Текст книги "Том 8(доп.). Рваный барин"
Автор книги: Иван Шмелев
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 41 страниц)
Наброски
Екатеринбургская ласка. – Весенняя тоска-жажда
Екатеринбург в солнце, в красных флагах, в пасхальном звоне, в медном громе приветствующего оркестра. Почему-то он белым кажется. Или это светлая Русь показывает милый лик свой? Много веселых лиц. Или такое довольство здесь, или это погожий пасхальный день так мягчит и красит? Весел белый вокзал, с широкими лестницами вниз, в светлую залу, где шумно расхватывают с ларя газеты. Весел и город белый, монастыри и церкви. Даже и старый дом весел, бар-ско-заводский, под рыжей крышей, против старинной церкви; веет от него воспоминанием юных лет, когда впервые читал «Приваловские миллионы». Ширится душа, верит в широкий размах, в вольную силу, – ломать и строить.
– Смотрите, как это… трогательно! – говорит бывший революционер-каторжанин, и в его глазах нежность.
Что его так растрогало? И не его одного. Смотрит и хмурый, в медвежьей шапке каторжанин-рабочий, с крутыми усами, крутой с лица. Что их так трогает? Малость, а как значительно! Мало нужно душе, даже железом тронутой, чтобы оттаять. Небольшой стол, под белой скатертью, с вазочкой бумажных цветов, с пятком красных яиц, с прислоненным к подсвечнику плакатом. «Этот стол для наших гостей, освобожденных борцов за свободу; можете требовать обед».
Верить нужно в человеческую душу, как бы ни сгущалась и ни кипела кровь. Только… ключи надо уметь найти к ней, отомкнуть то чудесное, что так нужно теперь российскому новоселью; что необходимо всем партиям и всем программам, без чего – засушье и смерть. Это сказала Сибирь на глухой станции. Это потом сказала и Русь, – в удивительном городке Вятского края…
Ночью прошли Урал. Пермь подымает поезд оркестром на рассвете. Разлившаяся безбрежно Кама встречает редким туманом и уходящим льдом зачинающейся весны. Прет широченной водяной грудью на мост, на его зеленые сквозные шатры-беседки. Стоит мост в напоре, – не страшно. – Вот он, символ! Какой разлив, – и какая крепость!
Голова кружится, смотреть жутко: рвет и рвет Кама, бьет. А кругом – даль без края, а поезд мчит и мчит Где же земля?
Вот она. Поля, поля… Широкие увалы пошли, с серыми, вольно раскидавшимися деревнями, с черными пашнями, уже поглотившими снега. С еловыми лесами на закраине неба, с ометами и скирдами-гигантами за деревнями, у риг Хлебные места, богатые.
Санитар-менонит, колонист, любит поля и скирды, ширь и ровень. Золотом оценил он скучные глазу равнины приуральской Сибири, черные пустыни-пашни. Не приглянулся ему Урал: камень. А тут опять укладливо и тепло: поля.
– Золота тут! Такое богатство земли… а-а-а!
И тоскливо-жадно глядит на заворачивающиеся ковры-поля. А руки движутся, и лицо – живое Сеять, сеять! Три года не был в милой работе. И не он один. И солдат-делегат, черный и сумрачный, открывает белые зубы, когда говорит зе-мля! И это слово, – зе-мля, – выходит у него сочно и густо: накипела жажда во рту, вешний земляной сок слышится, словно вздирают влажный, тяжелый пласт нови.
Накипела в душах великая тоска-жажда: творить Вон стада диких уток плещутся в ярких болотах, в солнце. Взлетают и тянут крестиками. Весна кипит, зовет строить и жить. Вон косячок гусей серокрылых совсем низко тянет в луга. И их провожает жадно тоскующий взгляд. И красную юбку копающейся в огороде бабы-сторожихи, и мужика, облаживающего сверкающим топором прясло, – совсем рядом видно, как скачут живые белые щепки. Да, строят, живут…
– Теперь по рыбным ватагам… на Каспий! – жадно говорит другой солдат-делегат, живавший по промыслам. – Во-ля!
