Текст книги "Том 8(доп.). Рваный барин"
Автор книги: Иван Шмелев
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 41 страниц)
Кошкин разговор
Крепкий удар кулаком по столику покрыл гул чайной: пустой стакан бацнул со звоном в печку. Кой-кто подался к дверям – скандал, никак! – а кто и придвинулся, похрабрее. Но особенного не случилось: просто – горячий разговор. Сонный паренек-неряха вытянул из драной жилетки огрызок карандаша и сказал, выводя в бумажке:
– Рупь сорок за стакан с вас.
– Получай, Семеркин! – сказал, стукнув опять кулаком, рыжеусый гость, в синей куртке, в беличьей шапке. – Для оживления производства нежалко. Вот если бы твою умную голову разбили, ну… А доро-гая твоя голова!
– Может, дороже вашей… – сказал парень обидчиво и принялся подбирать стекло.
– Под пятьсот выгоняет! – пояснял извозчик. – Намедни его катал с барышней, храбро деньги дает.
– Теперь самый завалящий в сторублевку сморкается.
– А тебе досадно?! – отозвался с соседнего столика тощий человек с иглами в отворотах сального пиджака – портной. – Теперь расценок особый. Все недобавки должны возвратить неимущему человеку. Теперь пальто, например, дешевше ста семидесяти и шить не возьмусь.
– Тоже социалист! – показал большим пальцем из кулака на портного гость в куртке, обращаясь к сидевшему против него хмурому молодому человеку с русой бородкой. – Ваши ученики все. Уж и сдадут они вам экзамен на зрелость!
Молодой человек покусывал тонкий усик и смотрел в окошко.
– А вы что же, против социализму? За… которые грабили народ? в торговой части? – закидал словами портной, тоном приглашая соседей обратить внимание на непорядок. – Мучкой приторговываете… или?
– Как сказать… промышляю… – спокойно ответил в тон ему рыжеусый, наливая себе свежий стакан.
– Ох, не виляй, миляй! – погрозился солдат при мешке, из которого торчала волосатая свиная нога. – Стесняться нечего. Торгуем вот помаленьку и не гордимся, а для гражданской пользы. И никого не упрекаем Господь посылает – и ладно. Чем, всамделе, базарите? – уже благодушно закончил солдат, занятый разрезыванием на ломтики свиной грудинки.
Вынул пузырек из-под одеколону и, прикрывшись рукавом и подморгнув, отпил половинку.
– Настоящая! – сказал он, крякнув. – Только пузырек такой. По мучке?
– Было время – крахмал делал… – сказал, щурясь в усы, гость в куртке. – А теперь вот думаю гробами заторговать, – не без ехидства закончил он.
– Гроб-ба-ми?!
И соседи, и парень, все еще подбиравший стекла, так и загромыхали, а молодой человек, смотревший в окошко, передернул плечами и сказал, словно у него болел зуб:
– Бу-у-дет вам паясничать!..
– Чего смеетесь? По сезону и товар. А что же останется?! Мужички мне такой крахмал прописали, и такая у нас патока расчудесная вышла, что…
– Разнесли? – заинтересовался солдат. – У нас тоже, под Меленками…
– Понятно. Строить не умеем, значит, – надо разносить. Не сидеть же без дела! Крахмалить им нечего… Впрочем, о патоке жалели. И крест пожаловали…
– Кре-ест? У нас тоже, под Яльцом, барину Медкову та-акой хрест загнули… на небо влез!
Опять загромыхали, а портной ткнул с азартом кулаком об ладонь:
– Люблю манеру! Утюжь до паленого!
– Погляди, на! – усмехнулся гость, сдвигая рукав и показывая повыше кисти сине-багровый ожог. – Серною кислотой подрисовали, на память. А когда-то заводом жили. Выучил их картошку на песке водить.
– Стало быть, дожег ты их, господин. Вот они тебе ди-зихфекцию и…
– Кислота… она жгучая на клопов, – подал голос румяный, круглолицый извозчик с лицом девки. – А может, и в другое место намазали, а? – поднял он опять грохот. – Знашь, как цыган на картинке?..
– Веселенький народ, не унывает! – мотнул головой усач хмурому молодому человеку. – Что не смеетесь, а? Помните, прошлой весной, как из Нарымского края прикатили, на заводик-то, радость объясняли? к самодеятельности-то кол-ле-кти-ва призывали, к творчеству? Вот, друзья – обратился он к слушателям, – в каторге пять лет сидел «за волю и счастье народа»! Даже на лице у него было это написано, только теперь смылось… мыло такое вредное попало. А вот опять хоть в Нарым ехать, за «счастьем» Почему это, а?
