Текст книги "Том 8(доп.). Рваный барин"
Автор книги: Иван Шмелев
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 41 страниц)
И дядя Захар заметно принизился. Он уже не говорил и не кричал при Лене властно, он выдвигал его вперед, он теперь, говоря с кем-нибудь, всегда оборачивался к нему, точно молча советовался. И даже лицо его стало мягче и посветлело.
Он теперь всем говорил о Лене, решительно всем. Он даже «согнал» всех кирпичников с завода, и когда двор гудел, когда кирпичники прикидывали, зачем их согнали, и жались у стен и крыльца, дядя Захар вышел с Леней на галерею, на свое «красное крыльцо», и сказал:
– Братцы!..
Толпа сгрудилась. Полетели шапки и картузы с голов.
Братцы?!. Раньше, обыкновенно, были – черти, сукины дети, лешие и дармоеды… Братцы!..
Я чувствовал приятный холодок внутри: должно сейчас случиться что-то особенное.
– Вот что… По случаю, как я буду ставить «берлин»… Он будет вам ставить!.. Мой сын! Он сам инженер!., понимаете?., ин-же-нер!.. Он ведь…
Мне показалось, что дядя Захар хотел им сказать, что Леня учится в те-хно-ло-ги-ческом институте.
– И вот… в знак сего… Его благодарите!.. И как вы у меня давно работаете… по гри-венни-ку!.. вам на тыщу прибавляю!..
Молчание.
– Слышали?.. По гри-веннику набавляю!
– Благодарим покорно… Мы што… мы это самое… Дай Бог здоровья!
Леня стоял за дядей, улыбался и похлопывал его по плечу. Может быть, припомнил давнишнюю историю осенью на дворе, потом еще историю… Много было всего.
– А теперь ступай чай пить!.. Александр Иванов!., выдать старосте… красную!..
– Ну, как? – обернулся дядя Захар к Лене. – Так, что ль, Ленюк, а?..
– Так.
Леня положил руки на плечи дяди Захара и заглянул в глаза.
– Хороший ведь ты у меня… хороший!.. Знать тебя надо!.. Ах, папка, папка!..
Ты!!. Я слышал это слово. Я видел, как дрогнуло лицо дяди Захара, точно завеса спала с него, как дрогнуло Ленино лицо. Они глядели один на другого.
А тетя Лиза стояла позади них…
Ты было сказано в доме Хмуровых в первый раз и как сказано!..
Да, дядя учуял Леню и попал в самую точку. Он отблагодарил его за «берлин», а, главное, – он сам в эту минуту вычеркивал из своей жизни этим порывом удары, которые он нанес этим «голоштанникам», как он называл их, и, давая гривенник, как Хмуров, он возвращал бочки выкаченного рабочего пота.
Недоставало лишь, чтобы дядя крикнул:
– Ведь вот он!., весь, весь в меня!..
Да, Леня был и в него, но в нем было много и того что было похоронено в тете Лизе; много и того, что уже было брошено в жизнь, ползло и блуждало в ней, бродило и образовывалось. Да, новый человек шел.
В половине июля было освящение новой, громадной печи с высоченной, в небо уходившей трубой, с подземными камерами. Было торжество, много гостей, музыка и обед. Пускали фейерверк. Это был знаменательный день, лучший день в жизни дяди Захара. В этот день в зале повесили Ленин портрет в овальной раме, громадный портрет, очень удачный. Как живой, глядел Леня из-за стекла, и упрямая складка над переносьем, и энергичные, вдумчивые глаза под высоким лбом. Этот портрет! Я его сейчас помню ясно-ясно, точно и сейчас Леня передо мною и спрашивает:
– Ну, как дела, ругатель?..
– Какого сына выростил!.. За что только Господь посылает?! – говорили на нашем дворе. – Ради Елизаветы Ивановны разве… Воистину мученица… Уж сколько она понесла-то – и не приведи Господи! – и от свекрови-то… да и от муженька-то!..
Вскоре после освящения «берлина» я с изумлением увидал, что Леня познакомился с Настенькой. Как это случилось, – не знаю. Я впервые увидел их рядом друг с другом в нашем садике. Они прохаживались по единственной дорожке, обсаженной кустами крыжовника. Как всегда, Настенька была в русском костюме; две длинные черные косы, перевитые золотыми кружочками, падали тяжелыми жгутами; круги бус шуршали на ее волнующейся груди, прикрытой сквозной рубашкой.