Сколько сжатой, притаившейся силы, жажды! Она просыпается по весне. А теперь весна, теперь величайшая весна, и сколько полей безмерных ждет верной руки, мерного шага и хозяйского глаза. Вся Россия, – одно великое поле, – ждет.
Глазов. – Военный митинг. – Наши гости
– Сутки стоять придется в этой дыре! Товарный разбился, будут подымать паровоз.
Глазов. Низенькое здание станции, низенький городок, глухой, сонный. Что веселого тут? А там ждет Россия. Кругом ровно, лесочки, кусточки. Городок, где пожил подневольно, если не ошибаюсь, В. Г. Короленко. И, кажется, он сказал про этот унылый городишко: «ненастоящий город».
Городишко, но на станции людно, шумно. Солдаты, одни солдаты. Все серое, движущееся. С сумками, на походе.
– Эшелон задержался.
Молодежь – офицеры – в «боевом», с револьверами, в ремнях накрест, в подтянутых шинелях. Лица серьезны, тверды. Солдаты сурово-спокойны. Иные в вагонах-теплушках, иные на платформе. Сгрудились у возвышения, откуда говорит один из наших, освобожденных. Временами прокатывается «ура».
Важный момент: эшелон направляется в окопы. Весь поезд выставил головы, слушает напряженно. Офицеры похаживают. На их лицах – сдержанное волнение. Им, ответственным, вовсе не все равно, как подействуют на солдат жгучие слова с возвышения. А митинг все горячей. Вскакивает на трибуну молодой прапорщик, кричит чеканно:
– Мы также куем свободу! Наши груди готовы! Солдаты и офицеры – дети единой родины!
– Уррра-а-а!
Его сменяет другой, кто идет с эшелоном. Он кричит, что не раз встречал смерть в атаках.
– Все за родину, новую, свободную! Да здравствует единая армия, защитница России! Да здравствует временное правительство и порядок!
И еще, еще. Вскакивают наши ораторы. Горят страсти.
– Да здравствуют советы солдатских и рабочих депутатов!
– Уррра-а-а!
И подымается новый прапорщик, немолодой, с умным, скуластым лицом. Солдаты встречают его особенно шумно. Это – один из любимцев здешнего гарнизона. Он только что прибыл из далекого города округа, со съезда войсковых делегатов. Он говорит понятно, сжился с народом. В его прошлом, – узнаем мы потом, – печать политического борца.
– Дайте же завершить нам дело! – кричит он, ударяя в грудь кулаком. – Верьте нам, мы не отдадим свободу! Но дайте армии делать дело! Берегите святую силу, – организованность и честную дисциплину!
Еще ни разу не слышанное в пути «ура!» покрывает оратора. Паровоз эшелона дает гудки. Трубят сбор. Бегут солдаты, бегут офицеры, оправляя шапки. Лица еще более строги. Поезд с эшелоном уходит вперед: где-то, перед местом крушения, назначена пересадка.
Вечер. В вагоне-столовой – гости делегаты от гарнизона. Пришли и прапорщики: молодой, говоривший первым, и пожилой. Стоит гомон. Разделились на кучки. Страстно говорят о войне, о мире, о дисциплине. Спорят. Охрипли, пот льет ручьями. Пожилой прапорщик режет начистоту:
– Оставьте армию делать дело народа, и она сделает. Не шатайте военную дисциплину. Дисциплина теперь не рабство.
Молодежь из освобожденных больше ударяется в догматизм. Слышатся привычные митинговые слова: директивы, самосознание, потенциальное соотношение сил. Пожилой прапорщик охрип. Вынул платок и все собирает пот с дотемна побуревшего лица.
– Какой же вы партии?
– Зачем вам знать это? – кричит в изнеможении прапорщик. – Я теперь – солдат! Ни в одной стране… армия не раздирается политическими страстями! Тем более теперь… война на переломе!