– Бросьте паясничать! – уныло отозвался молодой человек, кусая усик.
– А в вас, товарищ, зло-ость! – сказал солдат. – То про гроба толкуете, то.
– Надо же существовать?! Вы – солдат, а свиными ногам торгуете… а я вот – инженер, гробами займусь.
– К чему такой ваш сомнительный разговор! – сказал портной. – Все мы теперь социалисты и должны Бога благодарить. Как извернемся из этой прорвы – заблестим!
– Заблестим, – согласился инженер. – Вы уже заблестели. Дешевле ста семидесяти за пальто не берете…
– Потому хозяин нам четыре сотельных выкладать обязан. Угол, машина, игла, нитки… Теперь погоди, на меня сперва погляди! – выпятил портной грудь в иглах.
– Вижу. Очень красиво. И еще погляжу, как к нам Вена готовое платье целыми поездами попрет. Годок пройдет, она и попрет! А ведь попрет! И пошлинами ее не обложишь. Не хочу, скажет, – и баста! Скажет: вот тебе тройка, носи на здоровье за… сорок целковых! А вы, небось, двести сорок?
– Таких и цен нет. Мене трехсот не найтить, и то по карточке.
– Вот А я в венских брюках буду щеголять, а ты, друг, уж как-нибудь, на китайского императора, что ли, пошей Потому к тому времени ты брюки-то в восемьсот рублей вгонишь, по шустроте своей. И иначе тебе нельзя, как социалисту! Каков социализм-то! – снова обратился он к собеседнику. Тот не отрывался от окошка.
– Чего планы расписывать? – отозвался солдат. – Вперед не видать, чего будет. Либо с мине дух вон, либо с тебе дух вон, такое дело. Продал свининку – мучкой орудуй Нащелкал чижей пару, либо малиновку – керенки это мы так – и жив. А вперед не загадывай. По правде надо: не жни, сказано, не сейся… а как птица поднебесная…
– Вот! – поддакнул, косясь, в усы инженер. – Поворошил носиком – и на забор, воробьем!
– Солдат энтот – крестьянствует, я его знаю… при хорошем капитале, враг наш кровный, рабочих! – пронзительно закричал через головы разбитый голос, и к столику протиснулся пожилой человек в драповом, покрытом швами, как географическая карта, пальтеце. Вид его был до того необыкновенный, что все уставились.
Шляпа на нем была плисовая, с полями, может быть, дамская. Больные, очевидно, уши подвязаны зеленым платочком, на ногах были футбольные бутсы, икры замотаны солдатскими, зелеными, подвертками. Под мышкой держал коробку папирос.
– Чисто германец! – засмеялся извозчик с лицом девки.
– Сочинение-стихи были… какие? – поднял грязный палец с огромным ногтем человек с папиросами. – «Где ты черпал эту силу, бедный мужичок?» Теперь так: ка-кую силу начерпал этот бедный мужичок! Все соки из рабочего класса они будут пить без сожаления! Картофель с меня вчера… тридцать три рубля мера! Я ему докажу по рабочему вопросу… Вы кто по натуральной жизни? – приступил он к солдату. – Хлебосей?! Я его по облику признаю.
– Ну, хлебосей! – передразнил солдат. – Эта политика вас не касается. Я, например, в торговлю ударяюсь… и желаю иметь свой капитал…
– Как я понимаю! – закричал человек в дамской шляпе – Им нет заботы, что весь рабочий класс на кривой объехали! Сами в господ прошли и желают в помещики! Только помещики были образованные, все-таки ум был! – постучал он по лбу. – А эти будут драть целыми когтями. Помещик за картошку с меня не возьмет сто рублей мешок…
– Погоди, Пасха придет, в двести вгоним! – чмокнул солдат. – Стану я тебя жалеть! За калоши с меня по пол-сотне лупите? В триста вгоним! Целоваться мне с вами!
– Это – товарищи! – крикнул инженер молодому человеку.
– Мы теперь папиросками живем, на прокур пошли! «Где ты черпал эту силу, бедный мужичок»?! Я по шелкоткацкому делу. Конец шелкам! Конец машинам! Немцы повезут нам в десять раз дешевле, он у них будет покупать!
