355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шмелев » Том 8(доп.). Рваный барин » Текст книги (страница 20)
Том 8(доп.). Рваный барин
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:14

Текст книги "Том 8(доп.). Рваный барин"


Автор книги: Иван Шмелев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 41 страниц)

Под избой

– …Да ведь как началось… обыкновенно. Стал было я самовар разводить, – стражник мимо сиганул, к волостному. Ну, конечно, мне это без внимания. Пять часов, молодых надо подымать, – на поле собирались, дожинать. Михайла мой только тринадцатого числа, в воскресенье, свадьбу играл, женился… ну, конечно, три дни гуляли, то-се… распо-странялись по душам с молодой-то. Перед Пасхой только со службы воротился, из солдат. «Буде, кричу, робят-то насыпать… хлеба для их запасать надо, жать время, осыпается!» А Мишка мой из сенцев мычит: ладно, поспеем!.. И сноха, слышу, хикает и хикает. Кадушку свалили. Ну, конечно… распостраняются… А-ты, дело какое! Ну, хорошо. А тут моя, – и что ей в голову влезло, – роется в укладочке, говорит, – как бы моль не потлила. И вытаскивает, – ведь вот что к чему-то! – Михайлову солдатскую фуражку и на свет смотрит. «Чего ты?» – говорю. «Да, говорит, моля ее, никак, съела». Потом уж опосле стали мы с ней обсуждать все дело, – вспомнила: во сне ей привиделось – моль всю ее укладку поточила… Михайло приходит, требует, – давай нам картошки новой, живо! Завтракать сейчас, и в поле. А уж картошка кипит, то-се… И картошка нонешний год, прямо… задалась, никогда такой не было, рано завязалась, и, как песок, рассыпчатая. У Щербачихи на семена брал. И навсягды у ее брать буду, управляющий попу рекомендовал. А вот сейчас, погодите… Значит, так… картошка. Едим. Михайла своей подкладает – не стисняйся, ешь, к мужнину хлебу примыкай.

Дядя Семен, бывший десятский, говорит не спеша, приминая большим пальцем золу в трубочке, помогает разговору. Остановится, поглядит на трубочку, на золу, вспомнит – и опять говорит обстоятельно. Большая его голова, в седеющих кольцах на висках, опущена. Молодая сноха работает на станке фитильные ленты, но дело у ней идет плохо: подолгу останавливает станок и слушает. Я вижу ее с завалинки в окошко – видна только верхняя часть лица, в белом платочке. Она чернобровенькая, в румянце, востроносенькая, беленькая, писаная. Взяли ее без приданого, по любви, за красоту. Семенова старуха, видно мне, возится в сараюшке, во дворе, у овцы, которая вчера воротилась с поля с переломленной ножкой. Из-за плеча старухи я вижу и черную морду овцы с робкими влажными глазами, разевающую с чего-то рот, – должно быть, от боли.

– Натуго мотай, слышь… – говорит старухе Семен. – До Покрова подживет…

Засматривает под крышу. Там ласточки налепили гроздь серых шершавых гнезд. Я знаю, почему Семен засматривает на эти гнезда. Первый год они у него завелись, и он верит, что это к благополучию: голуби если и ласточки – к благополучию. А вот у Никифоровых, через дом, повадилась сорока на зорьке сокотать – вести будут. А какие теперь вести! Старуха Семенова знает, какие теперь вести. А ласточка – дело другое, только бы в окошко не залетела. Старуха все знает. Нехорошо тоже, когда дятел начнет долбить с уголка, паклю тащить. Самое плохое. Но сосняк отсюда далеко, и всего раз было за ее время, – налетал дятел на попов дом, – у попа потом враз оба сына утопли. А вот в Любицах, версты четыре отсюда, за прошлый год два раза случалось, там сосняк. И тоже верно.

– Ну, хорошо. Едим картошку. И вот в окошко – стук-стук!

Бабка гладит овцу, а сама повернула голову к избе и слушает: это видно по настороженной голове.

– Староста в окошко заглянул, вот в это самое окошко, и глаза у него не то чтобы беспокойные, а сурьозно так глядит, – я его прямо даже не узнал. – «Солдата твоего на войну требуют, на мобилизацию, к утрему завтра в город с билетом чтобы… И всем поголовно на войну, которые запасные!» – И нет его.

