Текст книги "Том 8(доп.). Рваный барин"
Автор книги: Иван Шмелев
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 41 страниц)
– Леня, нас будут резать?
Он удивленно смотрит, но я настойчиво повторяю вопрос.
– Басни! – важно говорит он и старается покрутить едва пробивающиеся усики.
– А это нигилисты царя убили, да?
– Не твое дело. Ни черта ты не смыслишь.
– А ты смыслишь!.. Леня, голубчик… ты… ты не нигилист, а?
– Вот глупец-то… вот осел-то!.. Пошел!..
– А то тебя казнить будут… Ты смотри!..
– Ослиная голова!
У Лени дурная привычка ругаться. Он научился, конечно, у дяди Захара. Я обижаюсь, забываю весь страх, отбегаю подальше, за колодец, и кричу:
– Сам ослиная голова!., нигилист!..
– Вот я тебе уши нарву…
– А тебя казнят, нигилист!..
– По-ди, поди сюда…
Я слышу страшный голос. Дядя Захар стоит на галерее и манит меня железным пальцем. Я отступаю к крыльцу.
– Ежели ты, паршивец, будешь такие слова кричать, дёрка будет!.. Архип, зови будочника! – грозно кричит дядя.
Я лечу к себе, в дом, и слышу, как заливаются, скатываясь по лестнице, «мушки» и «жулики», а дядя кричит:
– Держи его, держи!..
VI
Должно быть, присягу успели поцеловать, так как ничего не случилось. У нас опять царь, и я знаю его. Старого царя убрали на заднюю стенку, рядом с бисерной барыней, а над столом повесили нового царя. У нас говорят, что это очень сильный царь и может даже рвать подковы, как дядя Захар. Это очень хорошо, и враги будут, конечно, его бояться.
«Нигилистов» будут судить: сегодня об этом читали в листке. Теперь я хорошо знаю, кто они. Это особые молодые люди, которые всегда с книжками, ходят в круглых шапочках и очках, носят длинные волосы и никогда не женятся. Они много учились и заучились так, что у них «ум за разум зашел», как сказал дядя Захар, приходивший к нам пить чай. И среди них есть девчонки даже, которые забыли Бога и стыд.
– И девчонки туда же… И стыд, и Бога забыли!.. Вот она, наука-то!..
Дядя приходил к нам посоветоваться, как быть с Леней. Не лучше ли его к делу приставить, а то, чего доброго, набьет в голову всякой чуши. Оказывается, вчера за обедом он заявил, что не желает есть постнятину и, когда кончит училище, уедет в какой-то «институт». Решили переговорить об этом с батюшкой, который ходит с крестом, поет молитвы и потом долго пьет водку и закусывает. Как он посоветует, так и будет.
Я, на всякий случай, решил предупредить Леню. Сам не знаю – почему, но я Леню очень люблю и одобряю, и сам терпеть не могу каши с подсолнечным маслом и сухих грибов. Кроме того, мне хочется, чтобы Леня был инженером и строил машины. А это из него может получиться, как говорил дядя. Но бабка Василиса все ругается с дядей, что он ростит «антихриста», и грозит адом.
Я сомневаюсь даже в аде, потому что о нем говорит бабка Василиса. Она не любит, когда при ней ругаются чертом, а сама недавно обозвала меня чертенком и вытащила за ухо, когда я прятался в ее коровнике. Нет, она не похожа на мою покойную прабабушку Устинью Семеновну, кормившую нас сухим черносливом. Она – сквалыга и карга, – так ругает ее горничная Груша, и, по словам Архипа, «ее давно черти с фонарями ищут». Я понимаю Архипа: бабка не дает им молока и сама отпускает только две ложки сала на кашу.
Возможно, что я и Леня попадем в ад, но я желаю и там не встречаться с бабкой; пусть уж она идет в рай со своими коровами и крынками.
На Пасхе батюшка приходил славить Христа и заговорил с Леней. Я сидел в уголке и слушал.
– Господа-то Бога не надо забывать. А лучше бы к своему дельцу… У папеньки завод кирпичный…
Лене еще нет семнадцати лет, но он выше батюшки и говорит баском, чему я очень завидую. Если б я говорил баском, наша горничная Паша, у которой такие большие глаза, как на одной нашей иконе, непременно говорила бы со мной, как Груша с Леней. Они часто о чем-то шепчутся в коридоре и даже…
Когда батюшка сказал про завод, Леня задергал усики и ответил:
– Это уж мое дело. Захочу учиться и буду… Теперь все должны получать образование… и приносить пользу народу…
Он покраснел, как кирпич, и вышел из комнаты. Тетя Лиза побежала за ним, а дядя чвокнул зубом и заморгал глазом.