– А то у тебя! Нашел дурака! У немца, может, пятнадцать часов работают, мы, мужики, летнюю пору по двадцать работаем, а тебе из каких капиталов за гулянки платить? Как последнего буржуя выставите – на казну, на пенсию?! Мы те пенсию да-дим!
– Какав! Смерть идет! А ему чего! Земли нахватал, коров награбил, заводы все расколотил, растащил, богатство все перегубил, теперь сливошное масло лопать будет. Никому не даст!
– Не дам! Желаете, могу доставить: четырнадцать рублей. Ситцев мне англичане наворотют с немцами, а я с их за масло, за хлебушек выгвожжу! Научены теперь политике. Я вот свинину ем, а ты гусей на Рождестве трескал, знаю. Вот и потрескал. Ситчик мне немец по двугривенному доставит. У него баловством не занимаются, а машины изобретают. Инженер у него в почете, все машины изобрел! А вы их по шеям, сами управитесь! Знаю твою политику! Погоди, на меня сперва погляди!
– Тьфу! Разве ты социализм понимаешь?! По восьми фунтов керенок держут!
– Про рабочий вопрос у вас митинг? – крикнул из-за голов новый голос, и втиснулся пьяненький, заморенный человечек, с пустым мешком под мышкой. – Я все знаю. Я, например, птицами торгую на Трубе. У меня заказчики… На Бутиной фабрике восемь человек канарейку держали… Завод Коломенской у меня брал… через их любовь! Теперь щегла взял. Щегол был рупь двадцать, если… с канарейкой спарить, у него на голове обязательно красная шапочка… так, может, сто человек брали из любви! Кончилась любовь! Теперь кошками занимаюсь. Кошек кормить надо, так продают, – скорнякам таскаю кошек. Щегла кормить – по пол-тинке в день клади, если в пере, чтобы и пел налегке! Рабочий вопрос тугой стал, не выдерживают…
– Кошкин разговор к черту! – выругался солдат. – У нас политический строгий разговор. Вот господин инженер тут, а вы про кошек. За что вы на крестьянство? почему гибель промышленности?
– Какова работа мысли! – крикнул инженер молодому человеку. – Ваши ученики!
– И будет так, что мы все пойдем к ним в батраки, к новым помещикам! – продолжал шелкоткач, предлагая инженеру папироску. – Курите, я вас уважаю. Я вижу по лицу, кто понимающий. Вот тогда они нам покажут! Я знаю, что такое социализм. Это святая каторга! пока не дойдешь до точки! Но чтобы все, все! А они нас в кабалу возьмут, господа мужики, помещики! Заграбастали всю землю – возьми У их!
– Вы возмущаете товарищей против трудящегося крестьянства… – огрызнулся солдат.
– Вникните, господин, в мои мысли… – приставал птичник. – Некому покупать из любви. Теперь электричество., полотеры, например…
– Сами натирают!
– А куда плотника деть, большие миллионы? – сказал извозчик. – У меня братья плотники, Владимирской губернии… песок, земли мало…
– А столяр? Высокого столяра, который разные штуки… А я вот золотарик! Кто меня обнадежит?!
К столу наваливались груди, головы.
– Кинарейка – малая вещь, а для нее обиход надо…
– Погодите про кинарейку! Стройка есть? Как теперь с домами насчет стройки? Раз кризис! Весна подошла, армия по своим местам! – кричал шелкоткач. – Куда маляры, штукатуры, кровельщики, плотники, кирпичники, землекопы, возчики, водопроводчики, монтера! Кто может строиться? А все при делах были…
– А извозчики?! Про нас не понимаете, в чем беда?
– Вы – жулье, на господскую землю пойдете, не подохните. А по шелкоткацкому, например…
– А тут эти еще черти, китайцы шляются! Вот кого надоть гнать отсюда, – сказал солдат, показывая на мальчишку-китайчонка, с ножами. – Объедают Россию.
– А как немца нанесет, – вот буде-ет!
– Заточит…
– А татары не лишние? Лошадей жрут в такое время! Лошадь для производства земли, а они уничтожают!
– Торговля уничтожается. Куда приказчику?
– Все к ним пойдем! – ткнул пальцем в солдата шелкоткач. – Корми! Землю забрал, сахарные заводы разбил, – корми!
– Вот темнота какая! – с досадой сказал солдат. – Я объясню задачу. Ты чего в меня тычешь?! Кто все начал? Рабочий класс! У нас в деревне теперь так решено: рабочему классу – на-ка вот! – показал солдат пальцами. – Мы производящие, а вы чего?
