355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шмелев » Том 8(доп.). Рваный барин » Текст книги (страница 13)
Том 8(доп.). Рваный барин
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:14

Текст книги "Том 8(доп.). Рваный барин"


Автор книги: Иван Шмелев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 41 страниц)

Вот смотрю я на это письмо, вдумываюсь в смысл этих витиеватых и все же из сердца вырванных строк… Боль и горечь и сознание своей беспомощности и правоты, и сознание забитой светлой силы своей вырвали их. Смотрю, вдумываюсь и чую слезы. Незримые, неискупленные. А-а… много их, этих незримых и неискупленных… Грустно, грустно.

Скоро вернулся посланный к архитектору дворник и доложил:

– Так что, сказывают, уехали на постройку куда-то далеко на неделю… А без них прислуга не может… И все у них на ключе в квартире…

Отец махнул рукой и приказал подавать лошадь.

XIII

Близится конец этой истории…

Должно быть, отец был у Василия Сергеича. Помню, в день появления Настеньки он ездил куда-то и вернулся расстроенный. Он долго ходил по залу и насвистывал. Письмо ли расстроило его или другое что, – не знаю. Вечером он вызвал к себе в кабинет своего старого приказчика Ефимыча, долго о чем-то толковал, звенел замком чугунного сундука и, провожая Ефимыча до черной передней, наказывал:

– Помни! Аккуратно, число в число. Будет спрашивать, – ни слова – от кого. Понимаешь?

– Понимаю-с… Будьте покойны… – как всегда, отвечал неразговорчивый Ефимыч.

Уже долго спустя, просматривая расходные книги отца, я натолкнулся на следующую запись: «Бедному семейству В. С. (у Ефимыча ведется запись. Потом включить!)»

Милая книжка! Я счастлив, что у моего простого отца была такая книжка. Потом включить! Да, он любил точный счет.

Недели через две к нам приехал наш постоянный доктор, хотя за ним и не посылали. Этот хмурый и важный доктор, говоривший больше отрывистыми звуками и жестами, на этот раз был более разговорчив. Стоя в передней и не снимая пальто, он постукивал палкой в пол и хрипел:

– Чего, собственно, мне ездить? Не стоит. Я не люблю золотить пилюли… Поздно… У него тут… – доктор показал на грудь, – давно пусто… Какой толк от моих визитов?

– Значит… того? – сказал вопросительно отец.

– Угу! – прохрипел доктор и стукнул в пол палкой. – Вопрос нескольких дней… А, знаете, этот ваш больной… личность оригинальная!

– А что? – спросил отец.

– Засиделся я как-то у него… Так он мне такой план развил, замечательно оригинальный план! Прямо, знаете, тонкий план! Про какой-то огромный храм… он его все собирается нарисовать… Ах ты… батюшки, время-то!.. – он вынул часы, – а мне надо… Я вам как-нибудь после… – заторопился доктор. – Очень оригинальный план…

– Да, да… я знаю… – сказал отец.

– Да, да… Не правда ли?

И доктор, сунув что-то в карман, ушел торопливо.

Я знал, что Василий Сергеич умирает. Чем, собственно, он для меня был и почему так вошел в мое сердце? Ну, теперь, когда я в состоянии оценить эту угасшую так грустно личность, еще можно объяснить мой интерес к ней, ибо теперь в моих руках письмо, чертежи и прошлое. А тогда? И я часто раздумываю: чем он мог так прочно врасти в мое сердце?

Чутко детское сердце! И это сердце учуяло страдание, уловило по взглядам, по тону голоса, по тысячам мелочей, по положениям и событиям жизни это страдание. Человек страдает! Добрый и тихий человек. Это страдание глядело на меня и с балаганных подмостков и звучало так ясно в тот памятный вечер, когда горела свеча, и человек, старый человек, плакал… Тогда маленькое сердце отозвалось и заныло.