– Вон он какой… как кремень… в меня!..
Чудной дядя Захар. Он даже как будто усмехнулся, а батюшка опрокинул рюмку и залил скатерть. Ловко!..
– Да, да… непокорность… Вот какие нынче детки… Да, у меня вот тоже…
И он стал говорить о сыне, который с утра до ночи играет на скрипке и не хочет говеть.
– И вот вам… Учатся-учатся, а как заучатся, – ни Бога, ни царя не признают… и никакой власти… Руку подымают…
– Ну, этого… гм… не будет… Да я ему сам напрочь голову оторву…
И дядя ударил кулаком по коленке.
– А с этого-то и начинается. Сперва посты не признают… Значения, вишь, не имеет, – что яйцо, что гриб… Это что у вас, сижок?.. Да-а… Сперва, говорю, посты… а там… Да вот… слыхали?., портного-то Кнутова сынок… вовсе в церкву перестал ходить… Отец драл-драл – плюнул.
– Такой-то оттябель-подлец… знаю.
– Ну, вот… А там и отцов дураками обзывают… Да-а… А как в студенты попал, уж из него нигилист выходит.
– Ты чего тут торчишь? Ступай к тетке… яблоко тебе даст…
Я нашел тетю Лизу в Лениной комнатке. Она сидела на кровати и держала у глаз платок. Леня стоял у окна, смотрел во двор и кусал губы. Я услыхал только:
– К черту всяких ваших попов!
Сходя с галереи, я встретил бабку Василису. Она даже в праздник возилась со своими крынками. Я, было, замялся, но все же сказал:
– Христос Воскрес, бабушка!
– Ну, некогда тут… Воистину воскрес.
И принялась разливать молоко по крынкам.
VII
За три года наша жизнь мало изменилась. Леня кончил курс и получил золотую медаль, которую дядя Захар приносил нам показывать. По этому случаю в комнаты были допущены люди, которые никогда раньше к нам не заходили. Пришел скорняк Максим Максимыч, или «старая крыса», как звал его дядя Захар, лавочник Трифоныч и даже внук его Степка, с которым я чикаю на крыше змеи. Призвали меня и прочли наставление, что если я буду хорошо учиться, то дадут такую медаль и мне.
Степка сказал, что медаль очень удобна чикать змеи. Скорняк заметил, что – «поди, больших денег стоит», на что дядя сказал, что тут и сотняги мало, но что дело не в деньгах, а что медаль есть как бы «печать ума», с чем согласился Трифоныч и все наши.
По случаю медали у дяди Захара были гости, дядя был весел, не дергал глазом, наливал всем – и даже мне – вина в высокие рюмки и говорил, что вот какие они, Хмуровы, что его Ленька зашиб всех пятьдесят человек, и что кости прадедов должны зашевелиться в могилах.
– Бога-то побойся… у-род! – крикнула бабка Василиса.
– Молчите, маменька… кушайте и молчите! – кричал дядя Захар. – Ленька! друг!., пей шанпанское вино!.. В меня… весь в меня! – радовался дядя, расхаживая с рюмкой по залу, и тут же объявил, что завтра же черт Сендрюк приведет верховую. – Азията тебе куплю!.. Сам дьявол не усидит!.. Денег, что ль, у меня нет, а?.. Нет?.. На, получай катеринку… на всякие удовольствия!
Потом, перед концом обеда, когда три трубы приглашенных музыкантов, помещенных «для легкости» на галерее, протрубили что-то громкое под вой «мушек» и «жуликов», дядя открыл маленький футляр и поднес Лене золотые часы с цепочкой.
Я страшно завидовал. Мне было почему-то грустно, так грустно, что хотелось заплакать. Но я сдержался и сунул для Степки большой апельсин в карман, что, конечно, не ускользнуло от бабки Василисы. Она отняла апельсин и опустила его куда-то под свою турецкую шаль.
После обеда я поговорил со Степкой, и Степка уверял меня, что не стоит получать медаль, потому что мне ни лошади, все равно, не купят, ни часов не подарят: у нас нет кирпичного завода. Степка, должно быть, боялся, что если я буду добывать медаль, то уже не стану бегать по крышам и чикать змеи.