– Вон он про гроба-то все! Им издаля видать.
Китайчонок, поиграв ножами, пошел с шапкой. Никто не дал. Только инженер бросил марку.
– Стойте! – стукнул он кулаком. – Я вам решу задачу. Горе в том, что все вы за чужой спиной крылись, господа захребетники!
– Не можете говорить так! – крикнул портной. – На нас катались!
– Катались, а вы за чужой спиной крылись! Работенки бы! Брали работенку и работали скверно. А как этих сосате-лей да кормильцев не стало, которые жизнь-то направляли, захребетники-то и сказались. Сам рад пососать, на чужой спине покататься, а дела сделать не может. Спина теперь широкая, хребетище во какой, во всю Россию – катайся! И все опять за спиной: корми! дай работенку! да побольше корми, а работенку поменьше! Нельзя ли и вовсе как-нибудь так, на шесть часов съехать? Ни уменья, ни терпенья, ни сознанья, что для себя, для России, для будущего всего! Сразу в хозяева вышли, а., бзд! – сделал инженер презрительно губами. – Хозяином-то быть и не умеем! Стоим и ждем, когда в корыта пойла нальют! Э, слякоть! Ушла палка, показали кошель – давай! Остается друг дружку глодать да хозяина дожидаться?
– Это кого ж?
– Кого Бог пошлет! И скверно, что можете самого-то паршивого хозяйчика принять, лишь бы направил! Обмок-лые! Чего от хозяина требуется? Как хозяин дело ведет? До свету хозяин подымается, вполглаза спит, по восемнадцати часов работает! Хозяин куска не доедает, дело свое пуще себя любит! на себя, ведь, работает, жизнь творит.
– С людей шкуру сдирает!
– То плохой хозяин. А умный хозяин и наживляет. Умей с ним говорить! Хозяин каждый гвоздь знает, каждую веревочку бережет. У хорошего-то хозяина все в работе, скотина играет. На хорошего хозяина и небо, и земля радуется! Хороший хозяин на одного себя все принимает! А вот., и не видно хозяина. Вы все теперь на хозяйство встали. Ну, что ж? Что ж не хозяйствуете? Что ж хозяйство-то не храните, не причесываете? куска-то что же не бережете, нового не ростите? Не скопидомствуете, а расточаете? что ж поздно встаете, рано заваливаетесь? Или чужую спину нашли, чтобы крыться, – спина за все отвечает! Нет, спины-то теперь и нет чужой, а на хребет не рассчитывай! Веди хозяйство! Хороший хозяин старается, как бы соседа перешибить, а вы… А вы соседа своего знаете? что за хозяин?! Да, вам теперь надо в веревочку тянуться; на каторжной работе погибать, а хозяйство по соседу равнять! А то… все в трубу! – стукнул инженер кулаком. – Сдохнем, в цепи закуют нас, ярмо надвинут хозяева! Как пыль сгинете! Не возьмете ответственности – прощай, хозяйство! К черту!
– Там поглядим, – сказал солдат, забирая мешок со свиной ногой. – С нас хватит…
– Ему что! – крикнул портной, перещупывая на отвороте иголки. – У него запасено и на пузо, и под пузо. Верно, господин, излагаете. Нового, например, и вовсе не шьют, все переделки да перекройки. А нитка пошла – гниль гнильем.
– А про наше дело… Кому нужна кинарейка? Она при радости. Когда у тебя верная квартира, по праздникам пирожка можешь спечь, ну… пришел домой, в праздник, от обедни… – поет! Как тут спокойно-то мне сейчас: «Семен Макарыч, порекомендуй мне кенаря поразговористей или там щегла». А чижиков как любили! Привязчивы они. А теперь на чижа и внимания нету. А какой теперь может быть чижик, господин? какая ему еда? Поехал я намедни под Кунцево – нет чижей. «На кой нам твои чижи, у нас картофельное занятие». Теперь кошками орудую. Рупь с пары очистишь – слава тебе, Господи! Нонче и кошку в цену вогнали…
– Опять все про кошкин разговор! – досадливо сказал шелкоткач. – Тут вопро-сы!
– Поговорили и будя! – сказал, подымаясь, инженер. – Не подрались – и то слава Богу. Может быть, выступить… – предложил он, сделав галантно рукой к толпе, молодому человеку. – Аудитория отзывчива…
Молча поднялся и молодой человек и пошел, вобрав плечи.