Она шла рядом с ним, едва доставая до его плеча, и, повернув вполоборота голову, точно вглядывалась в его лицо; а он, в широкополой черной шляпе, в синей, схваченной ремешком, блузе и высоких сапогах, покручивая за спиной какую-то книгу, старался шагать тише и говорил что-то.
Меня даже кольнуло в сердце. Мне было досадно, что Настенька очарована, что она вся рвется к нему. Они ходили взад и вперед, иногда мельком взглядывали друг другу в лицо, а я… я спрятался за беседку и из-за куста черной смородины наблюдал, боясь высунуться.
И как было просто кругом! Четыре березы, с поломанными сучьями и пробитыми для добывания сока стволами, торчали жалкими вихрами верхушек в потемневшем небе.
Изрытые курами кучи сухой земли, ободранные кусты с куриными ямами под ними, два-три уцелевших подсолнечника, распушившаяся плодоносная бузина, дряхлый навес сбоку и две тележных оглобли, торчащие, как обрубленные руки, из-за сквозного, полуразбитого забора. За глухим забором, вправо, – улица с масляными фонарями, на которой лениво шуршит Гришкина метла. Кто-то за забором напевает тоненьким голоском:
На си-ре-бы-ре-но-ой ри-ке-е…
О, как бы вытянулось лицо дяди Захара, даже тети Лизы и особенно бабки Василисы, если бы они узнали, что гениальным планам – «загреметь» и надеждам мучника Лобасто-ва грозит опасность.
Прогулки стали повторяться почти каждый вечер. Настенька начала менять костюм на черные юбки и белые кофточки, и я понял, что на 3-м этаже начинают зреть планы, потому что наблюдательный пост никогда не пустовал: всегда кто-нибудь из барышень выглядывал из бокового окна, а когда Леня шел в садик, голова скрывалась, и Настенька спешно сбегала по черной лестнице. Шансы влюбленной дочери мучника падали с каждым днем, если только Леня мог, вообще, признавать их. А что они падали, это было ясно, как день. Чаще обыкновенного облокачивался Леня на железный карниз окна и смотрел вверх как бы разглядывая что-то на крыше. Печальная флейта Курчика свободно бросала трепетные нотки в темную глубь кабинетика, и все реже дрожало пятно свечи за зеленой занавеской.
Плут Гришка первый забил тревогу. Он потряхивал головой, глядя вслед Настеньке, когда та спешила в садик, и ехидно мурлыкал, принимаясь за метлу:
…Ми-и-имо са-а-а-ди-ку-у-у-у…
У-ух доро… у-ух дорожка про-о-легла…
– Э-эх, туда же… сватается!.. Архипка!.. глянь-ка!., опять стеганула!., хо-хо-хо…
Леня шагал мимо Гришки в клубах поднятой пыли.
…Хо-ло-стой па-рень… эх ко де… ко-о де-ви-це хо-ди-ил…
– Что?
– Чего изволите? – обрывал Гришка, как ни в чем не бывало. – Прикажете сбегать куды?..
– Нет… ничего.
Снова подымает ленивая метла тучи дворовой пыли.
…Сто-ит На-стень-ка да эх за-пла…
За-а-пла-ка-ны гла-за-а…
Поход объявлен, и старичок с 3-го этажа делает пробный шаг.
Вчера, например, он выполз на крыльцо – «так, для воздуха», – и когда дядя Захар выезжал на дрожках, старичок привстал с лавочки и вежливо приподнял фуражку. Дядя Захар ответил кивком.
– Чудный вечер-с!..
– Гришка!., держи ворота!..
XIII
Прогулки в садике продолжаются. Настенька уже не остается наверху, когда приходят женихи, не поет «Горные вершины», и Курчик перестал играть на флейте. Настенька не ходит «ордой» в Нескучный сад и не провожает женихов со свечкой, как раньше.
Леня загуливает в садике до ночи, часов до десяти, когда Трифоныч приходит на задний двор осмотреть замок на своем сарае. С лесенки от амбара вижу я сквозь разбитую решетку садика белую кофточку, слышу тяжелые шаги Лени и его басок.
Я уже примирился с мыслью, что они должны пожениться: они оба так красивы. Но не все так думают, как я. Дядя Захар уже получил донесение, и теперь, как девять часов, горничная Поля, которой Степка насыпает полны карманы орешков и приглашает на Воробьевку «кушать вишни», – раза три прибегает к садовой изгороди и окликает:
– Барин!., кушать пожалте…
– Сейчас…
– Папаша требовают…
– Сейчас…
Шаги приостанавливаются. Ярче белеет кофточка.