Лица солдат напряжены мыслью, новой, непривычной работой. В короткое время внутренний мир переполнился массой вопросов, слов, экономических и политических положений. А жизнь каждый час ставит новые знаки вопроса: разберись и ответь! Глаза жадно глядят, лбы взмокли, сжатые кулаки стучат. Скачут фразы: от Маркса к Циммервальду, от классовой борьбы к отданию чести, от «желающей властвовать буржуазии» к распорядку в воинской части.
– Вы как понимаете анархизм и какой?
– Анархизм не против государственности! – кричит ефрейтор.
– Армия – не партия, не с.-д.! Там и сила мужицкая! Земля!!
– Я веду в атаку, кроют двенадцатидюймовыми… а мы запутались в политических дискуссиях! Это хуже колючей проволоки!
Звенят стаканы, стучат молодые кулаки, горят глаза.
Уже ночь. Солдаты на станции облепили вагоны, ждут своих делегатов. Ждут, не отзовется ли кто новым словом, не раскроет ли и не осветит ли все. Трогательна эта надежда, и больно знать, что напрасна: сразу не осветишь.
– Товарищи, к нам! – приглашают глазовские делегаты. – В наш клуб!
Сон черной ночи
Черная ночь, мерцают звезды. В тишине слышно, как однозвучно лают собаки в уснувшем городишке. Глушь и чернота там. Куда же идти? И где тут солдатский клуб? И что за клуб в этом городишке? И представляются мне низенькая казарма-барак, лампочки-коптилки, тяжкий дух дегтя и сырости.
Двое солдат удивительно нежно подхватывают меня под руки. Они знают меня, читали. Бережно ведут они меня в темноте, волоком волокут, мчат. Мчат за убегающими солдатами, командующими из тьмы:
– Право! Через канаву сигай! Через кучу, на дощенку вали!
Куда мчат?! Мы прыгаем через канавы с водой, спотыкаемся на мягкие кучи. Я чуть различаю полные водой рвы, хлюпающие доски. Вязнем все трое, чмокаем. По огороду, должно быть, мчим, по кочерыжкам.
– Топь тут! Забирай вправо!
И вправо – топь. Доски трещат под сапогами. Кто-то уже плещется вброд, бурчит. Лезем в дыру в заборе, а за забором прудок – не прудок, лужа – не лужа: звезды тревожно плещутся.
– Вот какая дорога в солдатский клуб! – смеется кто-то, и две руки вымахивают меня на воздух, через канаву.
И вот смотрят из черноты широкие окна громадного дома, выросшего внезапно. Окна – в сажень. Асфальтовая дорожка. Широкий вход, вестибюль. Широкие ступени. Электрические лампочки в елках. Куда попали? Театр? Широкая лестница в елках. Налево, в нише, – образ Спасителя, под лампадой – красная ленточка. Храм?
– Наш клуб солдатский!
На площадке – дневальные, молодежь. Подтянутые, молодцы. С высокого потолка спускаются на шнурах лампочки в хвое, перехваченной красными лентами. Пасхальное. После тьмы, рвов, мусорных куч – такое!
Входим в обширную двухсветную залу, с лепкой, тронутой пятнами сырости. Красивые хоры, – для оркестра, что ли. Все – в гирляндах из хвои. И те же на длинных нитях лампочки в зелени и лентах. Не все горят. А вот и все загорелись. Направо – эстрада. На ней, в елках, – рояль. И вижу я на стене за эстрадой белый кивот.
– Наша эмблема!
Что было недавно в этом кивоте? Царский портрет? А может быть, и не было ничего, не было и кивота?
В белой раме кивота, увитого хвоей, с красным плакатом, на котором начертано: «Свобода, равенство, братство», – картина. Красные лучи зари так и блещут. Слева солдат стоит, держит винтовку. Стоит, – сторожит свидетелем. Посредине – широкий пень, на пне – наковальня, на наковальне… Справа – рабочий в фартуке, мускулистые руки, засучены рукава, – и бьет этот рабочий тяжелым молотом по царской короне. Уже смял половину, занес высоко молот, чтобы докончить.