– Теперь им смешки… молчки… – сказал вслед портной, – а как… – Злобно и длительно посмотрел в уходящие спины и не досказал – только рукой махнул.
1918 г
(Родина 1918, 27 марта (7 апр) № 1 С. 1–2)
Последний день
День ото дня рассыпаясь,
С фронта домой добредет,
И, боевым прозываясь,
В область преданий уйдет
Из песен войны
I
Дивизион умер. Совершилось его погребение. Так и сказал сумрачный фейерверкер Литухин, когда подали передки на батарею, чтобы снять первые два орудия. Стоя на блиндаже, сложив руки, сказал он – лениво возившимся внизу нумерам:
– Веселенькое погребение!
Когда подтянутые, оголодавшие шестерки выкатили орудия и потянули, встряхивая и выкручивая среди полузанесенных снегом воронок, Литухин проводил их до мостика и, зайдя в землянку, сказал Чекану:
– Помаленьку похороняемся, господин поручик. А помянем – чем Бог пошлет.
Попросил карабин и пошел пострелять воробьев коту Гришке. Чекан, еще недавно поручик, теперь просто Чекан, командующий батареей, сидел у чугунной печки и упорно глядел в жаркий огонь.
– Ну, Загидула… надо собираться, – сказал он татарину-вестовому. – Сегодня последний день.
– Нада, – повторил Загидула в тон. – Давно надо.
Да, пора. На батарее остались только телефонисты. Из орудийной прислуги – семеро. Теперь они увязывали свое добро. Пехота давно ушла. В окопах, за рощей, только бродячие собаки, – гремят кинутыми ржавыми котелками.
К вечеру, когда красный шар солнца засквозил через соснячок, к немецким окопам подали передки за последними «англичанками». Когда выкатили четвертое орудие, Чекану стало нехорошо. На чей-то оклик – выкатывать? – он только мотнул и смотрел, закусив дрожавшую губу, как кованые колеса хрустнули по слеге, брезентовый надульник окрасился в розовое от погасавшего солнца. Поплыло орудие куда-то, раскланиваясь на кочках.
– Ну, господин поручик… попрощаемтесь…
Уходил Литухин с последними номерами. Он держал в поводу вороную кобылу, был туго подтянут, выбрит, выше ростом и, как будто, худой. Сбоку – наган. На правом плече упрямо оставленная полотнянка погона. Серебряный крест на новой ленте – словно на смотр.
Чекан, почти мальчик, с вьющимися белокурыми волосами, с нервным худым лицом, уже сменившим загар на серую бледность, крепко пожал и дважды потряс большую жесткую руку, протянутую ребром, и поглядел в серые умные, теперь неспокойные глаза Литухина: они любили друг друга и знали это. Чекан сказал только.
– Прощайте, Литухин… счастливо…
И отвернулись. Чекан стал глядеть к немецким окопам, через красный сосняк, на солнце, а Литухин чекнул по каблуку шашкой, садясь на свою кобылу, и скрипнул седлом. И затукали, захрустели по снежку копыта.
– Господин поручик!..
Чекан обернулся. Вороная Азалия, в отблеске солнца казавшая все изъяны исхудавшей груди и боков, переступала одром, закинув острую шею. Литухин оправлял папаху.
– Последние снимочки батареи, с вами не забудьте выслать!
Сделал под козырек и заворотил круто. Чекан тоже отчетливо отдал под козырек и крикнул заигравшим подковам:
– Ну, конечно! Счастли-во!
Поглядев в темную пустую дыру орудийного блиндажа с голым помостом, как в покинутую квартиру, и тихо сказал:
– Вот и…
Когда стало темнеть, он вошел в землянку и сказал на пункте связи: «С восьми, завтра, снимать телефоны, придут двуколки!» И стал прибираться. Потрепал Гришку, уже устроившегося на кровать на ночь. Подумал: «Куда его-то?» И в голове родился прыгающий напев:
Какой вы э-ле-глнтный,
Какой пика какой пика
Какой пи-кантный!
Посмотрел на Гришку, баловливо вывернувшегося белой грудкой, и вспомнил, как в сентябре обедали батарейной семьей. Гришка держал серые лапки в белых перчатках на краю стола, а прапорщик Петров пел ему комплименты.
Вдруг крикнули: батарея, к бою! – все кинулись и Гришке отдавили лапку. Перебирая книги, Чекан увидел и другого кота, завалившегося на книгах, к печке, – толстую Акулину Поликарповну: последнее досыпает.