И после, когда в гулких сенях гремели трубы, а облитый и осмеянный человек, слабый, однорукий, трясся и обводил всех непонимающим, растерянным взглядом… И кричал болью своею:

– Смейтесь!

И после в полуосвещенной столовой просил помочь ему… уйти, чтобы не возвращаться…

Это страдание, это угнетение человека почуяло маленькое сердце, почуяло и положило на дно свое. И несет его и будет нести…

Итак, я немного уклонился.

Да, я знал, что Василий Сергеич умирает. В доме у нас никто не говорил об этом, отец ездил по своим делам, вечерами иногда бродил по залу и насвистывал, что обозначало, что он чем-то расстроен, но я ежечасно думал, что Василий Сергеич умирает. Стоило мне показаться во дворе, как все ярко вставало в памяти. У садового забора большой грудой были сложены перекореженные иллюминационные щиты. «Орел», тот гордый, величественный и славный «орел», который так недавно красовался на площади, был разбит на брусья и планки, и дворник с кучером пилили их на дрова. Мы с Васькой помогали вытаскивать части из груды и старались отгадывать, какая планочка что изображала.

Мы видели пятна краски, те мазки, которые при освещении и в целом давали впечатление жизни. Теперь все это расплылось на дожде, было не нужно и отвратительно. Мы разыскали остатки клюва, глаза, перья. Все было мертво, плоско. Жизнь, которую сумел вдунуть в эти куски художник, распылилась. Тут же валялись и колосья, и васильки. И было грустно. Прошло утро, когда ерзали сочно по дереву рубанки, суетился человек с аршином, и в душе нарастало ожидание чего-то чудесного. Прошло чудесное и не придет больше…

Я сообщил Ваське, что Василий Сергеич умирает. Он, открыв широко глаза, смотрел на меня. Он, как будто, не верил. Хотел что-то сказать и издал горлом неопределенный звук.

– С чего? – спросил он.

– Тут у него пусто… – показал я на грудь. – Доктор сказал.

Васька не стал расспрашивать. Быстро-быстро завертелся на одной ноге, долго вертелся… Потом остановился и сказал:

– А помнишь, как его собаки грызли?

Мы сидели на остатках «орла», «мельницы», «снопов», слушали жужжанье пилы и вспоминали:

– А помнишь?.. А помнишь?..

Он больше уже не приходил к нам. Но раза два приходила она, бледная девушка с голубыми глазами. Она так же конфузилась, делала реверанс и мяла платочек. И опять она просила о чертежах. Говоря о здоровье дяди, она плакала, опускала глаза, торопилась уйти… Сбивчиво передавала она, что дядя не спит ночи… Отец дергал плечом, говорил, что сам раза два заезжал к архитектору, что чертежи найдутся, что архитектор еще не приезжал. И она уходила, торопливо прикладывая к глазам комочек платка.

Ее появления оставляли невыразимую грусть. Отец всякий раз немедленно посылал дворника, слышал ответ, что архитектор уехал, что его нет дома, что он сам завезет что нужно. Потом ходил по залу и кого-то бранил мошенником. Провожая бледную девушку в последний ее приход, он сказал:

– Что случится, сейчас же уведомьте…

Она только кивнула.

Дня через два после этого, когда мы сидели за вечерним чаем, принесли телеграмму. Прислал доктор. Отец вскрыл ее, взглянул и перекрестился.

– Царство небесное… Помер наш «рваный барин»…

И грустно-грустно покачал головой.