– Ой!., как ты жмешь руку!..
– Ле-ня!! – прокатывается голос дяди Захара с галереи. На галерее ужинают. Окна ее освещены, и видны ползающие по потолку тени. Дядя ворчит.
– Не маленький же я, наконец! – раздраженно говорит Леня.
Настенька часто свешивается из окна сеней и заглядывает во двор: она следит, когда Леня седлает Жгута, чтобы ехать на завод. И они кивают друг другу и обмениваются улыбками.
Они любят друг друга, и, конечно, Настеньке не нужен ни завод, ни дом, ни лошади, – ей нужен Леня.
Но у нас говорят, что «верхние» ловят Леню и хотят сбыть своих девок-кобыл, которые годны только в цирк, только и имеют, что смазливые рожи да ситцевые юбки и жрут черный хлеб. Очень опасаются, что он возьмет ее «в содержанки» и увезет в Питер. Дядя Захар готов на это, – отчего бы молодцу и не побаловаться, – лишь бы его не окрутили.
Какое безобразие! Я понимаю отлично, что, действительно, вышло безобразие. И все эта бабка Василиса!
Когда Леня идет в садик, ей непременно приспичит доить коров, и она теперь всегда приоткрывает коровник, выставляет высохшую голову, заглядывает в садик и слушает. К счастью, она совсем глухая и, конечно, ничего не может понять, когда я и то почти ничего не слышу. Но сегодня она устроила целый скандал.
Только что наша кухарка загнала кур, и Леня прошел в садик, бабка загремела ведром и уже мчалась к своему коровнику. Она нарочно остановила кухарку и заговорила про свою рваную корову, которая убавила молока. Я сидел на амбарной лесенке, слушал и чуял, что бабка чего-то ждет: она все время поглядывала к нашим жильцам и задерживала кухарку:
– Да постой, матушка… да куда тебе… Спросить вот все хочу… Петушку-то нашему не ваши ли сорванцы ногу-то перешибли?
А сама так и смотрит наверх. Ага! теперь понятно: она поджидает Настеньку. Из садика доносится нетерпеливое – гм… гм… Вот и Настенька Она вся, как белая лилия, в вязаном платочке на плечах, путаясь в узкой белой юбке и спотыкаясь высокими каблучками о камни, почти бежит к садику.
– Не хорошо-с… Молодому человеку проходу не даете!.. Шлюхи так только…
Господи! У меня даже голова закружилась. Настенька вспыхнула вся и почти побежала к Лене. Я кубарем слетел с лесенки, подбежал к бабке и взвизгнул:
– Вы не имеете права!., это подло!.. это… это… Старая карга!!.
– Ах ты, гнида… чертенок!!..
Но я уже был в садике и кричал:
– Леня!.. Леня!.. Бабка сейчас обругала Настеньку…
Она плакала, прислонившись к березе, ее плечики вздрагивали, и голова куталась в платок. Она была такая маленькая-маленькая. Мне хотелось упасть к ее ногам, обнять узкую белую юбку, держать ее ножки, заглянуть в глаза и плакать. Но тут был Леня.
Он стоял перед ней, широкоплечий гигант, расставив свои ноги и закинув голову, и бил ладонью по стволу березы, отчего падали на нас сухие ветки.
– Старуха выжила из ума… Настя!.. Она продолжала плакать и вздрагивать.
– Ты слышал все?..
– Да… она назвала ее…
– Ступай! – крикнул Леня. – И не смей говорить…
Не смей говорить, – когда наша кухарка давно, конечно, разблаговестила по всему двору.
Вечером был большой шум на галерее. Бабка гремела ключами и крынками и кричала:
– Плюну на всех на вас!.. Завтра же уеду!..
– Хоть сейчас!., эк, угрозили: «уеду!»… Да, уезжайте!.. – кричал дядя. – Никакого от вас проку, окромя грызни, нет!..
Я не понял… Должно быть, дядя принял сторону Лени.
Гришку погнали за извозчиком, и бабка Василиса отъехала к своей дочери, куда-то на Зацепу. Но она, конечно, завтра же раным-рано вернется к своим коровам: это уже повторялось не раз. Ее ведь «ни шилом, ни видом не проймешь», – как говорили у нас на дворе.
На следующий день старичок из 3-го этажа, в мундире, с двумя крестиками на груди и даже со шпагой, очень красный и взволнованный, звонился в тот дом. Леня быль на заводе, а я в холодке клеил змей. Старичка впустили.