Пришел старший телефонист, худосочный, долговязый Дидулин, и принес вести: немцы перебросили на ружейной гранатке пачку листовок на пост.
– Вот, прочитайте… – сказал, ухмыляясь, телефонист. Чекан взял лист и прочитал крупнопечатное: «Щастливого пути!»
– Оставьте себе на память, – сказал Чекан.
– Это не по нашему адресу, господин поручик… – как будто обиделся Дидулин. – Как это аллегория, но мы всегда были на своем месте. А которым по адресу… сыпь-ка их! Наша артиллерия была на высоте задачи!
– И телефонисты славно работали… – сказал Чекан. – Верно, это не по нашему адресу. Бросьте в печку.
Вспыхнуло в печке, от света проснулся Гришка и стал умываться. Чекан взял из ящика книгу Толстого «Воскресение» и дал Дидулину:
– Вы любите читать. Вот возьмите в память нашей работы… «Воскресение»…
– Тогда уж позвольте, господин поручик… немецкой сигаркой. Обменяли вчера на мыло.
Он аккуратно положил сигарку на край стола, словно она была у него заранее приготовлена, повернулся четко и вышел. Чекан закурил жадно: другой день не было табаку. Хорошо было бы рому выпить… Накрепко затянувшись, он надел кожанку и вышел из блиндажа.
II
Полный месяц уже высоко стоял. Сверкал голубоватый снег, в синих пятнах воронок. В лесу, за землянками, шевелились тени, – начинался ветер. Где-то жалобно мяукала кошка: много осталось их по землянкам – лови мышей. Чекан пошел «дорожкой смерти», кривой тропкой, по которой ходил больше году на батарею. Дорожка была счастливая: кругом яма на яме, а дорожку не тронуло. Только чуть-чуть задело у командирского блиндажа, 8 июля, когда убило командирскую лошадь Астру. А вот – от восьмидюймового… В ней до заморозка наводчик Хохуля держал под сеткой на колышках дикий утиный выводок. Его у него украли. Чекан вспомнил плаксивое круглое лицо Хохули, когда он пришел пожаловаться, что украли у него «последнюю радость». Вспомнились нумера. Все были народ славный.
Впереди зачернели на снегу трубы землянок – не дымили. За ними влево шел разбитый снарядами лес. Пушился черный дубняк. Как на порубках, торчали тощие сосенки. Белели в луне острые вихры расщепов. Там и там, городами, виднелись надбитые деревья – «люди». Так сказал как-то Литухин, когда взрывали неразорвавшиеся снаряды:
– Как люди, прямо! По-церковному буквы: како, люди, мыслете…
Понравилось всем: побитые деревья – люди!
Куда ни глядел Чекан – всюду были эти побитые деревья, воронки, кочки – опустошение. Боже, ка-ко-е! Иным, жутким ликом предстало оно теперь, когда все кончилось, когда остался Чекан один. Больше года прожил среди могил, под смертью! И о смерти не думалось. А теперь стало думаться, когда так тихо. Теперь только утрами, если ветер, доносит немецкие барабаны: «дррала баба боб-б-рра… др-р-рала баба боб-рр-ра…»
Недалеко от бывшей батареи стояла сосна, под ней – воронка. Тут «съело» висевшую на суку шинель Хохули, остался один ворот. Чекан вспомнил, как рад был Хохуля, что отошел тогда покормить утенков: и жив, и новую шинель выдали.
А вот полянка со столиком, где чайничали и писали дивизионную поэму. Отозвалось знамое:
Наш родной диви-зи-он
Носит сме-э-рти шевро-он…
Тукнуло глухо неподалеку – должно быть, сук. Чекан поглядел на стук и увидел на поляне, у соснячка, лошадь. Лошадей он любил, но теперь было тяжело встречать лошадей: это были тени, лошади обозов, брошенные околевать с голоду. Последние дни часто приходили они к людским стоянкам. Стояли часами, поникшие, словно раздумывая, равнодушные, с нависшими веками, которые уже не было сил поднять. Они приходили умирать на людях. Их пристреливали из жалости. Вчера Лопухин пристрелил одну на могилах егерей-гвардейцев. Она подошла к крестам, за разбитым заборчиком, и долго стояла, раздумывая, быть может, не здесь ли люди, которые ее возьмут. К концу дня повалилась на снег, и Литухин ее пристрелил, чтобы не стали живую рвать собаки. Недавно Чекан встретил такую же, хороших статей когда-то. Она потянула к нему костлявую голову с нависшими веками, и он увидал в узкие щели умирающие глаза. Правда, может быть, нервы последнее время были раздерганы, – этот взгляд многое говорил Чекану.