– И даже можно сойти с ума… ей-Богу! – угрожал Степка и рассказал про одного ученого, который так много учился, что его заперли в Сухареву башню и заложили кирпичами.
Я пока не решил, да и сомневаюсь, смогу ли я получить медаль: в моем бальнике не совсем чисто.
Я даже подумываю, не лучше ли поступить в лавку и таскать карамельки, как Степка, у которого всегда есть что-нибудь особенное в кармане.
Леня ходит, как дядя Захар. На нем серые брюки и коричневый пиджак, большая мягкая шляпа и в галстуке золотая мушка с красными глазками. Перед ним все на дворе снимают шапки, а наша горничная, глазастая Паша, которая все грызет семечки на парадном крыльце, так всегда смотрит на него, когда он ловко вскакивает на своего Жгута, что Гришка ругается, называет ее «барской сытью» и раз даже сказал:
– Загорелось! Уж втрескаешься, кобыла… Вон, Грунька-то уж наела брюхо…
Я сейчас же пошел к Степке за объяснением, и Степка рассказал мне такое, что я порешил, что это все враки. Как-нибудь я сам спрошу Грушу, которая, действительно, растолстела, носит высокий передник и очень редко выходит грызть семечки.
Вчера дядя Захар позвал моего отца на совет. У нас говорили, что в том доме был большой скандал, все кричали и спорили, тетя Лиза плакала, бабка Василиса всех грозила проклясть, а дядя Захар гремел, что никто ни черта не понимает и он на все готов. Оказывается, Леня заявил, что едет в Питер учиться. Все кричали, что пускать опасно, что там нигилисты и что он «свернется». Бабка заявила, что ни копеечки никому не оставит и что это только безбожников разводить. Тетя Лиза боялась расстаться с Леней: тогда она будет совсем одна, ее будет точить бабка, а дядя будет пропадать днями невесть где. Дядя требовал, чтобы Леня занялся делом, ругался и отговаривал и, наконец, заявил, что скоро будут ставить на заводе какой-то «берлин» и надо иметь всегда свой глаз. Дядя Захар кричал на Леню страшным голосом, но тот кричал еще громче. Крик был такой, что мы со Степкой, чикавшие змеи на крыше, слышали даже в трубу. Наконец, дядя плюнул и потребовал, чтобы Леня перед иконой поклялся, что он ни с какими там прохвостами знаться не будет, и Леня изъявил готовность поклясться хоть перед десятью иконами, что с прохвостами знакомиться не будет.
Вечером дядя Захар и Леня укатили в Сокольники.
VIII
Как раз в Петров день у нас на дворе разыгралась интересная история, вызвавшая во мне непонятный восторг.
С утра толпилось человек двадцать кирпичников. Они вошли силой, несмотря на отданный еще с вечера приказ Александра Иванова – не допускать никого. Гришка укрылся в конюшне. Дядя Захар был у обедни. Леня еще спал.
Измазанные глиной и покрытые красной пылью, кирпичники заняли крыльцо и колодец, поставили сторожа у ворот, чтобы кто не дал знать в участок, и заявили, что будут ждать «самого». Александр Иванов с перепугу заперся в конторке, потому что кирпичники грозили оборвать ему все потроха и манишки.
– Ускрылся, паскуда!.. Ладно-сь, достигнем.
Мы со Степкой забрались на сеновал и ждали, что будет.
– Они здоровенные, – говорил Степка. – Они теперь всех бить будут. Червями их кормит Сашка… Дедушка Трифоныч давеча сказывал… Вот они и будут лупить…
– Что такое, братцы?
Леня, в ночной сорочке, высунулся из окна кабинетика.
– Здравствуй, хозяин! Вот какое дело, Лексей Захарыч… разбери…
Посыпались жалобы, галденье, крики. Я видел, как лицо Лени то краснело, то бледнело. Он кусал губы и дергал глазом, как дядя Захар.
– Хорошо, – сказал он. – Ждите. А ты, – поманил он самого старого кирпичника, – зайди ко мне…
И скрылся.
– Вот он ему там начи-истит зубы… – весело говорил Степка.
– Никогда не начистит!
– Не знаю, што ль!.. Цыган им все так чистит… Зазовет да и напомадит… Трифоныч-то сказывал.
Минуть через пять старый кирпичник вышел из того дома какой-то растерянный, с беленькой бумажкой.