Что произошло там, – не знаю, но минут через пять старичок пробежал из парадного еще более красный, зацепился шпагой о приступок, и она вылезла у него под мышку.
– Хамство… хамы!.. – бормотал он, перебегая с красным платком на свое крыльцо.
– Ишь, павлина какая… распустил духи-то! – говорил Гришка. – Я, говорит, дворянин надворный… ха-ха… надворный!.. Взы-щу… Замарали мою дочь!.. А наш-то его и ожег… Вы, грит, к бабке… ха-ха!.. пожалте к бабке… ха-ха!.. Тращал все… Я, грит, на суд подам… А наш-то ему… хочь к царю!., хочь к ампиратору!.. Замарали!.. Их зама-раешь…
– Ведь бабка ее обидела, – говорю я Гришке. – Ты ровно ничего не понимаешь…
– Их обидишь!.. Они вон юбки на голову задирают, а жеребцы гогочут… Замараешь… Одна, сказывают, родила уж…
– Врешь!., ты – чистый болван!
– Вот те врешь!.. А вы опробуйте… придарьте-ка за одной какой… Ну, на Воробьевку пригласите для приману… на воздух… Не желательно ли, мол, на лихача – попробовать кумача!.. Мы поедем в маскарад, мы наденем припарад!.. что?.. И всякое с ними удовольствие получите… Бабенки распекистые!..
Эти слова всколыхнули во мне темную волну чего-то жгучего и заманчивого.
– А то – «замарали!..»
Но чистый образ красивой и белой Настеньки, ее голубые глаза и трепетные плечики вдруг ясно-ясно светлой картинкой встали передо мной, и чистая волна иных ощущений подавила неясные желания, вызванные грубыми словами Гришки.
– Э-эх, барчук!.. Уж будто и не понимаете ничего… сути-то всего… нащот девчонок? Вон Пашка-то у вас есть ведь… Ужли не звали?..
– Убирайся ты к черту!..
– Да ведь не впервой, чай… На то и господа!..
Кровь залила мне лицо. Опять забились порывы и смутные желания… Но опять чистый образ белой девушки покрыл их тихой грезой… О чем? Не знаю.
Вечером, когда я шел спать в свою комнатку, в полутемном коридоре столкнулся с Пашей. Я почему-то теперь стыжусь ее. Еще так недавно, года три назад, я спокойно ложился при ней спать, а теперь… теперь я стыжусь ее. Она притиснула меня в коридоре, обдала запахом свежего ситца и черемухового мыла и, будто нечаянно, нажала слегка мою ногу.
– Что ты?., что?..
Кровь ударила в лицо горячей волной.
– А разве вы… А Гришка мне сказал… Что вы дрожите как?.. Мальчик хорошенький… – зашептала она. – Зайти к вам?..
Она еще сильнее притиснула меня к стене, но я оттолкнул ее, весь охваченный дрожью, бросился в свою комнатку и заперся.
…На сирс-бы-ре-ной ри-ке-е… на злато-ом пе-со-о-чке…
Пел Гришка под открытым окном…
XIV
Вот это я понимаю!
Среди бела дня, на глазах Гришки, всего двора и даже бабки Василисы, Леня позвонился к нашим жильцам. Что произошло там, – не знаю, но, как передавала Лизка, Леня пил чай с сухарями, говорил со старичком, и старичок крепко пожимал ему руку.
– Благородный человек… образованный человек…
И сам проводил его до крыльца.
По мнению нашего двора, это хуже всякой «морали», мальчишке вскружили голову, и он роняет достоинство всей фамилии. Говорили, что теперь «уши выше головы растут и яйца стали учить курицу».
Дядя Захар мрачен, но тетя Лиза, идя как-то от обедни, встретилась с Настенькой и ласково поздоровалась. Степка высказал мнение, что он повезет ее в Питер, «пожирует» с ней и бросит, и тут же добавил, что и он не думает жениться на Польке, а на Воробьевке она уже узнала, сладки ли вишни. Как подслушала Полька и передавала на кухне, дядя говорил тете Лизе, что осенью сам поедет в Питер и «устроит там Лене мамзель», и тогда вся дурь у него вылетит из головы.
Ну, в этом я сильно сомневаюсь, потому что вижу по вечерам, как дело быстро идет вперед, и не только вижу, но и слышу… Хотя Степка и говорит, что «девку поцеловать – что плюнуть».