Я замер. Я не заплакал, а как-то затих. Пошел в детскую, подошел к киоту, где у меня была одна маленькая-маленькая вещичка, к которой я приходил всегда, когда мне было тяжело, когда посещало меня горе. Это было небольшое сахарное яичко, подарок няни. Оно висело за стеклом киота. Знаешь, эти дешевенькие сахарные яички со стеклышком… За розовыми, синими и белыми цветочками бессмертника и зелеными волокнами мха виднелась в глубине картинка Спасителя, с белым знаменем поднявшегося из гроба. Странно, но всегда от этого сахарного яичка на меня изливалась умиротворяющая грусть, какой-то чарующий покой душевный. Помню, когда няня дарила мне это яичко, на Пасхе, она сказала, что если смотреть в стеклышко, так там живого ангелочка можно увидеть… И я подолгу смотрел, и казалось мне, что я вижу там, за цветами, что-то живое… И радостно было у меня на душе…

И постепенно привык я в минуты детского горя приходить к киоту и смотреть. Чудесная панорама! А какие цветы! Зимой они были особенно красивы… Тогда эта чудесная панорама была для меня полна жизни и какой-то неизъяснимой, радостной красоты. Да и теперь… И теперь я часто останавливаюсь у маленьких лавочек и стараюсь найти мое яичко. И нахожу похожие… И тогда светлая волна набегает на меня и несет маленькие розовые картинки детства…

И вот я стоял у киота и смотрел, смотрел за стеклышко. И ничего не видел. Слезы наполняли глаза. Я глотал их, я старался найти то, что я всегда находил у киота, – грустный покой… И я нашел его.

– …Теперь смерти нет, батюшка, – говорила когда-то мне няня, даря яичко. – Смертью смерть поправ…

Это вспомнилось мне тогда, и я старался прогнать мысль о смерти. Сделать так, чтобы не думать, что Василий Сергеич умер. И казалось мне, что я добился этого. Я уснул с умиротворенным сердцем.

Я не был на похоронах, но знаю я, где нашел себе последнее место Василий Сергеич.

В праздник освящения плодов был я с отцом в ближнем монастыре, где за стенами покоятся мои близкие. Там пышно разрослись яблочные сады бок о бок с могилами, увенчанными крестами и памятниками. Там много часовен, гранитных глыб и надгробий. Там много успокоившихся.

– Пройдем-ка сюда… – сказал мне отец.

– Куда?

И он повел меня в глубь монастырского кладбища. Отступили глыбы и величавые памятники. У самой задней стены, под вербой, на свеженасыпанном бугорке стоял железный крест, сделанный под березу. На нем жестяной свиток.

– Вот где теперь он, наш архитектор… – сказал отец. – Не забыл?

И прочел я на жестяном свитке:

«…Не имеющий чина и звания архитектор Василий Сергеич Коромыслов».

И еще ниже, славянской вязью: «Блаженни есте, егда поносят вас»…

XIV

А больше и рассказывать нечего…

Да, ты спрашиваешь про чертежи… И про бледную девушку с голубыми глазами… Ну, тут уже нет сложных и трогательных событий. Скучна и монотонна жизнь, и многое идет в ней своей незаметной чередой.

Осенью того же года зашла к нам Настенька. Она пришла проститься. Но это была уже не та растерянная девочка, куда-то спешившая, комкавшая платочек, как было недавно. Она не делала реверансов, не путалась в словах, не одергивала черного передника. Стройная и покойная, с теми же прекрасными глазами, она просто и уверенно пожала руку отца, сказала: «Благодарю, благодарю вас за все», и еще раз пожала руку. В ней чувствовалась мне какая-то покойная сила. Она сказала, что получает место учительницы где-то далеко, что она теперь устроилась, что Миша поедет с ней…

Она погладила меня по стриженой голове и потрепала по щеке. Отец сам проводил ее до двери и сказал:

– Все-таки напишите, если что…

Не знаю, писала ли она. Больше я ее не встречал и ничего о ней не знаю. А помню ее хорошо, особенно ее большие глаза, в которые были, как будто, вправлены кусочки неба. А Мишука мне так и не довелось увидать…

А чертежи… Они отыскались… года через два. И привез их почтеннейший Иван Михайлович. Он опять сошелся с отцом, строил ему дом, по-прежнему заходил к нам, по-прежнему жирно смеялся и дымил сигарой. А растолстел он еще больше.