– Велел к пяти часам чтобы… – говорит от сарая бабка. – Господи, Господи…

– Да, к пяти чтобы часам быть. И ушел стучать. Ну, тут, конечно, началось представление… – говорит Семен, кривя губы, не то посмеиваясь, не то с горечью. – Бабы выть, то-се… а Миш глянул на меня, на Марью на свою… сразу как потемнел: «Не может быть у нас никакой войны!» – Не поверил.

– И не верил, и не верил… – закачалась, не подымаясь от овцы, старуха.

– И не поверишь. Десятский Иван Прокофьев прибег, кричит, – с немцами война началась! Ну, потом всем семейством три дни в городе жили, на выгоне. Ну, ничего… на народе обошлись. Главное дело, без обиды уж, всем итить. И народу навалило – откуда взялось! Валит и валит, валит и валит. А по летнему времени у нас мало мужиков, в Москве работают. А набралось – тыщи народу. А вот послушай. Сколько живу, мне пятьдесят восьмой, а такого дела не видал. Турецкую помню, японскую, – ни-сравнимо. Прямо, как укрепление в народе какое стало: ни горячего разговору, ни скандалу… казенки закрыли – совсем не распространялись, это прямо надо сказать. И вот, чуднбе дело, – как на крыльях все стали… чисто вот как на крыльях. Удрученья такого нет. Главное, – всем, никому никакого уважения, все обязаны, по закону. С японцами когда – тогда по годам различали: у нас не берут, а через три двора Егора потребовали, а у Камкина и у Барановых не беспокоили. Ну, и было очень обидно – почему так. А тут – под косу, всех. А через неделю и «крестовых», ратников затребовали. Всем стало понятно – дело сурьозное, извинять нельзя никого, Все-эх, дочиста. У нас тут за Поджабным завод литейный, богачи такие… все леса до самого города ихние… – никакого извинения не дали. Обеих сынов, и никакого разговору. И пошли. Один – унтер-офицер, другой – писарь. Прикатили на автонобиле, с мамашей и папашей. Стой, не распостраняйся. Сурьозное дело. Немцы зачали, от них беда, с ними разговор строгий. Японцы воевали за тыщи верст, а тут рядом. Начнет одолевать – куда денешься? А я уж их знаю, их карахтер. На лаковом заводе жил, знаю. Главный лаковар у нас был, Фердинанд Иваныч Стук, баварский немец. У него из камушка вода потекет. Что не так – сейчас кулачищем в морду тычет. «Швинья русский, шарлатан!» И первое удовольствие – на сапоги плюнуть. И шесть тыщ получал! А кто он сам-то, Фердинанд-то Иваныч, какого он происхождения? Был фельфебель запасной, баварский. Ну, лак мог варить, секрет знал. Пришел с узелочком, а теперь и жену выписал, дом за Семеновской заставой купил, лаковый собственный завод поставил. Кормиться к нам ездят… А дать им ходу – такое пойдет, хуже хрену. И не выдерешь. Цепкие, не дай Бог. В газетах читали давеча в трактире, – всех одолеть грозится, всех царей и королей долой. Ну, тут дело сурьозное…

Семен и сам читает газеты, всю ночь читает, и знает многое. Он знает, что за нас царица морей, Англия, которая уж если примется – распостранит. За нас и Франция, которая республика, но флот тоже замечательный, и по сухопутью ежели двинет – про-щай! За нас и Бельгия, о которой Семен очень хорошего мнения: на литейном заводе директор из Бельгии, Николай Мартыныч Бофэ – поглядеть такого!

Ростом в сажень, одной рукой, играючи, пять пудов швырком. И все-таки Семен говорит, что дело не шуточное. Немцев он опасается.

– Они так не пойдут, в отмашку. Он уж все на бумажке прикинул, вывел, что ему требуется, и шумит. Маленько только промахнулся, – почитай-ка вон по газетам, что! – так принялись, такое объединив, такая дружба у всех, – держись, не распостраняйся. Все согласились в союз. И что такое это поляки? не православные, а славяне! А-а… та-ак. Значит, и римский папа тоже, и за французов, с нами, значит. Америку бы к нам! Что-то тут у нас не сварилось. Америка всегда за нас была…

Бабка устроила овцу и присела к нам. Уже вечереет. Ближе и ближе щелканье пастушьих кнутов. Сегодня суббота, ударяют ко всенощной. Проходят старухи в церковь. Девчонки бегут к околице встречать субботнее, раннее, стадо. Все – как всегда: и тихий звон, и полощущиеся на речных песках ребятишки, и луг за рекой, к лесу, с последними возами запоздавшего сена.