Как-то вечером, уже после ужина, когда мы всей семьей сидели на крыльце, и дядя Захар приказал проводить по двору лошадей, пришел кривоногий портной Кругов. Он был взъерошенный и растерянный, чуть не плакал и просил дядю Захара дозволить переговорить. Скоро мы узнали страшную новость, напомнившую мне давно испытанное, томительное чувство непонятного ужаса, когда убили царя.
Мы узнали, что у портного был «обыск», но «ничего не нашли»; что сын портного бежал за границу, находится где-то в Женеве, и что от него получено письмо. Он, как и Леня, учился в институте и жил в Питере на свои трудовые гроши. Его хотели за что-то арестовать, но не успели…
Портной, без картуза, растерянно стоял перед дядей, комкал письмо и спрашивал, что теперь ему делать.
– Теперь он уж не придет?., не воротится? – повторял портной, по привычке отыскивая иглу на груди. – Как же быть-то теперь?.. Прошение ежели написать…
– Достукался! – глухо говорил дядя Захар и чвокал зубом. – Надо было пускать!.. Достукался!
– Матерю, говорит, поцалуй… обо мне не горюй! – растерянно твердил портной. – Что ж теперь?
– Снявши голову, по волосам не плачут. Нечего теперь… И нечего тебе ходить сюда! – вдруг закричал дядя Захар. – И ты дурак, и сын твой болван!.. И нечего…
– Обо мне, говорит, не горюй. Что ж теперь?
– Ступай, ступай… И нечего тебе… Ступай к адвокату…
Леня подошел к портному, тронул его за плечо – и сказал:
– Завтра я скажу вам, что надо… Бояться нечего.
– Ступай, ступай! И нечего тебе тут! – сказал дядя резко.
Портной надел картуз и, растерянный, ушел. Мы все молчали. Леня бил тростью о камень. Равномерно стучали подковы по камушкам двора.
– Вот оно! – вдруг разрешил томительное молчание дядя. – Пожалуйте… Отец-дурак жилы выматывал, а сынок-прохвост отблагодарил…
Все молчат. Отрывисто фыркает лошадь. Плывут из углов двора тени, густеют.
– Ну, как по-твоему? Ну? Хорошо?
Леня бьет тростью о камень. Кто-то затворяет окно.
– Ведь с тобой на квартире-то стоял?
– Ну, и что же из того?
– Как что же!.. И ты не знал?.. Как, жил и не знал! Алексей! – тревожно спрашивал дядя.
– А почему вы думаете, что я не знал?
– Как! Так ты знал?! Ты знал?!.
– Здесь не место рассуждать об этом… Оставимте, пожалуйста… Все равно вы не поймете меня…
– Ну да, ну да… Где нам, дуракам… Только вот что я тебе скажу… Нечего тебе ехать туда, нечего!.. Не пущу я тебя!
– Какие пустяки!.. То есть, как не пустите? Сам поеду!.. И чего вы волнуетесь!
– Чего… Черт вас дери!.. Сам!.. Ведь голову он с отца снял… голову!..
– Я с вас, кажется, не снимаю…
– Э-эх… Много ль тебе еще-то там торчать?..
– Скоро, скоро…
И Леня опять стал бить палкой и насвистывать.
Бедный дядя Захар! Он был очень обеспокоен, долго сидел на лавочке, думал и молчал. О чем он думал? Должно быть, о Лене. Нет, он был уверен в нем, что он не сделает так, как этот «мещанинишка», которому нечего терять. Леня должен принять разрастающееся дело, ставить новый завод, поднять фамилию, жениться и продолжать род.
Долго мы в тот вечер сидели всей семьей на лавочке, сидели и молчали. Гришка и Архип водили лошадей, слышался в тишине равномерный удар копыт, довольное отфыркиванье сытой лошади, да изредка красным огнем сверкала из-под подковы искра в опустившейся темноте. Трубы черными шашками резали еще светлое небо. Там, в небе, рождались звезды; блеснула из-за края крыши точка, стала ползти, шириться, и выдвинулся ясный рог моложака-месяца.
– Месяц новый народился смотрите! – сказал чей-то молодой голос.
– Спать пора! – глухо отозвался дядя Захар, вздохнул и поднялся.
Ярче и ярче звезды в небе, ушел за крышу месяц с острыми рожками, гуще тени в углах нашего старого двора.
Дня через два после этого вечера какой-то молодой человек, с шапкой волос под пуховой шляпой и в крылатке, спрашивал у Гришки, дома ли Алексей Хмуров.