И теперь он не мог уйти. От месяца и снега было совсем светло. Лошадь стояла задом, и Чекан видел отсвечивающие углы бедер, как у тощей коровы, и пятна провалин. Провисла спина, хвост подтянуло в ноги, острым гребнем стояла холка. Это была вороно-пегая, с пятнами на боках, будто закиданная снегом.
Чекан свистнул, но лошадь не шевелилась, – стояла, ткнувшись головой в соснячок; только правое ухо чуть повело на свист. Словно это было необходимо, Чекан зашел через сосновую поросль и оглядел с головы: на лбу было белое пятнышко и все те же нависшие веки.
– Васька! – позвал он тихо. – Что… умираешь?.. Лошадь потянула голову, пошевеливая обвисшими слабыми губами. Чекан потрепал.
– Ничего, Вась, скоро конец.
Теплота ли руки или его воля передалась лошади, она потянула вполглаза веки и поглядела. Две маленькие тусклые луны выглянули на Чекана из черных щелей, но он увидал больше… Он отскочил, от жути, и пошел, ускоряя шаг. Оглянулся. Отчетливо до темных полосок ребер видна была лошадь. Она стояла все так же, головой в соснячок.
Бесцельно ходил он вокруг батареи. Сигара давно погасла Пошел к блиндажу. В тени входа его испугало черное. Он отскочил, крикнув:
– Пшел!
Это был Загидула. Он разогнулся на корточках и тряхнул о снег чемоданом:
– Чиво ты? Чимайдан вибивал!
– Испугал ты меня, Загидул… Давай чай пить.
– Давай чай пить… – повторил Загидула. – Моя скипятил. Рома телехониста приносил.
– Да что ты, брат!? – обрадовался Чекан и потряс Загидулу за плечи. – Пьем, значит!
– Ниминошка…
На часах было только восемь, а Чекан думал, что близко к ночи. На столике стояла бутылка рому и лежала записка-рапорт: «Взамен долгу моему, помните, 7 р. 50 к.? честь имею заменить натурой, удалось обменять. Старший телефонист Аким Дидулин».
Чекан был тронут. Торопливо открыл бутылку и выпил из горлышка. Хорошо! Потом сам-друг с татарином выпил чаю с ромом, выпил и одного рому. Еще оставалось от сигарки. Акулина Поликарповна терлась в ногах, но Гришка спал прочно на кровати.
«Эх, скотики! – подумал Чекан. – Вы-то уж совсем ни при чем. Лисенок был – убежал, потому что лесной зверь, хитрый. А Барсик погиб, очень доверчив. Газами отравился… Дым, думал, а это…» Чекану было жаль Барсика: с Серпухова ведь по всему фронту прошел, своим был, кусочком родины…
– А, как нехорошо! – несколько раз повторил Чекан в уставившееся на него скуластое, с косыми, будто пленкой затянутыми, глазами, лицо Загидулы. – Ты, Загидула, не можешь еще понять, как нехорошо! Но это и тебя зацепит, и твоего сына, и внука…
Все равно, теперь не вернешь. Неприятно было, что одному пришлось приканчивать батарею: батарейный уехал в отпуск, двое сдавали материальную часть.
– Спать можьна… – зевая, отозвался Загидула. Вышел из блиндажа и сейчас же вернулся:
– Гаспадин паручик, лошадь пришел!
Чекан сразу подумал – та самая! Вышел взглянуть.
Возле орудийной землянки стояла на месяце та самая лошадь, в белых пятнах. Чекан свистнул – она не пошелохнулась. Как и на той поляне, стояла она головой на ветер, ткнувшись мордой в снежок на крыше низкой землянки. Загидула совал ей хлеба.
– Не берет. Нихарашо, постреляй нада…
– Уведи ее куда-нибудь, – попросил Чекан. – Пожалуйста, уведи…
– Йяй-йяй-йяй, – взвыл Загидула горлом и замахал руками.
Лошадь не шевельнулась. Тогда Загидула толкнул ее с разлету. Она качнулась и рухнула. Загидула принялся тянуть за хвост.
– Не надо, оставь! – махнул рукой Чекан и ушел в землянку.
Но не сиделось. Выпил еще рому и решил пройти к телефонистам, неподалеку: не достанет ли табаку.