Так вот он, солдатский клуб! Здесь раньше была гимназия, потом казарма. Теперь клуб гарнизона.
– Какой-то купец пожертвовал миллион на гимназию, – объясняет солдат-хозяин. – С народа взял, – народу и отдал. Все – люди, все – Россия.
Не солодовниковские ли это миллионы?
Громадная зала наполняется. Солдаты, все солдаты. Юные лица, радостные глаза. И в этих глазах одна мысль, радостная:
– Теперь и мы можем принять гостей. Все – люди, все – Россия!
Ширится душа и наполняется страшно громадным и радостным. Только что вышли из черной ночи на пустыре и вот – чудо… сон снится. Борцы за свободу, освобожденные, молча глядят. И для них – чудо и сон. Здесь, в темном городишке, – такое!? Новая Россия так чудесно встречает, так смотрит! Какие же возможности открываются!
Прапорщик ведет нас в читальню, большую комнату, бывший класс. И тут – зелень и электричество, и веселые ленты. Два длинных белых стола засыпали газеты, все газеты Москвы, Питера и Поволжья: «интеллигентские» и партийные. Только-только зачинается библиотека.
– Идемте в чайную залу!
Огромная комната. Кипят самовары на стойках. Солдаты режут окорока, но как режут! В этих движениях рук, в этих лицах – весь человек, наши первые радостные хозяева. Кажется, самый нож смеется, – сверкает, горд делом. Работают, как машины, – и в минуту горы бутербродов на блюдах, полки стаканов. Пряники и конфекты бегут на тарелках в двухсветную залу. По белой стене из хвои:
«Первая Пасха в свободной Руси. 2-го апреля 1917 г.»
В зале столы готовы, – больше сотни гостей. За каждым из нас – хозяева. Не успел оглянуться, – новый стакан стоит, загорелая рука протягивает блюдо. Растроганы и поражены все. Молчат, смотрят. Как сон волшебный, сон черной ночи. Вот он, свободный народ, молодой, каким давным-давно мог бы быть. Какие возможности открываются! Переполнено сердце, нельзя молчать. И мы начинаем говорить, встаем на стулья. Сотни молодых лиц смотрят и ждут. Нет, это уже не партийные, не программные речи: теперь говорит сердце, открывается широко и обнимает братски.
– …Смотрели мы из окон вагонов на темный городок… таких городков много, – вся Россия. Смотрели в черную ночь, – что там? Собаки лаяли в пустоте. Спит Русь в черноте и грязи. И вот вы позвали, – и мы пошли по вашему зову, по пустырям, рвам и ямам, по грязи, по хлюпающим доскам, падая и не зная, куда придем, и где же, наконец, этот ваш клуб солдатский… И вот мы пришли… в храм! Сон это? Это же храм молодой русской демократии, ваш и наш. Из тьмы мы попали в свет яркий и видим родные лица. И вера растет в душе, и открывается даль безмерная. Вот – Россия! Темная она, ночь над ней, как над этим, милым нам теперь городком. Но из этой тьмы – свет! В этом сокрытом свете – любовь и братство! Вы подарили нам эту радость, эту великую надежду. Верить можно! Вся Россия хранит свет великий под видимой тьмой, и этот свет разольется. Надо только делать и делать! И будет Россия новая. Но ее надо сделать, эту новую, будущую Россию! Делать любовью, братством. За нее же, товарищи, за Новую, за вас, дорогие друзья, за наши светлые надежды!
Что только было! Все загремело, закачалось, задвигалось. Всеми овладел святой экстаз. Блестели слезы, обнимались и целовали друг друга. Искушенные политические борцы были растроганы. Солдаты подхватывают и качают. Солдаты принимают и отдают братские поцелуи. Качают борцов за свободу. Делегат московского гарнизона, в кожаной куртке, кричит взволнованно, что он счастлив сказать московским товарищам, что он видел!