– Здесь, здесь! – крикнул Леня из кабинетика.
Он выбежал на крыльцо, крепко пожал руку молодого человека, собрался и ушел вместе с ним.
Появление человека в крылатке сейчас же сделалось известным всему двору. Особенно интересовались – почему он не зашел в покои.
– Как мышь летучий… и строгой такой, – говорил Гришка. – А сапоги у его…
Леня вернулся скоро, взял у дяди денег и куда-то отнес.
– Так… товарищ один… проездом.
– Обирают тебя они, простоту. И ни одного-то порядочного товарища нет у тебя… Рвань какая-то все.
– Это мое дело.
– Вижу, что твое… Вон у Феоктистова тоже сын в Питере. Что с ним не знаешься?
– Я по ресторанам не люблю.
– Ну вот… Да что я, хуже буду, ежели в ресторан закачу, а?
– Это мое дело.
– Наладил!.. Всегда так. С тобой, как с человеком, толкуют, а ты… – Эй, Гришка! Ты слушай, черт, а не ори «чево!». Заложить Строгова!
XV
Близилась Пасха. Леня приехал еще на шестой неделе поста, Я нашел в нем большую перемену: похудевшее лицо приняло выражение грустной озабоченности, а над переносьем резко обозначились складки, как у дяди Захара. Он ни разу не съездил навестить «берлин», и дядя старался узнать, не болен ли он. У нас говорили, что это все от любви, по мнению же дяди оттого, что Леля насилует себя и «не живет, как мужчина».
Целые дни Леня проводил в кабинетике, даже запирался. Что он там делал? Этого не знала даже бабка Василиса; хоть и подглядывала, а ничего не видала, потому что отверстие в замке было заложено бумажкой.
Прибирая комнатку, тетя Лиза нашла на столе конверт с невиданной маркой.
– Это откуда же?.. Марка-то чудная какая?
– Ах, ну что вам нужно?.. Марка и марка!..
Настенька… И с ней что-то не ладится у Лени. Они редко встречаются в садике, и Настенька часами простаивает в верхних сенях у окна. Положим, дни-то такие, страстные дни…
Везде такая азартная чистка, что рад забраться куда-нибудь в щель и проспать до полночного звона.
Нас поднимают с пяти утра, гоняют к утрени, «часам» и к обедне. Какая тоска!., и как неотвязчиво стоит в ушах сте-нящий напев: «иже в девя-а-тый час»… А как хорошо на дворе!.. Задорно и страстно верещат воробьи в тополе под окном, скворец потрескивает на пруте у скворешни на зорьке… Слышно, река уже прошла… А весенний запах навоза, прели и земляной силы, что льется неизвестно откуда, веселый грохот колес!..
В сарае булочник уже мнет творог в кадушках и руками выдавливает в формах пасхи. У Трифоныча выставлен на окне большой ящик с красными яйцами, и Степка уже лакомится ими под навесом на заднем дворе.
В четверг я причащался и в особенно мирном настроении сижу на лавочке, против кабинетика. Окно выставлено, и зеленая занавеска играет под ветром.
Сколько воспоминаний вызывает это окно, крыльцо с разъехавшимися ступеньками и узорчатым карнизом, дряхлая галерейка, где на солнечных квадратах греются потомки целого поколения «мушек» и «жуликов».
Теперь в больших комнатах дяди Захара, с натертыми, желтыми от мастики полами, тихо и чинно. Тянутся вынутые из чулана ковры, теплятся лампады в углах, ярко блестит чищенный кирпичом медный крест в комнатке бабки Василисы, плавают струйки регального масла и ладана. Выкуривают будни, хотят не только полы и стены, хотят даже воздух переменить, силой ввести праздник в покои. Но суеты, будничной суеты еще больше.
Бабка Василиса переживает страду: ее рвут на части. На погребице висят грязные мешки с творогом; стоят решета с «откидкой», на тоненьких ножках протянулись рядками пузатые «пары»; плавают в банках жирные комья масла, падает с мешалок сметана. Бабка рвется и в церковь, и на погребицу, но погребица захватывает сильнее.
Мальчишки из трактира и старички из богадельни не покидают двора, тянутся длинной вереницей и позвякивают пятаками. Целая лаборатория на погребе: идет в дело и подгнивший творог, сдобренный свежим, и снятое молоко с мучкой, и задумавшиеся сливки.
Приглашенный резник выкраивает из теленка котлеты для господ и грудинку людям.