– Вот… за обиду, говорит, вам…
– Э-эх, па-аря!.. Четвер-туху-у!..
Кирпичник держал «четвертуху» за уголок, а остальные поглядывали и дивились.
– За обиду, говорит… Потому, ему обидно… Вот, грит, вам за обиду…
– За обиду?! Ишь ты…
– Да, говорит, за обиду… Больше, грит, нету у меня… А вот вам, за обиду…
В это время заскрипели ворота, и въехал во двор дядя Захар на дрожках. «Четвертуха» спряталась, кирпичники сняли картузы и кланялись.
– Что? как?., зачем? Гришка!..
Гришка уже вертелся около дрожек и что-то докладывал.
– Червями кормит!.. Убери Лександру Иванова!.. Каки это харчи!.. Свинья не жрет! Рядил по полфунта на голову говяды, а сам кость да солятину тухлую… Мы и в полицию пойдем…
Дядя Захар придвинулся боком, поглаживая руки.
– Что? ку-да?..
Кирпичники грудились и отступали.
– Знамо куда… в полицию!.. Люди мы, ай нет?..
– В по-ли-ци-ю?!.
Он вдавился в толпу и схватил за горло самого высокого кирпичника. Голова дяди Захара запрокинулась, надулись жилы на шее, и глаза выкатились, как два яйца.
– Не тронь! – крикнули из толпы.
Но тут произошло неожиданное. За спиной дяди Захара появился Леня, полуодетый, тоже с выкатившимися глазами, и с силой дернул дядю Захара за плечи. У меня захватило дух, а Степка шипел:
– Смотри, смотри!., у-ух ты…
Дядя выпустил кирпичника и быстро обернулся к Лене.
– Ты?!! ты меня..!
Оба мерили друг друга глазами, грозные, как надвигающиеся одна на другую тучи. Сейчас ударит громом.
Кирпичники сбились в кучу. Из-за двери конторки высунулось бледное лицо Александра Иванова. Гришка выпустил поводья, и лошадь с дрожками тихо пошла в каретный сарай.
– Бол-ван!.. – прокатилось по двору. – Твое дело?.. Молокосос!..
– Мое!.. Твои рабочие и мои они!..
– Твои?!.
– Мои!.. А драться не позволю!.. На!., меня бей!..
Он был красив, бледный, с курчавой головой, статный, с высокой, поросшей волосами грудью, видневшейся из-за распахнувшегося ворота белой ночной сорочки.
Дядя точно поперхнулся и не находил слов.
– Черт!.. – только и мог сказать он сдавленным голосом.
– Леня! Леня!.. – с мольбой звала тетя Лиза с галереи.
– Не ва-ше де-ло!.. – жестко крикнул ей дядя Захар, вынул платок и утерся.
Гроза прошла. Леня стоял решительно, руки в карманы.
– Позвать Александра Иванова! С-сукины дети…
Бледный Александр Иванов вертелся без картузика в стороне от дяди и что-то врал.
– Ваш антирес… им что хошь… никогда не довольны… что ни дай – сопрут… мне что… Он вон всех мутит… Коно-паткин-с… самое свежее…
– Мутит! ты у меня… хлопай бельмами-то!.. Поменьше карман-то набивай!., ерза чертова!..
– Сменить надо, – сказал Леня. – Впрочем, как знаете…
– Да, да!., знаю!., сам знаю!..
– Кормовые дайте… пусть артелью ведут..!
Дядя взглянул на Леню, подумал.
– Голова!., правильно… Ты! слушай!.. На артель перейдете!
– Да чего лучше… Так-то ладней… – загудели кирпичники.
– Ну, и проваливай к чертям!
Высокий кирпичник поглубже надел картуз и сказал:
– Правильный у тебя, Захар Егорыч, наследник… Дай Бог здоровья.
Дядя Захар вдруг преобразился, хлопнул Леню по широкой спине, тряхнул головой и сказал, ни к кому не обращаясь, никого не замечая:
– Вот ты какой у меня… Весь в меня!.. Ну, пойдем чай пить, ученый…
Он обнял Леню за спину, и они пошли на галерею, оба очень похожие один на другого: одного роста, так же широки в плечах. Только Лене было девятнадцать лет, а дяде Захару сорок пять; только у Лени было белое лицо, а у дяди темное, и дядя Захар был человек необразованный, а Леня выходил на дорогу.
Вскоре, под вечер, случилось происшествие, случайно обратившее мое внимание.