Оказывается, чертежи эти завалились у него… за шкап! А он, видишь ли, так и не догадался туда заглянуть… два года. Все перерыл в доме, а за шкап-то, черт возьми, и невдомек было заглянуть! И смеялся же он над своей недогадливостью! Весело смеялся.

Конечно, это грустно… Но что особенно грустно, так это то, что та бледная девушка тоже о них забыла…

Прошло много лет. Я вышел в жизнь. Отца давно уже не было в живых. В груде деловых бумаг, расчетных и приходо-расходных книг нашел я эти синие листы и это измятое письмо. Как пламя пожара в темной ночи освещает всю округу, как солнце днем, так эти остатки прошлого сорвали серые покровы годов, – и встало предо мной далекое…

И подумал я, что эти листы, быть может, явятся приветом издалека, последним «здравствуй и прости» из мира нездешнего для тех, кто связан был с творцом их узами крови. Я сделал публикацию в газетах. Никто не отозвался. Может быть, уже нет милой бледной девушки с голубыми глазами… А может быть… забыли?.. Нет, нет… Должно быть, публикация не попала на глаза. А может быть и откликнется кто…

Ты, мой друг, часто блуждаешь из конца в конец родной страны. Ты, быть может, встретишь ее, эту милую бледную девушку… Ее легко узнать. У нее такие глаза, ну… как кусочки неба… Скажи ей, что… Нет, не надо. Пусть лежат они у меня, эти синие листы… Я люблю их, они для меня святы… Глядит на меня с этих листов оборванный человек, расхаживавший по балаганным подмосткам и получавший балаганные пощечины, и не только балаганные… неведомый, не имевший чина и звания художник. Он бродил, долго и мучительно бродил и не вышел на торную дорогу. Но он лелеял в душе огромное, какой-то неведомый храм всесветный. Он молился в нем и плакал в мечтах о нем, хотел бы собрать туда, в этот свой храм, всех, всех, и таких же, как он, огрызков жизни, и иных… Всех. В этом храме не было бы места слезам.

Да, какой-то чудесный храм носил он в чутком сердце своем и не мог рассказать и бросил на бумагу лишь остов, слабую тень. А душу храма унес с собою…

Смотрю на эти листы и строки, и скорбные и розовые волнения из нежного детства движутся на меня тихой волной. И дорогие светлые лица встают, отошедшие… И бледное личико девушки с заплаканными газами, глубокими и голубыми, как небеса…

Что? Я плачу? Нет, эго так… прошло…

Приложение к рассказу «Рваный барин»
«Наполеон»
(Рассказ моего приятеля)

Были святки. Мой закадычный друг Васька с нашего двора давно подбивал меня побывать в балаганах «под Девичьим».

– Огромадное место там, пустое, – рассказывал он мне с жаром, – и все там балаганы, и черти выскакивают, и пушки грохают… вот ей-Богу!

И дворник наш тоже побожился, что «бывает, что и чертей показывают… всякие там кеятры!»

Меня выпустили гулять на двор, и я ускользнул с Васькой «под Девичье». Был у меня всего двугривенный. Мы его разменяли по дороге на стрючки и сахарных петушков, а когда добежали до гулянья, Васька взманил меня прокатиться на карусели, обещая взять какую-то «партию» в шесть колец; тогда нас будут катать задаром хоть целый день. Я отдал последний гривенник, Васька взял «партию», прокатился раз пять задаром, и его, наконец, стащили с конька за шиворот.

– Жулики! – обругался он. – Не хочется только городового звать… А в балаган под доски пролезем… мне все известно!

Высокие балаганы заманчиво белели свежими досками, пестрели щелкавшими по ветру флагами. Весело зазывал колокол, парни сипло орали на морозе:

– Пра-воррней, пра-воррней!.. Не теряйте врремя дар-рром!..