– Письмо прислал… Пишет, что скоро повезут на линию огня, на позицию… Прощенья у всех просит…

Старуха прикрылась коричневой жилистой рукой, с медным супружеским кольцом, и всхлипывает.

– Затянула… Мало ночи тебе! – ласково-сурово говорит ей Семен. – Дело сурьозное, каждый может ожидать. Кому какое счастье. Кузьма вон, – семь пуль ему в ногу попало в Порт-Артуре, – все вышли, кости не тронули. И опять пошел воевать. А нашему все удача: и унтер-офицер, и сапер. Саперам не в первую голову итить. Вон Зеленова старуха в церкву пошла… и ты ступай, помолись. И не плачет. А они вон три недели письма не получают. Как получили, что в боевую линию ихний вышел… только и всего. Что она тебе сказывала, ну? – уже раздраженно, почти кричит Семен на старуху, тряся за плечо.

Бабка не плачет уже. Она сморщилась, уставилась на разъехавшийся полсапожек и говорит вздыхая:

– На приступ иду… говорит…

– То-то и есть – на приступ! Значит – что? Почему три недели не пишет? Вот то-то и есть. А Михайла наш са-пер! Саперы всегда в укрытии… – говорит ей Семен, смотрит на меня и старается улыбаться.

В сараюшке жалобно мекает овца. Громыхает телега, вывертывает из-за церкви. Едет сотский, старик Цыганов. Что-то кричит Зеленовой старухе и трясет рукой. Пылит к нам.

– Чего в городе слыхать? – окликает его Семен.

Цыганов останавливает лошадь, оправляет шлею, не спешит.

– Говорили разное… И немцы бьются, и французы бьются… все бьются, а толку нет. Наши шар ихний взяли, прострелили. Казак ешшо двадцать немцев зарубил… Чего ж ешшо-то? Да, будет им разрыв большой. На почте газеты читали… – берем ихние города, по десять городов… Ничего, хорошо… Наши пока движут по всем местам, ходом идут. А карасину нет и нет…

– Дай-то Господи… – шепчет за спиной бабка. – Картошку-то почем продавали?

– А еще что? – спрашивает Семен.

– В плен много отдается, ихних. Раненые наши едут, в больницы кладут…

– Кричат, поди? – слышу я молодой голос позади.

Это молодуха бросила свой станок.

– Про это не пишут. Значит, пока все слава Богу…

Подходят еще и еще и двигаются рядом с телегой, а сотский все останавливается и опять трогает. Видно в самый конец села. Крестятся, ставят ноги на ступицу, смотрят вслед. А сотский размахивает рукой.

– Ну, радуйся, старуха, – говорит Семен, – ступай в церкву. Города ихние берем, – значит, Михайле и делать нечего. Сапер тогда идет, как если они на нас станут наседать. Ну, и иди в церкву. Вон уж и корова у двора. Да иди ты, сделай милость… Марья выдоит.

Мы остаемся вдвоем, на завалинке. Молчим. Тихо. Лицо Семена сумрачное. Я чувствую, – одна и одна у него дума – о Михайле. Но ведь до саперов еще не дошло! Или дошло?

– Саперы для защиты назначены, для укреплений… – говорит он. – Старуху я этим и ворожу. Чего там… Я про саперов очень хорошо знаю, что к чему, – сам в саперах служил. Без сапера ни шагу не сделать. И по крепости сапер, и по пехоте… и наступай, и отходи – без сапера не обойдешься. Мой Михайла, – да вы его видали, – еще подюжей меня будет… Самая крепость – в саперы… Степан мой, тот квелый уродился, в каретниках, в Москве… да что! А Михайла… Жадность-то обуяла! Кормили их, поили… все большие дела – в каждом немец. А теперь и землю хотят…

– Ну, а как думаешь, победим?

– А это как Господь даст. По народу-то, глядеться, Должны бы мы одолеть. Потому, чисто на крыльях поднялись. Измены бы какой не было… Да что я тебе скажу, – бабы нонче куда меньше выли! Землю завоевать грозится… Ну, землю-то нашу в кармане не унесешь, возьми-ка ее…

Семен исподлобья глядит за реку – широко там. И как тихо. Перезванивают колокола, – покойный вечерний перезвон. Покойна заречная даль. По вертлявой дороге в лугах, светлых после покоса, рысцой трусит белая лошадка, не взятая на войну, – должно быть, старенькая. Конечно, старенькая, белая вся, а бежит, попыливает. Все, как всегда. И небо, как всегда, – покойное, мягкое, русское небо. От лесу спускается на луга пестрая кучка ребят – ходили за брусникой. Как всегда.