Нас уже звали ужинать, как во двор въехал извозчик. С черного крыльца кучер Архип и дворник Гришка вынесли кованый жестью, с боков красный, сундучок, узел и коробок и поставили на извозчика. Кто-то уезжал.
– Пожила и будет… нагулялась… – говорил Гришка.
– Девка-то дура… навязалась сама…
– Сказывай, сама! не знаем делов, што ль?.. Третью такую выпроваживаю. Летось Машка…
– Ну, вот… Машка!., чать Ксютка… Ксютка-то опосля Машки жила…
– Ай Ксютка?.. От «самого» заполучили. Тоже маху не давал…
– Хочь и при жене…
– А што ему жена!., деньги есть, харчи хорошие… Да до каждого доведись – мимо рта не пронесешь… А девки-то ядреные все…
– Будя орать-то. Лексей Захарыч на галдарее… Ревет, поди?
– Грунька-то? ревет… Да и он-то… му-ут-ный. Две сотняги дал, будто.
– Чего ей! Опростается и опять прибегёт.
– Прибегёт…
– Да от его ли?
– От его. Парень в соках, дело молодое… на сторону не ходит. А та-то перед им вывертывает… ну и…
– Идет…
Груша, в белом платочке и тальмочке, с маленьким узелочком, вся закрасневшаяся, усаживалась на извозчика, подбирая крахмальную юбку. В окне, в глубине галереи, я заметил Леню.
– С отъездом-с, – раскланялся Гришка, подымая картуз. – Счастливого пути. На фатерку-с?..
– Да, – тихо сказала Груша, опустив голову. – Узел-то к извозчику поклали?
– Тут-с… и коробок у его. К осени опять к нам-с?
– Уж и не знаю… не знаю… Сундучок бы подвинуть…
– Нас не забывайте, Аграфена Митревна… Хочь вы нами и гнушались, а мы навсегда вам уважение… Доброго здоровья.
– Будя зубы-то чесать, – смешливо затараторила горничная Паша, в белом переднике, вынырнувшая из-за угла.
– Прощай, Грушутка!.. Дал твой-то? – понизив голос, спросила она.
– Дал. Забеги когда…
– Ну, трогай! – крикнул Гришка. – Сторонись, павлина! – толкнул он Пашу. – Угостите семечками, Прасковья Семеновна… Забывать стали… Теперь местишко-то ослобони-лось… – подмигнул он на галерею.
– У, леший, зубоскал!
– Может, и вам Бог счастья пошлет…
– Уйди, косой, не липни.
– Такая уж ваша должность веселая… А это что же у вас тут такое?.. Хо-хо-хо…
– Ну, ты! руки-то подержи!.. Не в свое корыто лезешь…
Извозчик выехал за ворота, и Груша навсегда покинула тот дом. А через неделю Гришка предупредительно втаскивал новый сундучок, и молоденькая, черноглазая Поля, шумя крахмальными юбками, входила на галерею.
И всегда в тот дом нанимали молодых горничных. Как объяснил мне всезнающий Степка, это для того, чтобы барчуку не скучно было и чтобы он «не отбивался от дома и не пропал».
– Вон у тебя Пашка-то – сливки! Чего зеваешь-то… – добавил он, разевая огромный рот.
IX
Август в начале. Подсолнечники в нашем саду наклонили грузные, почерневшие шапки. Кое-где дикий виноград у беседки тронулся искрами багрянца, и сиротливо торчат на взрытой земле кусты смородины, ощипанные курами.
Леню проводили в Питер учиться на инженера. Накануне тетя Лиза ездила в Кремль, служила молебны у Иверской, где-то у Чугунного моста и у великомученицы Варвары. Потом был молебен в путь шествующим – дома, в присутствии и нас. Дядя Захар суетлив, мрачен и так расстроен, что забыл отдать батюшке за молебен, и батюшка потом присылал дьячка напомнить. Везде кропили святой водой и даже чемоданы. Даже бабка Василиса имела озабоченный вид и неожиданно поставила перед Леней стакан сливок.
Леня ходил в конюшню проститься с Жгутом, подарил Архипу рубль и, встретив меня, потрепал по плечу и сказал ласково:
– Ну, прощевай, ругатель… учись…
Я чуть не всплакнул от ласки: стало тяжело, как будто Леня уезжает совсем.