Звуки рояля. Это играет прапорщик. Солдат выступает певцом. Хозяева угощают нас целым концертом. Хор мощно поет «Дубинушку», «Марсельезу», ряд песен. Резонанс ли какой особенный, души ли это пели, – но этот хор я слышал впервые, – необычайный. Всех захватило, все пели. Закрутило чудесным вихрем. Помню, скинул я шубу, пел, все забыв. Декламировал майковские «Поля»…
Но пора, пора. Глубокая ночь.
– Останьтесь еще, побудьте с нами!
Нежданно случился великий праздник. И долго потом все вспоминали, где же мы были? И говорили все:
– Это был сон чудесный.
Нет, это было. И это сказало ярко, какой чудесной может быть явь. Надо только суметь сделать ее. А для этого надо… страстно хотеть. Для этого надо шире открывать душу, крепче сжимать дружные руки, хотеть крепко.
После чудесного сна ночи
Утро, яркое, теплое. Солнечный, пасхальный, перезвон. Выглянул в окошко вагона, – пусто на станции. Дремлют на солнышке два мужика в овчинных шапках, в заплатанных полушубках. Странник чинит сапог, продирает зубами дратву. Ни одного солдата, словно их и не было здесь. Видны за станцией домишки городка, побуревшие верхушки садов. Летают грачи над ними. Серовато, сонно. А где же тот чудный дом, что горел окнами в черноте? Смотришь, – и нет его. Где же? Или это все сон?
Выхожу на площадку за станцией. Грязь какая! Да где же дом-то? Пустырь, далеко впереди – домишки. Там ведь где-то тот дом, тот храм-клуб… Есть какой-то кирпичный дом, влево, – не то фабрика, не то доходный, московский. Но это близко, а тот дом был так далеко, мы так долго бежали во тьме к нему по ямам и рвам, по кучам, через заборы, через прудки… так, как солдаты ходят. Так все изменилось днем. Вон бараки. Солдаты сушат рубахи. Солдаты – на луговинке, в кучах. Солдаты несут обед в котелках. Я иду по доскам тротуара, положенным над канавами. Пустынно. Вывеска странная: «Кофейня с ваннами»! Дальше – меблированные комнаты… Клопова! Удивительно. Сколько раз встречал я в глухих городках уездных эти ржавые вывески с рыжими буквами, одни и те же, – словно переносил их кто-то из городка в городок. И почему-то всегда – или Клопова, или Колпакова. Улицы – перины засыхающей вязкой грязи, с дырьями лошадиных ног. С давних пор привезенный кем-то мостовой камень уже давно медленно поглощается трясиной, гибнет. Его долго-долго будут выковыривать, добывать из этой «породы», опять сложат в кучи, и опять он потонет. Вон и дрожки извозчичьи тонут на углу, где «биржа» – по ступицы увязли. И лошадки увязли по брюхо. И спят извозчики в шапках-стогах. Сон… Заколдованный городок.
Движется старенький отставной чиновник, давний, лет пятьдесят, как в отставке. Может быть, какой-нибудь Растаковский. Остановился на уголке, поднял широченный козырек широченного картуза с кокардой, вынул красный платок, нюхает из жестяной коробочки, рыбной, с выдавленным осетром на крышке. На него смотрит лиловая тощая собака из канавы.
– Скажите… где здесь большой дом, с электричеством, где чудесно поют молодые солдаты… а зала – в два света?
Старик подозрительно долго глядит на меня, жует синеватым подбородком. Переминается в валяных ботиках.
– Не могу сказать… Поют солдаты?.. С электричеством? Не могу сказать…
И отходит бочком, подальше. И оглядывается, – я это чувствую.
Он не знает, что здесь есть чудесная, великолепная зала в два света! Да есть ли?
Из вспухшего от грязи переулка вычмокивают четыре всадника… Что это?! С какой греческой вазы соскочили эти четыре скифа на пузатых, коротконогих, большеголовых лошадках цвета слабо паленой тряпки? На шершавых лошадках, выщелкивающих пробки грязи выше заборов. Да это – вятки-лошадки. А эти коренастые, низкорослые всадники-скифы, с бороденками красной меди, с веревками-кнутьями, в лохматых овчинных шапках, в звериных полушубках, скуластые… не вотяки ли? Они остановились на утолку. Пусто вокруг, только они одни.