– Опять дымит… – говорит Семен. – Подают и подают.

За краем лугов, где – чуть видно – белеет нитка шоссе, дымит. Там чугунка. Тянется длинный-длинный товарный поезд. Уже забежал за край леса, дымит над зеленой каймой, а хвост все еще за лугами, за шоссе. Да, подают и подают. Вот уже третий ползет за этот час, как сидим.

– Двери раздвинуты, – военный. Еще до Сибири, сказывают, не дошло. А уж как Сибирь двинут… Ото всех морей идем, ото всех океянов. Удумать бы сдюжили, а силы много у нас… Не должны уступить.

Смотрю на Семена. Что в нем? Спокоен, беззлобен. Война для него не подвиг и не игра и, пожалуй, даже не зло. Страшно важное, страшно трудное дело. Сделать его нужно, – не отвернешься. Но нельзя и забыть свое, здешнее. Сегодня он отсеялся и рад узнать от меня, что идет к дождю. У него на усадьбе за плетнем штук пятнадцать хороших яблонь. Грушовку и аркад он снял, завтра собирается снимать коро-бовку и боровинку – дюже покраснела. У него в садочке шалаш, краснеет на травке лоскутное одеяло, и он спит в шалаше вот уже третью неделю, сторожит от поганцев-ребятишек. У него хорошая антоновка, первое яблоко, и он мне подробно рассказывает, как заводил этот садочек, сколько собрал в прошлом году и как лет пятнадцать тому назад выдрал веревкой в этом садочке своего Мишку – не показывай дорожку другим.

– По весне сам мне весь сад окопал – сапер. Да ведь как окопал-то! За час все, на полторы ло-паты! Наклали мы ему грушовки полон мешок, еще пробель только-только показала. А уж теперь и антоновка скоро сок даст. А как, раненые-то которые или кто убит… фамилии-то печатают?

– Нет еще, не видал.

– Будут когда – следи уж Михайла Семеныч Орешкин, сапер. Гляди ты, опять дымит! Ну, дай Бог на счастье…

За семью печатями
I

С какого конца ни въезжай в Большие Кресты, увидишь в середине села ярко-зеленую крышу, а над ней плакучую, развесистую березу. Это глядит с бугорка на меняющийся свет Божий казенная винная лавка – № 33. Каждый мужик, подъезжая, непременно помянет Столярову поговорку:

– Три да три: выпил – карман потри.

Столяр Митрий, покривившаяся изба которого как раз напротив лавки, бывало, плакался на судьбу за такое соседство:

– Никуда от нее не денешься, – плачешь, а идешь. Да-а, как глаза ни три, а все – в три да в три! Сам и полки ей отлакировал, а через ее одна неприятность.

Теперь она запечатана, и крепко набитые тропки к ней по зеленому бугорку уже повеселели после августовских дождей мелкой осенней травкой. Но зеленая, с чернью и золотцем, вывеска еще не снята и наводит на размышления. Еще не отъехала к брату-бухгалтеру, в Тулу, и сиделица Капитолина Петровна, дворянка и хорошего воспитания, хотя уже продала батюшке поросенка. Но корову еще придерживает. Вот когда и корову продаст да придет от бухгалтера ей настоящее разрешение, чтобы выезжала, тогда все разрешится. А теперь… кто что знать может? Висит и висит вывеска. И все еще приостанавливаются по старой привычке под бугорком телеги, и лошаденки собираются подремать, но сейчас же трогаются под ругань к бойко заторговавшей чайной.

Печатали лавку урядник со старостой и понятые. Староста, Фотоген Иванович, сам, бывало, помогавший набивать тропки, переступив выбитый ногами порог, потянул было носом и защурился, но тут же встряхнулся, вспомнив, какая на нем обязанность, покрестился на полки и сказал Капитолине Петровне:

– Ну, Петровна… побазарила да и будет! То она нас под арест сажала, теперь мы ее до времени под печать. Показывай свое удовольствие!

И запечатали семью печатями. Нужно было только четыре печати, но староста разошелся и набавил еще три штуки.

– Верней будет. Урядник сказал:

– Акцизный положит вам резолюцию на бутылки, нащот числа. Но ежели только слом печати – объявляю под уголовной угрозой. И будьте здоровы.