Мы протискались к высокому балагану с раскрашенным балконом. По балкону ходил какой-то в зеленом балахоне и орал хриплым голосом:

– К началу, к началу, щипать мочалу! Сейчас сам господин Наполеон будет палить из пушки… по ста-рушке! Эй, городовой, начнем Бородинский бой!.. Гренадер-военный, у тебя шаг здоровенный… шагай – не бойся, только в баню сходи помойся, а то у нас все господа за грош, а на тебе грязь да вошь!..

Все весело топтались, гоготали. Солдаты валили кучами, брали в окошечке билеты и пропадали за полотном, на котором были намазаны корабли, стрелявшие огнем пушки, бушующее море, откуда высовывали морды зеленые крокодилы и огненные змеи, стояла красная крепость на горе, усыпанная солдатами, и перед ней, скрестив руки, – человек в сером сюртуке и в шляпе с пером. Я подумал, что это, пожалуй. Наполеон и есть, который будет палить из пушки.

Васька пробовал проскользнуть с солдатами, но его схватил парень в красном плаще, с золотым мечом, и столкнул со ступеньки в снег. Тогда он повел меня кругом балагана – поискать, нет ли дырки. Но дырки не было, и мы опять очутились перед входом. В окошечке торчала голова барыни в лисьей шубе и зорко поглядывала на нас. Иногда барыня высовывалась, как собака из конуры, дергала в колокол и огрызалась:

– Если желаете в спиктакли, платите деньги. Сенька, гони мальчишек!

Из-за моря со змеями выскакивал красный парень и отгонял нас мечом. А в балагане уж раз выпалили из пушки. Васька уже предлагал подкопаться под стенку сзади, как вдруг надо мной раздался веселый голос:

– А, и вы здесь, сударь?! Неужто одни ушли?..

И я увидал дядина приказчика. Он был в синей чуйке, в новых резиновых калошах и пощелкивал шпанские орешки. У меня засосало сердце, что я убежал без спросу. Он, должно быть, заметил мое смущение.

– Ничего-с, скажем, что со мной были. Угощайтесь… – протянул он орешков на ладони, – изволили любоваться на приставление кеятров?

– У него де-нег нету, – плаксиво зашипел Васька.

– Связались вы, сударь, с таким сопливым! – сказал дядин приказчик, даже и не взглянув на Ваську. – А зачем нам с вами платить деньги, ежели у нас тут самый главный представлятель, который папеньке стенки в банях расписывал! Да мы его сейчас встрепенем!..

Он подошел к окошечку и важно закачал пальцем. Барыня что-то поморщилась и закричала злым голосом:

– Приходите в самые спиктакли! Наполеона требуют! – крикнула она под занавеску.

Дядин приказчик вынул серебряные часы и долго смотрел на них. Потом погремел мелочью в кармане.

– Наполеона, Василь Сергеева… хозяйка кличет! – заорал кто-то за стеною, и появился тот, который недавно ходил по балагану.

Он теперь был в серых сапогах с жестяными звездами, где шпоры, в сером коленкоровом сюртуке с огромными жестяными пуговицами и в серой картонной треуголке. И лицо у него было серое и до того худое, что выступали кости. В одной руке он держал жестяную шпагу, в другой… Но другой руки не было, а болтался пустой рукав.

Он метнулся, узнав приказчика; как будто растерялся.

– А мы к вам-с, для кеятров, – сказал дядин приказчик, тыкая меня в башлычок. – Они, стало быть, сынок папеньки ихнего, стенки-то расписывали через меня… И еще будете иметь заказы! Удовлетворите уж такое ихнее любопытство. Желательно в балаган, а они прокутили весь свой капитал!

– Да что вы-с! – воскликнул серенький человек и протянул мне руку, в которой была шпага. Даже пошаркал звездами.

Я был изумлен, польщен. Все глазели на «самого главного», который сейчас будет палить из пушки, а он протягивал мне руку и кланялся!

– Вы теперь, стало быть, самый главный Анаполеон и есть? – спрашивал дядин приказчик важно, пощелкивая орешками.