Дядя Захар хотел, было, сам ехать в Питер и все там устроить, но Леня решительно заявил, что проводов и так довольно. Видно, и ему нелегко было впервые покидать родной дом: у него подрагивала верхняя губа, он суетился и все принимался увязывать чемоданы. Тетя и дядя поехали провожать на вокзал, и Александр Иванов старался вовсю, таскал чемоданы и наказывал кучеру «не зевать».
Я думаю, он был рад отъезду.
– Деньги-то не потеряй! – говорила плаксиво бабка Василиса. – В вагоне-то к себе привяжи… Леня, Леня!., хоть перекрестился бы… Деньги-то у тебя где?..
– Хорошо, хорошо… знаю.
Он мельком окинул двор, садик, колодец, старого Бушуя, уже не вылезавшего из конуры, скользнул по нашему крыльцу, где столпились все мы, и нахлобучил шляпу.
– Пошел! Держи ворота! – крикнул дядя Захар. Выехали.
Пусто стало кругом, пусто и скучно. Первый раз наш двор отправлял своего в далекую сторону. Мне было так не по себе, что я не вышел гулять, а сидел под окном и смотрел на гнилую конурку умиравшего от старости Бушуя. А через полчаса бабка Василиса, подоткнув грязную юбку, тощая и костлявая, с трясущейся головой, уже трусила с ведерком доить коров.
Вечером в том доме было темно. Тетя Лиза уехала ко всенощной в монастырь, а дядя Захар в темноте ходил по залу, и я через окно видел, как вспыхивала иногда за темным окном «крученка».
А потом… потом все вошло в колею, дядя по-прежнему разносил кучера и Гришку, ездил на завод, учитывал Александра Иванова и только изредка, в праздник, проезжал Жгута за заставой.
У нас сообщали, что дядя Захар очень скучает по Лене и всегда, как встречается со знакомыми, говорит:
– В те-хно-ло-ги-ческом инсти-туте он у меня!.. Вон куда двинул! Первый в нашем роду…
– Ученые-то эти… К делу бы вам его…
– Что поделаешь-то? Хочу и хочу!.. Весь в меня характером-то… кремень!
X
Прошло около года. Я перетащился в 3-й класс гимназии, но любимых занятий не оставил: играл в бабки, чикал и пускал змеи, хотя этот спорт уже падал: городовые строго преследовали нас, и мы отваживались пускать только простые змеи, без трещоток.
Степку Трифоныч окончательно закрепил за прилавком и научил всем правилам дела. С тоской заходил я проведать былого друга и любовался, как тот ловко показывал, как можно нагревать покупателей. Насыпая крупу и овес в мерку, он броском швырял зерно в бок и хвастал, что так можно «сберечь» осьмушку. Он знал тайну весов и так ловко раскачивал их и швырял на чашки пакеты, что даже Трифоныч хлопал себя по бедрам и удивлялся:
– Ну, прямо… волшебник!
Волшебник Степка до того увлекался новым спортом, что, заходя покупать орешки, я всегда просил вешать самого Трифоныча. Степка старался не порвать отношений и в часы досуга приносил от дедушки цареградские стрючки и палочки дивьего меда.
– Ах, Колька!.. – говорил он мне, – когда дедушка помрет, я за себя лавку возьму. Только он, черт, еще годов двадцать проживет… здоро-о-вый!
Мой папа-шинь-ка-а скончался…
При-и-казал мне до-о-олго жить!..
– А я, как кончу гимназию, студентом буду…
– Это нигилисты-то! Я тогда тебе в морду! Я за царя!..
– А я тебя бомбой… и всю лавку взорву!.. Ну, дай стрю-чочков-то…
К нам, в третий этаж, переехали новые жильцы, – большая семья, в которой было четыре барышни, ходившие летом в русских костюмах. Их отец где-то служил, мать с утра и до вечера строчила на машинке, а барышни ничего не делали и пели романсы. Да, это были очень веселые жильцы.
Каждый вечер к ним приходили гости, и здесь я впервые близко увидал студентов и, вообще, людей, которых Гришка, да, пожалуй, и многие на нашем дворе называли «нигилистами». Но это слово уже пропадало из обихода, и его заменили – подозрительный человек, «сацилист».
– Рвань все шляется, – ругался Гришка. – До утра глотку дерут, а никто и гривенника не даст.