Случилось это ранним утром, – даже столяр не мог усмотреть. Но похвалил за ухватку:

– Спёрва ее, черти, предупредили… потом уж по окошкам стали стучать – на мибилизацию. Очень все искусственно, безо всякого скандалу. Такое дело, без порядку нельзя. Маленько поразберутся, тогда…

И поразобрались, а на замке все висела и висела печать. Мужики захаживали, поглядывали на печать и беседовали со стражником, который по праздникам приходил на крылечко лавки и садился под самую печать – покуривал.

– Стерегешь все, чтобы не убегла? а?

– Стерегу, чтобы не убегла.

– Дело хорошее. На немца бы тебе, а то вон какими делами орудуешь.

– Нам – куда прикажут. И на немца можно.

– Эх, слеза-то наша… кра-асная!

И смотрели на большую печать под замком. Сиделица Капитолина Петровна рассказывала:

– Можете себе представить, – всю мне голову простучали – заказчики-то мои! Ходят и поглядывают в окошки. Все какой-то ослобождающей бумаги ждали, будто вышла от министров бумага, а я ее утаила. И вдруг, представьте, вижу: Митрий-столяр, самый мой главный заказчик, на кухне у меня сидит! «Чего тебе, голубчик?» А он, представьте, бух передо мной на коленки и начинает на меня креститься! «Отче наш» зачитал! Как помешательство в нем. «Хоть капельку, только на язык взять!» Но я-то тут что могу? Я сама в таком положении… то есть, в критическом, – не нынче-завтра к брату должна уехать, на большую семью… И вытаскивает бечевку! «Порешусь сейчас – на тебе моя кровь будет!» Представьте!

– Да, ведь, как сказать, по статистике трудно, но есть, – говорил урядник. – Ежели поделиться впечатлениями, то вот какой сорт. Составлено по моему участку два протокола за самоубийство от тоски по спиртным напиткам. Один в Новой Гати потравился неизвестным составом, некоторое количество древесным спиртом опились до очумения, некоторые натурат с малиной стали употреблять. Ну… Митрий, конечно, политуру пьет, которой был запас. Составил на него протокол по жалобе бабы, что вынула она его из петли. В заключение – немножко укрепляются. От баб имею неоднократно чувствительную благодарность за предупреждение. Вообще, довольно благополучно.

Первые недели приходили слухи, что вышел ей срок, и вот-вот освободят от печати. Но не выходил срок. А пришел ненастный октябрьский день, приехала из города винная подвода под брезентом, и все собрались смотреть, как укладывали ящиками звонкую, покачивающую красными шапочками, поплескивающую, укрыли брезентом и повезли со стражниками.

– Хоронить повезли, шабаш!

И в Больших Крестах стало тихо. Теперь только ребятишки собирались в праздник на бугорок и жигали камушками по вывеске.

– Вали в тридцать-то три! Р-раз!!

Митрий столяр, убитый политурой, угрюмо смотрел в окошко, – для произволу оставлено! – да сумрачные от дум по ушедшим бабы крикнут когда хозяйственно:

– Окошки-то, пострелята, барыне не побейте!

А тут Капитолина Петровна продала и корову, и пару стульев, и второй самовар, который держала для контролера и прочих заезжих, и теперь уже и Митрий не сомневался, – что кончено все, в отделку.

Позвала его матушка подновить приданный комод. Пришел он опухший, мутный, – даже подивилась на него матушка. Сказала:

– Глаза-то у тебя, Митрий, какие… как у мерзлой рыбы!

– Нечем жить стало, матушка… потому. Пустота для меня все теперь. Лучше удавиться.

И так принялся драть комод стамеской, что матушка пригрозила его прогнать.

– Мочи моей нет, сердце горит, рука не владает. Теперь по всей России будут удавляться или того же сорту. Конец. Для души нету ничего.

Тут вышел из спальни, ото сна, батюшка и сказал строго:

– За твои дурацкие речи возьму вот и наложу на тебя епитимью! Теперь все должны бодриться, а не… давиться!

– У кого запасено… чего там!., бодрись… – ворчнул Митрий и еще пуще принялся драть комод.

– Для души нет… гх! – рассуждал батюшка, попивая квас с мяткой, чтобы погасить постные щи с головизной. – Гх… Теперь всем надо усиленно работать, стремиться к упрочнению, а не… расточаться. Для души нет ничего! А чего тебе для души? Вот, волшебный фонарь выпишем… будет тебе и для души.

– Вол-шебный! Эпто вон козу намедни в Гати показывали-то… какое же от ее веселье для души! Тут надо чего изобретать настоящего, а не козу глядеть. Как сделали из меня убогого человека, – мне теперь не до фонарей. Я, может, и в Бога теперь не верю!