– Зима-с, – поддернул Наполеон плечом. – Малярной работы нет, а тут все рублика два-три. С утра до ночи, спектаклей двадцать, и на морозе, и на балагане орать надо… Вот и представляю.

– Дело хорошее. Уж вы устройте, ублаготворите, при протехции кеятров! – настаивал приказчик.

Наполеон сморщился и покашлял в руку. Поглядел на барыню в ящике и опять покашлял.

– Да с удовольствием, отчего же-с… Трое вас…

– Сопливый и без билета прошмыгнет! – толкнул дядин приказчик Ваську.

– Дя-динька, – захрипел Васька, цепляясь за мой тулупчик.

– Идти – так уж всем-с! – сказал строго Наполеон и направился к барыне.

Он что-то говорил ей, снял треуголку и постучал ею в грудь; но та сидела как каменная, поджав губы.

– Хорошо-с, – сказал грустно Наполеон и махнул рукой. – Запишите. – И поманил нас шпагой. – Пожалуйте смотреть-с!

– Первые места если, рупь за троих!! – крикнула строго барыня.

– Ловко вам наше угощение влетело! – сказал дядин приказчик. – Зато из чести стараетесь, для протехции! Вы теперь, стало быть, будто царь… царь Анаполеон!

– Да, – сказал уныло Наполеон. – Вот вчера простудился, всю грудь завалило, и голос потерял, сиплю. А для Наполеона, сами знаете, надо героем быть! И голос резкий чтобы.

– Ничего, сойдет. Анаполеон у нас померз. Вот и выходит, в самый вы раз, – сказал дядин приказчик, похлопывая по плечу Наполеона.

Серенький человек посадил нас на переднюю скамейку, где коптили в деревянной канавке лампы, и сказал, что сейчас начнется.

– Велит хозяин повеселей, для смеху публики… – усмехнулся он. – Ну, придется, знаете, ломаться! А разве так для Наполеона надо?! – показалось, сказал он мне и даже ласково подморгнул. – Ну, я уж для смеху выдумываю, сочиняю сам!..

Он ушел. Занавес заколыхался, и заколыхались на нем дворцы и тигры. В балагане было, кажется, еще холоднее, чем снаружи, даже свистело в щели. Сзади стучали ногами от мороза. Наконец занавес поднялся, и я увидал город на горе, и по этой синей горе белели клубочки дыма и лезли синие турки в красных шапках. Сверху сошвыривали их штыками наши. На полу была навалена куча снега, самого настоящего, и он не таял. На куче стояла табуретка и валялось несколько березовых поленьев.

– Стало быть, зима, и Анаполеон будет замерзать! – сказал мне дядин приказчик, пощелкивая орешками.

– А помрет? – спросил боязливо Васька.

– А ты не встревайся, сопливый… сиди-гляди! – сказал строго приказчик, швыряя скорлупки в снег. – Им бы весь намост завалить надо, для вида лучше!

Вышел Наполеон, опустив голову на грудь. Дошел до ламп, и стало видно, как изо рта его вырывался пар. Видно по всему было, что ему очень плохо.

– Ах, какой ужасный русский мороз! – прохрипел он, грея дыханием руку. – Сегодня, должно быть, сто градусов! Ужасно!

Он грозно топнул – прыгнули язычки в лампах – и сел на табуретку, разминая ногами скрипевший снег. Рукав его сюртука мотался, постукивали ноги о табуретку, подрагивали плечи.

– Здорово прихватило? – кричали сзади.

– Ему теперь прямо беда… Анаполеону-то! – объяснял мне дядин приказчик, выплевывая скорлупки прямо Наполеону под ноги. – Некуда ему податься, как приперли! Одна табуретка ему осталась да полешки… тьфу, тьфу! – поплевывал он скорлупками. – Ну-ка, Василь Сергеев… докажи себя! Повеселее!..