На кухне чад, сутолока и тревога…
Дядя Захар говеет и будет причащаться в Светлый-день за обедней. Отдан строгий приказ никого не пускать «за деньжонками».
Я вижу, как чередуются печники, подрядчики, трубочисты, каретники, лавочники, все. Дяди нет дома и – «после праздников приходите». То и дело гремит с галереи:
– Сказано – дома нет!.. В шею гони!.. После праздника!
Все слышат, жалуются, конечно, но Гришка сторожит двери и не пускает. Старая, смешная история!..
Я сижу и смотрю на зеленую занавеску. Ее шевелит ветерок, и я вижу бледное, красивое лицо Лени.
– Здравствуй, Леня!
– А-а… здорово. Ну, как дела?.. Учишься?
– Ничего… Я уже в четвертом…
– Так… – он подходит к окну. – Весна пришла, Колюшка… Скоро экзамены?
– Да. И у вас там тоже экзамены?
– Да, и у нас…
Он облокачивается на подоконник и смотрит вниз, на плиты под окнами, как давным-давно, когда, бывало, еще мальчуганом свешивал свою курчавую голову вниз, стараясь плевать в одну точку. Занавеска шелестит за его головой, вздувается пузырем и, опадая, то закрывает лицо, то опять откидывается в комнату.
– Почтальон не проходил?
– Кажется, нет… не видал.
Вот и Пасха. Мы ходим в тот дом христосоваться. Все одно и то же, неизменно: столик с закусками у печки, ряд бутылок с разноцветными пробками, попы и монахи, монашенки и деловые поздравители.
Вечером в садике Настя и Леня. Тихо-тихо говорят они. И, кажется, нет прежнего увлечения, не слышно поцелуев, и горничная уже не бежит звать ужинать.
Настенька проходит поникшая, кутаясь в вязаный платочек, а Леня еще долго бродит один в глухих сумерках, надвинув на лоб шляпу.
Кирпичники толкутся на дворе с третьего дня Пасхи: происходит наем, и Гришка подсчитывает пятаки. Как это все надоело, – эта вечная смена одинаковых сцен, тусклых своею стихийной будничностью и ненужностью. Бежит жизнь, – и ничего нового; все старо и скучно, как стары и скучны серые стены сараев. Неужели еще десятки и сотни лет будут толпиться они, всегда понурые, мрачные, грязные и вздыхающие?.. И кажется мне, что это, действительно, что-то стихийное. Дядя Захар сойдет в могилу, а кирпичники, и все те же, в таких же заплатанных полушубках и азямах, лаптях и сбитых сапогах, будут толпиться, спать на помосте у сарая, жевать хлеб, курить вертушки, сплевывать и говорить все так же малопонятно и несуразно.
– Да, сталыть, по три с гривной… Выволочили глину, почитай, к Покрову всею… лонатошники, сталыть…
– И што ж, к Жучкину пойдем… и харч лутче…
– Квас обязательно дает… да… Сидора-то Пахомку-то?.. Перед масляной помер… Грызь у его заходила.
– Защемилась она… унутрю прошла…
– И напала эта самая вошь… си-ила!.. Откеда берется…
Я вижу, как тощий кирпичник бьет «силу» и стряхивает с овчины.
– Ты, че-орт!.. тряси!..
– А што? Есть мне ее – што ли?.. Прет, вить!..
Боже, Боже! Какие лица! Какие рубцы на щеках, какие скулы, с черной, потрескавшейся кожей, какие мозоли и синеватые бблячки на узловатых пальцах!.. Какие поломанные, кривые, желтые ногти, волдыри на лицах, заплаты и швы на теле, азямах и полушубках!..
Я уже знаю, что не из тридесятого царства, не «оттуда» приходят они и не «туда» пойдут в дожди и стужу по грязным дорогам. Детство прошло, розовая, таинственная дымка разнесена ветром, растаяла. Я знаю, откуда приходят они и куда пойдут. И уже теперь начинаю я думать о них, и сердце начинает сжиматься, когда я смотрю на эту пугливую, несуразную и обманутую толпу, на эти корявые руки, вечно таскающие и формующие кирпичи, и ноги, прыгающие в мокрой глине.
Леня смотрит на них из своего кабинетика и слушает.
А юркий Александр Иванов выскакивает из конторки с листком и карандашиком на бечевке и выкликает:
– Эй, вы, судари!.. Выходи! Обжигало! Кто обжигало?
– Я обжигало, Конопаткин!.. С праздничком, Ляксандра Иваныч, Христос Воскрес!