А вот и пожарная каланча, страшно большая, страшно книзу широкая, сизая, с красной подкраской. Пожарный облокотился и плюет вниз задумчиво. Долго плюет. И какие странные домики, давние, с занавесочками, с бутылочками в уголках окошек, с зацветающими гераньками. Где-нибудь тут и человек с алебардой. У какого-нибудь каменного желтого подъезда и Свистунов, и Пуговицын, в сапогах с раструбом, где-нибудь уж и Держиморда… А вон там, где старые деревья и дом с рыжей крышей, в синих заплатках, еще проживает Антон Антоныч, Вон уж Анна Андреевна выставила голову в бумажных папильотках, глядит на пустую улицу, а это ее Авдотья бежит, босая, с запиской, погибая в грязи Ну, конечно, в нумерах Клопова все еще, пожалуй, пребывает «молодой человек, лет 23-х», а два коротеньких человечка кушают семгу. Вон на уголке поставил Антон Антоныч, не памятник, правда, и не что еще, а щит для никому не нужных афиш, и сюда уже натаскали граждане всякой дряни Лежит ржавое ведерко, торчит из грязи в канаве костяк собаки. Записка… «Граждане и товарищи!» Новое… Группа сознательных служащих торговых заведений города приглашает «сорганизоваться в этот великий момент, когда Россия ищет новых путей».
Нет, это уже не гоголевский городок, это – новый. И не сон был ночью. Есть где-то здесь чудесная двухсветная зала и молодые солдаты, которые так славно чувствуют. Я иду мимо старых лабазов, с прожаренными солнцем коричневыми стенами, с мосточками, на которых десятками спят собаки Смотрю на белый собор, на речку, на старушку, бережно вкушающую просвирку, на двух пышных, как рассидевшиеся наседки, горожанок, показывающих толстые ноги в палевых чулках, пробираясь по камушкам через грязь площади. Забираюсь в глухие переулки. Ищу новое и хочу видеть старое. Длинный забор с колонками поверху. Старый огромный сад. Старый дом, серый, с набитыми медальонами серого шелка. И вдруг из ворот выбегает девчушка, лет шестнадцати, легкая, тоненькая, в вязаном голубом платочке на тонких плечах, с черной косой, с лицом нежным и тонким Выбежала, остановилась вдруг, поглядела направо – пусто, налево – тоже. И замерла, стоит… Глядит в небо. Милое, одухотворенное лицо… Вся – порыв, внезапно застывший на какой-то мысли. Куда побежать, куда? В синее небо улететь, откуда все видно?
Я тихо иду, заглядываю в глаза. Милые глаза, юные. В небо лети, милая девушка, оттуда все видно! И уходит она со мной, в моем воспоминании. А я все хожу и отыскиваю тот дом. И не могу найти. Неужели же это тот красный, у станции'?
Вечером мы уходим. Опять солдаты. Пожилой прапорщик ведет взвод, почетный караул. Машинист гудит долго-долго, тревожно, словно поезд в опасности. Это он собирает город. Начинают просыпаться, двигаться, подходить. Мы его весь видим. Даже и давешний старичок тут, в теплых ботиках, с красным платком. И Анна Андреевна, и молодой человек «недурной наружности», и многие. И гимназистка с черной косой. Она почему-то все складывает ладошки у шеи и глядит вдумчиво. Гремит оркестр. Грачи разлетались к вечеру, гремят. Поезд отходит в гуле. Прапорщик отдает команду, солдаты берут на караул! Поют «Марсельезу», треплются флаги. Я всматриваюсь в недалекий дом на пустыре и все еще спрашиваю себя: сон это был?
И сон, и явь. Явь, рождающаяся из сна.
(Русские ведомости. 1917. 30 апр (13 мая). № 96. С. 3; 7 мая (20 мая). № 102. С. 3)