Наполеон поглядел на нас и усмехнулся грустно. Опять подошел к лампам и погрозил кулаком на публику.

– Не сдамся!.. Все… на банку!.. – крикнул он весело. Так все и загудели:

– Верно! С морозу-то и на целую бутылку можно!..

– Роковой час пришел! – хрипнул Наполеон и поперхнулся: забило его кашлем.

– До чего все верно-с! – вздохнул дядин приказчик. – Стало быть, лютый мороз, и он, понятно, застудился. Ну до чего все ве-рно!..

– Храбрые мои марша-лы-ы! – крикнул Наполеон, махая шпагой.

Появились парни в красных плащах, в зеленых штанах, в золотых сапогах и с золотыми мечами, которыми они враз стукнули, как ружьями. На их высоких шляпах торчало по гусиному крылу. Один из них только что гнал нас от балагана. Но теперь оба были чем-то испуганы и все глядели туда, откуда вышли. А оттуда выглядывала пушка. Наполеон потер себе грудь и крикнул шипящим голосом:

– Я победил все народы!..

Маршалы вытянули шеи и опять стукнули мечами.

– И вот попал в снега России! Ужасно! Но все равно. Я сжег все корабли, и уже нет мне возврата в славное мое отечество! – выговорил Наполеон в отчаянии и стукнул кулаком в грудь. – Нет, не сдамся! Ужли я должен покончить свои роковые дни на проклятых русских полях, покрытых снегом?! О, горькая моя судьба!..

И он опустил голову на грудь. Все замерли. Дядин приказчик разгрыз орех.

– Решено и подписано! Сейчас начнется славный Бородинский бой!..

– Ура! – гаркнули маршалы и опять стукнули мечами.

– Да это наши солдаты, из Хамовников! – крикнул кто-то за мною. – С первой роты, Перновского полку!.. Митю-гин, жарь!..

– А зачем он сжег свои корабли? – спросил я дядиного приказчика.

– Значит… так уже ему занадобилось. На дрова, может, по случаю морозов… Уж это ему известно!

– Храбрые мои марша-лы-ы! – крикнул Наполеон. Парни вытянулись, как по команде, и замаршировали плечо к плечу. Потому и маршировали, что – маршалы?

– Зарядить все пушки и орудия! – крикнул Наполеон и заходил, притопывая, чтобы согреться.

– Чего ж он дрова-то не зажигает? – спросил Васька.

– Не умеет, – усмехнулся дядин приказчик и хитро подмигнул мне: – Полиция не дозволяет, по случаю пожара.

Маршалы отмаршировали за кулисы, откуда послышался барабанный бой и труба. Началось самое интересное. Наполеон подошел к краю, погрел руку над лампой – так все и зашумели! – и прошептал:

– Чую, что несдобровать! А, плевать! – крикнул он лихо, плюнул и даже растер ногой. – А напоследок выпью… ро-му!

И ловко крякнул. Весь балаган так и загромыхал. Дядин приказчик даже всплеснул руками и затопал:

– Ну до чего же ве-рно!..

Наполеон достал из кармана бутылочку и, подмигнув нам, забулькал. Все закричали «браво!».

– Маленько обогрелся, – крякнул Наполеон, подмигивая. – Ух, русские морозы!

– Да, брат, без ее плохо! – кричали сзади.

– А теперь… в страшный бой, и пусть судьба решит!..

Но не успел он договорить, как из-под его ног вырвался белый дым, словно вытряхнули муку, и поднялось что-то в белом, как привидение.

– Кто ты… о незнакомец? – крикнул Наполеон, махая шпагой.

Незнакомец ответил загробным голосом:

– Знай, несчастный, что русские непобедимы! Ударили лихо трубы – «Ах вы, сени, мои сени», – и весь балаган загремел ногами и заорал «браво!».

Наполеон гордо откинулся и пырял в воздух шпагой.

– Все силы ада су-против меня! – хрипел он. – Но я, Наполеон, властитель мира и народов! Кто ты?..