Александр Иванов не решается сказать «воистину», но Конопаткин как-то размяк весь, стянул к уху картуз, утерся и уже протягивает синеватые губы.
XVI
Леня уехал в субботу на Пасхе и уехал внезапно. Еще в четверг он ходил по саду с Настенькой, еще в пятницу утром собирался с дядей ехать после обеда на завод, заходил в конюшню посмотреть Жгута.
Казалось, вся хандра и беспокойство пропали. Казалось, так все хорошо и ладно в том доме.
На галерее пили послеобеденный чай, и я, поощряемый тетей Лизой, уписывал варенье. Леня читал газету, дядя Захар ругал в окно Архипа.
– Телеграмма, – сказала горничная, подавая Лене пакетик.
– Откуда еще? – спросил дядя Захар.
Леня прочел, и лицо его побледнело. Он весь, как будто, встряхнулся и поднялся. Тетя Лиза смотрела на него испуганная, спрашивающая.
– Что такое?.. О чем? – спрашивал дядя.
– Я еду сегодня… еду в Питер.
– Новости еще!.. Ну, какого черта, ей-Богу! – дядя раздраженно сбросил ладонью крошки со стола и задергал глазом. – Приедет на неделю и бежать…
Я видел, как вздрагивала у Лени верхняя губа: он, видимо, старался сдержать волнение.
– Леня, зачем?.. Ведь ты же и Фоминую хотел… – едва-едва могла выговорить тетя Лиза.
– Оставьте его!.. Ведь это вот! – постучал дядя об стол пальцем.
– Да… мне необходимо… в среду экзамены…
– Слушаюсь-с, слушаюсь-с!.. Хоть совсем!.. Как волка ни корми, он все в лес!
– А-а… ну, если нужно!.. Ну, мамаша, пойдемте укладываться.
Я смотрел на неспокойное, напряженное лицо Лени и по глазам видел, что что-то не так. Дядя Захар с треском отодвинул стул и прошел в зал. Там он долго ходил, тряся своим хохлом, курил кручонку и чвокал зубом. Подошел к кабинету и открыл дверь.
– Алексей!.. Оставайся, нечего дурака строить… Слышишь?
– Нельзя. Ведь скоро опять приеду…
– А вы чего, чего вы? – накинулся дядя на тетю Лизу. – К черту эти ваши слезы!.. И без вас тошно…
Я заглянул в кабинетик. Тетя Лиза нагнулась над чемоданом, складывая крахмальную рубашку, которая никак не умещалась. Я понимал, что она переживала в эти минуты внезапного расставанья, она, жившая одним им, на кого она не могла вдосталь наглядеться, первенцем и единственным. А он так всегда мало говорил с ней, так мало… Он уезжает от праздников, а ведь у нее тогда только и был праздник, когда был при ней он, хотя бы в своем кабинетике, ее Леня. Ему она приготовляла любимые кушанья, предупреждала все его желания; ходила на цыпочках, когда он спал; сама постилала постель на диванчике и оправляла лампадку, которую он тушил. Она простаивала за полночь перед широким киотом, молилась, вынимала заздравные просфоры… Она перенесла его портрет в спальню, чтобы и ночью видеть его.
– Носки вот тут… мыло вот…
Дядя Захар мрачно смотрел, держась за косяк. Леня стоял у окна, подперев рукой подбородок. Зеленая занавеска откинулась ветром, открыв старый двор, садик позади, дряхлый амбар, сени на третьем этаже.
– Полотенце… вот тут… ночные рубаш…
Тетя Лиза истерически вскрикнула и склонилась над чемоданом. К ней бросился Леня, поднял и отнес на диван. Он… он плакал…
– А, черт… Полька! Полька!.. Куда вас черт уносит?., воды дай!.. Ну, мечись, чертова кукла!..
Дядя скрипнул зубами и загромыхал по залу.
– А ты чего тут, не до тебя!.. Я, конечно, исчез.
В каретном сарае Архип спешно закладывал экипаж. В кухне бабка Василиса увязывала кульки и свертки.
Перед отъездом, когда я торчал наверху, у товарища, вошел Леня. Его приход удивил всех. Это был его второй приход. Настенька вспыхнула и побледнела. Леня посидел минут пять и встал.
– Счастливого пути, счастливого пути! – торопливо говорил старичок. – Там у меня племянник в департаменте…
Настенька прошла за Леней в сени. Я не утерпел и проскользнул следом; конечно, они будут прощаться.