Крепко морозило. Ветер теперь дул резче, и в лесу позванивало и свистело. Проходя мимо лошади, Чекан остановился. Лошадь сопела с хрипом, глубоко втягивая кожу под ребро, под губой на снегу темнела продушина от дыханья.
«Пристрелить бы лучше», – подумал Чекан и пошел знакомой дорогой – к наблюдательному пункту. Зашел к телефонистам.
Пятеро спало. Старший, Дидулин, сидел на пеньке, перед жаркой печкой, и читал подаренное «Воскресение».
– Дайте. Дидулин, папироску… Измучился без табаку!
– Могу предложить сигару… – сказал Дидулин, вытягивая сигару из-за голенища. – Купил у немца за мыло цельный десяток. Сигары – первый сорт, будто испанские…
Подал огню и сам закурил сигару. Покурили молча.
– Вот читаю «Воскресение», раньше не читал. И могу сказать, что возбуждает интерес насчет морального состояния! – показал Дидулин карандашом на книгу.
Чекан улыбнулся, вспомнив, как, бывало, говорил Дидулин, когда рвались провода: «Опять подорвали авторитет связи!» Увидел, что Дидулин выписывает что-то в тетрадку, в свою «пур-муар». Спросил.
– Это, собственно, мои вольные мысли… – с готовностью отозвался Дидулин и прочитал, краснея: – «Я верю непреклонно, что человек должен подыматься даже после самого страшного падения, в нравственном смысле, ибо не может погибнуть совесть, то есть главный контролер души»!
– А если никогда и не было у него главного контролера? – спросил Чекан. – И еще не родилась душа?!
– Этого никак не может… как же это может? Всегда отрыгнет росток…
– Или когда душа звериная. Звериная душа… ничего не может! Ни на что не похожа звериная душа! Только разрушать и… А, к черту! – крикнул Чекан.
Проснулись телефонисты. Чекан посмотрел в их спрашивающие лица и махнул рукой – пустяки!
– Дайте, Дидулин… Да вы уж дали мне сигару… спасибо! Большое спасибо, а то измучился. У вас душа есть… И за ром спасибо. Тяжело одному переживать… такое переживать, вы понимаете… Вот теперь немножко взвинчен, ну да ничего… боя теперь не будет!
«Ничего не отрыгнется! Нечему отрыгиваться!» – повторял Чекан, шагая знакомой дорожкой – на наблюдательный пункт. Споткнулся на черную кучку. Дымовые шашки! Все-то брошено, брошено!..
В лощине, где тянулся лесной прогал, еще издали увидал он, как и всегда, у самой тропки, срезанный накось дубовый пень, высокий, похожий на аналой. Отполированный вжелт срез отсвечивал в месяце. Чекан остановился и заглянул на выжженный в срезе немецкий «железный крест» и прочитал не раз читанные немецкие буквы. Кавалер железного креста Адольф-Готлиб Эйхе! Да-а… Эйхе!! Эйхе?! Только теперь впервые пришло в голову Чекану, что недаром они похоронили кавалера Эйхе под дубом и выжгли на срезе – Эйхе! Дуб! Дуб и – «железный крест»! И дуб, и железо, и крест, и немец! Дано крепко. Поставили у дороги налой – читай! Тысячу лет читай про железный крест! про кавалера Эйхе!
– А все-таки мы, мы выбили их! огнем и кровью выбили в миг один! – крикнул Чекан дубовому пню. – Да, брат! А нас не выбили, а… рассыпали…
– Прощай, Эйхе! – сказал Чекан крестику. – Лег недаром!
Прошел шагов двадцать – могилы егерей-гвардейцев. За сломанной оградкой восемь зеленых, в стороны поглядывающих крестиков на снегу. И завалившаяся на крестики, уже обглоданная с зада, пристреленная Литухиным лошадь.
– Егеря-гвардейцы! – сказал Чекан крестикам. – Прощайте и вы. А вы даром или недаром?! А мы все… даром или недаром?! Эх, гвардейские егеря! Встали бы – поглядели! И не выжгут и не врежут в дуб! Теперь-то уж никак не врежут! Некому теперь врезать! Теперь запашут! На запашку пойдут гвардейские егеря!.. – разговаривал с собой ли, с крестами ли, с падалью – захмелевший Чекан. – А ведь умели умирать – биться за свою Россию! Ваша, как не отвертывайся, была! И какой была бы! Наша!! – крикнул Чекан в белую пустоту. – Умели! Эй, кавалер железного креста! Эйхе! Знавал ты гвардейских егерей?!