– Я… – словно завыло привидение, – конец твоему гордому ндраву! Слава твоя прошла!

И незнакомец провыл, что Наполеон помрет постыдной смертью середь моря-окияна на острову и тогда увидит его опять, в последний раз!

– Кто же ты? – кричал Наполеон, пыряя шпагой.

– Кто я-аааа?! – завыл незнакомец ужасным воем. – Я… смеррррть твоя!..

Простыня распахнулась, и мы увидели черное, расписанное белыми полосками, как скелет, а из-под пола выставилась сверкающая коса. Смерть подхватила косу и провела ею над головой Наполеона. Снизу задымилось и едко запахло серой. Наполеон махнул шпагой, а смерть медленно пятилась и грозила косой. Наконец ушла.

– Ха-ха-ха! – хохотал страшно Наполеон. – Смерть? Плевать! Маршалы, ко мне! Начнем Бородинский бой!

– Начнем! – гаркнули маршалы, словно на лошадей, и выкатили пушку.

– Пали! – скомандовал Наполеон.

Грохнуло, и все заволокло дымом. И такая пошла стрельба, что стало страшно. Наконец затихло. Наполеон, кашляя от дыма, махнул платочком. Опять появились маршалы. Наполеон сел на пушку, а маршалы стали его разглядывать: не ранен ли?

– Ага! – крикнул Наполеон, – русские не сдаются? В таком случае идем прямо на Москву!

– Ура! – заорали маршалы и стукнули мечами.

Занавес опустился. Вышел кто-то в хорьковой шубе и объявил, что завтра будут представлять бегство Наполеона из Москвы, русские пляски-апофеоз и дивертисмент с ножами и огнями, фокусы!

– Ай, Василь Сергеич… Какой представлятель знаменитый, – сказал дядин приказчик. – Земляк мой, всякие художества умеет.

Когда мы выходили из балагана, нас нагнал Василий Сергеич, уже в зеленом балахоне.

– Посмеялись, сударь? – ласково сказал он и погладил меня по башлычку. – Вот как на хлеб да на квас-то зарабатываем!

И попросил дядиного приказчика похлопотать для него работки.

– Найдется, опосля праздников наведайся, – сказал дядин приказчик.

– Одному-то бы ничего, да братнины сироты при мне…

– Для тебя отказу не будет. И сударь папашеньку попросит…

Когда мы пошли от балагана, по балкону ходила огромная черная голова, а бывший Наполеон колотил по ней палкой и кричал сиплым голосом:

– А вот дать сладких сухарей, чтобы издох поскорей! Проворней, проворней… кхеа… кха… Ах, застрял в глотке возок льду… проворней, проворней… Наполеона представлять пойду!..

– Пропащий человек! – сказал дядин приказчик.

– Почему – пропащий?

– Пропадет. В больницу его надо, кровью плюет, а он вон на морозе ломается, орет. А зато людям весело!

Я оглянулся на балаган, на зеленого человека, что-то кричавшего на народ, приставив ко рту руку, и мне стало чего-то грустно.

– Вот и получили удовольствие, – говорил мне дядин приказчик ласково, – и папашеньке скажете, что не одни были, а со мной… сводил вас на представление кеятров, и денежек не платили-с. И со мной-с. Одним нехорошо в черный народ ходить-с… слова разные нехорошие и поступки-с. Так и скажите-с, что со мной, в сохранности. Орешков-с?..

Я все оглядывался. Вспоминал серое лицо Наполеона, и рукав его сюртука, и кашель. И флаги на пестрых балаганах уже не манили меня веселым щелканьем.

– А вы чего это приуныли? – спрашивал дядин приказчик весело. – Васька-то вон как прыгает! Без спросу ушли, что ли… боитесь, что трепка будет? А вы скажете, что со мной…

Пожалуй, и это меня тревожило. И было еще, другое.

Севр, март 1928


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю