими буквами. Много лет прошло, а оно живет и томит, ибо в нем часть больной человеческой души…
«Глубокопочитаемый и достоуважаемый…
Не примите за непочтение к Вашей многоуважаемой особе и другим почетным лицам гостей Ваших, что я в оный день торжества и праздника по случаю окончания работ, будучи приглашен на чай и обеденный стол, омрачил сие торжественное собрание горечью своего существования и скорбью души. Прервав мирное торжество неурочным и поздним появлением в непривлекательном и, быть может, даже неприятном для взоров избранной публики костюме, я навлек на себя осмеяние со стороны прислуги и подал повод к осмеянию со стороны гостей Ваших. Всему, значит, виноват мой костюм. И не сочтите за гордость, что внезапно покинул обеденный стол и ушел без благодарности за оный. А ушел я от стыда, ибо, как сказано в Писании, явился во одежде небрачной. Хоть, конечно, и есть пословица, что „шкура овечья, а душа-то человечья“, но есть еще и другая пословица: „не лезь с рылом немытым в калашный ряд“. Сам бы явился принести извинение, но сейчас лежу в болезненном состоянии от грудной болезни и ослаб. И посему письмо сие вручит Вам моя родная племянница Настя, окончившая полный курс наук в гимназии с первой золотой медалью, которую, прошу, не осудите, ежели она явится в старом и даже кое-где заштопанном платье, за что она уже и понесла горькую обиду даже в стенах гимназии от подруги своей, получив в злую минуту во всеуслышанье обидное прозвище – оборванка! И все по злобе, что моей заштопанной Настеньке, а не ее изукрашенной материями подруге присуждена первая золотая медаль! И сие произошло как раз в тот самый торжественный день, когда я запоздал на торжество. А оттого запоздал я, что привез мою Настеньку в болезненном состоянии швейцар из гимназии на извозчике. И вот мы, стало быть, с ней оба оборванцы! Но что делать, если почти у всех людей по две руки, а у меня только одна! И остается мне единое утешение и извинение моему скорбному виду, что при неосторожном обращении моем с костюмом, на коем (старом) много пятен и дыр, я елико возможно старался обходиться осторожно со своей внутренней одеждой, а именно – душой и сердцем и руками, на которые не допускал класть пятен во всю свою жизнь! И горько мне, помимо всего прочего, что не найду времени и сил исполнить план жизни и соорудить и показать свой храм всесветный, который изобразил, как сил хватило, на чертежах и ношу в сердце. Не суждено мне, ибо при моем необразовании у меня болезнь и бедность и никого нет. И прошу вас, пришлите мои чертежи, ради Бога пришлите! Сердце болит. Пришлите чертежи! Поскорей пришлите чертежи! Я буду смотреть на них и плакать радостными слезами. В последние дни посмотрю на них. Пусть они ничего не стоят, пришлите! И прошу прощения, ежели обидел. И благодарю, ибо вы первый доверились мне в крайнюю минуту в ответственном деле, и я рад, что хоть это неважное Господь Бог и мои силы допустили мне выполнить все честно и благородно даже до хвалы в ведомостях. Пришлите чертежи! За сим желаю Вам доброго здоровья и успеха в делах Ваших и всему семейству Вашему всякого благополучия. Ваш всепокорнеющий слуга, не имеющий чина и звания Василий Сергеев Коромыслов».