В семье был и мой сверстник, тоже гимназист. Мы быстро сошлись и даже строили планы бегства в Америку или куда-то «на острова». Много особенного видел я в этой семье. Отцу и матери говорили «ты»; танцевали каждый вечер, между тем как у нас танцы разрешались только на святках. Молодые люди обходились с барышнями очень свободно, хватали за руки, дрались даже и получали шлепки, тогда как у нас никогда никаких посторонних молодых людей в доме не было.
Мир новых отношений открылся передо мной.
– Какие-то они оголтелые, – говорили у нас. – Уж не гнать ли?
Но и гнать не решались, так как квартира ходила выгодно.
Один из молодых людей, – его звали Курчик, должно быть, за его курчавую голову, – прекрасно играл на флейте. Высокий и тощий студент Дымоходов, или Труба, – больше молчал и ходил, говорили, – «для ужина». Кто-то с лицом старухи, скуластый, пел басом, готовился поступить в Большой театр, но всегда брал только две-три ноты, вынимал из засаленного сюртука платок, со вздохом качал головой и говорил глухо:
– Низко… не выйдет…
Ну, конечно, «не выйдет», так как он сам едва подходил под потолок. И хорошо, что не выходило: у него был такой страшный бас, что стекла могли разлететься и перегородки треснуть.
Мой новый товарищ Костя сообщил, что это все женихи и ухаживают за сестрами. Очень странно. Я представлял себе «женихов» несколько иначе: с напомаженными волосами, ярким галстуком и в сопровождении какой-нибудь почтенной старушки. А это все были какие-то «жеребцы», как говорил Гришка.
На всю семью была одна девчонка Лизка, которой мы, обыкновенно, подставляли ножку на лестнице, ловили веревочными петлями и сонную привязывали за ноги к лавке и тревожно звали. Жильцы покупали на всю ораву только два фунта мяса и совсем не ели белого хлеба. Но барышни! Они были так хороши в своих пестрых костюмах, их лица были так бледны, а косы черны, они так хорошо смеялись пунцовыми губками и так мило поводили голубыми глазками! Я любил забираться в уголок и смотреть на них, не решаясь подойти и заговорить.
– Кань-фе-та!.. – сказал раз Степка вслед Настеньке, когда она шла ко всенощной.
Та повернула голову и улыбнулась.
– С сочком… – добавил он, раздвигая свой большой рот и прищелкивая языком. – Эх, этакую бы… Пушистая!..
Степка последнее время приобрел нахальную развязность движений и рассказывает всякие гадости. Эта широкорылая шельма стал таким ловкачом, что Трифоныч грозит отправить его на Угрешу, к знакомому монаху для обуздания. Он пропадает до часу ночи, таскает выручку и выманивает у Трифоныча деньги, грозя донести о шкаликах, отмериваемых в задней комнатке. Он мажет голову репейным маслом, играет на гармонье и щекочет всех горничных. Раза два Гришка таскал уже его за волосы на черной лестнице. Но Степке все нипочем. Ходит и позвякивает медяками в карманах.
В том доме почти ничего не изменилось. Бабка Василиса возилась с коровами и молоком. Тетя Лиза ездила по церквам и монастырям и чинила белье. Дядя Захар навещал завод, объезжал лошадей и изредка покучивал. Раз даже сама тетя Лиза встретила его среди бела дня на тройке с «девчонками», но не сказала ни слова. Она была такая тихая и забитая, тетя Лиза. Она всегда переносила все молча, на себе. Александр Иванов продолжал орудовать в конторе и на заводе; на нашем дворе так же нанимались и рассчитывались кирпичники, и дядя Захар, хоть и реже, но пускал-таки в дело свои железные руки.
XI
В первый приезд на лето Леня выглядел молодцом-красавцем в широкополой шляпе и рабочей блузе, в которой он, обыкновенно, езжал по утрам на завод. Загорелый, стройный, словно слитой, он распространял обаяние силы и свежести, но маленькая, раньше едва заметная складка над переносьем стала, как будто, глубже и резче. И взгляд стал глубже, как будто в красивой голове затаилась непокойная мысль, решение которой необходимо найти.
Поездка верхом на завод, кабинет – и только.
Красивые глаза с третьего этажа, конечно, заметили этого серьезного чудака, читающего вечерами у открытого окна или задумчиво, большими шагами меряющего кабинетик. Ни малейшего интереса видеть прекрасные глаза, глядеть на коралловый ротик и милые ямочки на щеках! Странно… Один раз, впрочем, печальная флейта Курчика бросила трепетные ноты в тихий кабинетик. Склонившаяся над книгой голова с высоким лбом поднялась. Звуки плакались наверху, бились в пролете между тем домом и нашим и замирали.
Глаза Лени искали флейту, нашли и… окно затворилось, и зеленая занавеска отразила тусклое пятно зажженной свечи… Уже стихла флейта, уже скуластый бас напугал весь двор, рыкнув что-то о «поле» и «мертвых костях», уже потекло в тишине заснувшего двора – «песнь моя лети с мольбою», а зеленая занавеска за скучным стеклом все отражала тусклое пятно свечи и большую черную тень головы.
Такая серьезность Лени, видимо, нравилась дяде, и это положительно верно, так как я не раз слыхал, как он говорил нашим:
– Пустили шантрапу какую-то… Вот и будут головы крутить мальчишкам.
Дядя Захар готовил Лене партию знаменитую. Уже раза два подсылали сваху Полугариху от гремевшего в округе мучника Лобастова, у которого были паровые мельницы и «земли, милая моя, по всем губерниям». Пахло миллионом, и дядя Захар ждал только случая – переговорить. Но случай провалился, так как сам Леня, узнав как-то, что в столовой тетя Лиза пьет чай со свахой, вышел и сказал:
– Бросьте вы эти затеи, мамаша.
И дядя Захар махнул рукой: дело терпит. А какие планы строились! Уже тот дом, дом, в котором поднялись поколения Хмуровых, дом, который при французе выгорал, приговорили к сносу, и архитектор, «рваный барин», готовил план необыкновенного сооружения. Уже намечалась земля для постановки нового кирпичного завода; уже выбиралось место для постройки торговых бань; уже создавался план скупить нашу землю и снести наш дом; уже наш старый садик собирался дядя Захар распланировать под цветник с фонтаном; уже… Много планов строила голова с упрямым хохлом, много решительных взглядов непокорной силы было брошено на округу. Хмуровы должны загреметь…
А Леня ездил на завод, читал книги, получал письма из Питера и сам писал по ночам, как рассказывала бабка Василиса, простаивавшая на молитве до двух утра и наблюдавшая за внучком в замочную скважину.
– Ты это, брат, что же… расценок повысил формовщикам?., как же это ты того… без меня? а? Ты, брат, не чуди…
– Кирпич в цене поднялся. У Васильева прибавили тоже.
– Гм… тоже… А зачем обещал барак строить, а?
– Затем, что свиньи и те лучше живут…
– Без тебя жили… Ты мне должен сказать… Я уж от чужих узнаю. Жениться тебе надо… Возьмешь капитал, изразцы будем делать.
– Да, да… хорошо… Это все хорошо… Работать еще надо, учиться. Придет время…
– Загремим, Ленюк… на всю Москву загремим!..
– Хорошо… хорошо… Нет ли у вас рублей ста?
– А что?., своим, что ли, опять?..
– Да… надо мне. Я вам выплачу.
– Ну, вот… еще скажи. Обманывают тебя товарищи… простой ты какой-то. И в кого только ты такой?..
– Как в кого?.. В вас… – смеясь, говорил Леня.
– Да, да… Ну, только кончай… Уж мы все вернем… с лихвой вернем.
Деньги пересылались в Питер нуждающимся товарищам, и дядя Захар был доволен, что у него не просили пятисот. В своей книжечке он вел аккуратный счет «ученых расходов» и видел, что Питер стоит не дешево.
– Может, и покучивает. Дело молодое. Что поделаешь? И мы были молоды… В меня пошел. Да ничего…
XII
Прошел еще год.
Приехал Леня в начале июня и заявил, что надо сквитаться.
– То есть, как это – сквитаться?
– Очень просто. Сколько с вас просили инженеры за печь Гофмана?
– Какого Гофмана?
– Ну, «берлин» по-вашему?.. Дядя сказал.
– Ну, вот я и поставлю вам… и будем квиты.
– Да ты… как же это… ты?! ужель можешь?..
– Могу. Вот здесь все чертежи, план, все…
Говорили у нас, что дядя Захар заплакал. Его Леня, сам Хмуров, – инженер!., и приехал сквитаться!..
Он, думается мне, только теперь понял Леню, понял по-своему, понял нутром, как Хмуров, всегда практичный и вышибавший копейку. И не только эту сторону Лени, – якобы практика, – понял он; он понял глубже. Он, говорят, заплакал. Да, ему на смену шел он второй, но не такой, как он, а шире, и лучше, и чище, и благороднее.