– Что-о?! – строго окрикнул батюшка и даже стукнул по столу кружкой.

– Да что, в сам-деле! У меня теперь веры ни в чего нет. Уничтожили, когда у меня уж и жизни никакой не стало! Ну, куда я теперь что могу? И работать я не могу!

Он шваркнул стамеску об пол и сказал так, как никогда еще не говорил с батюшкой:

– У вас всего запасёно… дайте самую малость, укреплюсь.

– Не на того напал. Буду я тебе потакать!

– А сами пьете?!

– Да ты… счумел?! Ах, ты, негодный-негодный!! Ты к пастырю…

– Ну, удавлюсь!

– Ну, и удавись!! Худая трава из поля вон! И отпевать не будут.

– Можете не отпевать, в землю все равно зароют.

– Дурак ты, вот что! Глаза сперва промой судачьи.

– Смейтесь, мне теперь один ход. Может, я теперь хуже судака!

Матушка подошла и пошептала:

– Поднеси ему хоть зверобойной рюмку, а то он мне комод не подновит.

Но батюшка только строго взглянул на нее и сказал Митрию:

– Уйди с моих глаз, смотреть на тебя нехорошо.

– Поглядите, когда труп будет.

И ушел, оставив стамеску. Даже распахнул дверь кухни. Пошел к учительнице Катеньке Розовой, – не надо ли чего подновить, – рассказал, что вышла у него с попом неприятность, и спросил, правильно ли он объяснил про фонарь.

Она его успокоила, накапала эфирно-валериановых капель и дала почитать Басни Крылова.

– Это тебя успокоит и отвлечет.

На другой день Митрий принес ей басни, сказал – очень замечательное чтение, – и попросил еще капель: лучше сердце не падает. Учительница порадовалась, накапала капель и дала брошюрку – «Корень всякого зла – вино». Вечером он принес «Корень» и объявил:

– Все очень правильно. Замечательное чтение Теперь буду каплями лечиться. Сделайте милость, накапайте погуще.

За неделю он выпил все капли и «перечитал» горку книжек. А через три дня после этого жена вытащила его из петли, и он куда-то исчез.

Ходила Столярова баба к батюшке, но тот утешения не дал, а пригрозил.

– Как увижу, – посажу на епитимью. У меня с ними разговор короткой.

II

Летом тянулись через Большие Кресты нищие. Теперь их не видно. Аккуратно через два дня приходила в усадьбу «правильная чета» – старик Архипка со своею старухой, – желтые и отечные, как волдыри желтого воску, всегда навеселе, всегда утаивающие друг от друга собранные копейки, чтобы выпить украдкой. К ночи их можно было найти в канаве, где-нибудь за трактиром.

– Так со свадьбы и не протрезвлялись!

Они уже не ходят теперь под окнами и не валяются по канавам. Они понабрали мешки сухарей и не знают, на что истратить прикопившуюся мелочь. Они перемучились и теперь «обошлись». Просветлело в седых головах и опухших глазах, и уже стыдно, как будто, стучаться под окнами. Да и к кому стучаться!

– Хоть поговеть привелось… – каждому рассказывает словно проснувшаяся старуха. – Сколько годов-то не говели!..

Они пообчистились, и Архипушка нерешительно говорит:

– Хорошо бы заторговать иголкой и всяким бабьим товаром.

– Самоваришко бы завесть, перед смертью чайку попить…

Они только теперь проснулись и вспоминают сынка, младенца Василия, который как-то сумел родиться у них и которого они же сами споили по третьему году. Какой бы мужик теперь был! Должно быть, страшна их жизнь. Жизнь-то? Старик смотрит недоумевающими, в бельмах, глазами и говорит, точно поскрипывают ржавые петли:

– Жись-та… Путаная она была. Чего и видал – не упомню.

Немного знают о них в округе.

– Темные они. Старуха-то, будто, у кабатчика в няньках с девчонок жила, брюхатую ее и венчали. Бил ее Архипка колом, чужого ребенка из ее вышиб. Потом стали жить, скандалились все. Сперва он ее лупил, а как заслабел, – она стала его мызгать. Шапку как скинет – с полголовы у него волосы выдраны. Такие преставления делали!

Теперь они проснулись и ходят, потупясь, словно ищут потерянное.

III

– Скажите на милость, и что такое! – говорит старичок-лавочник с полустанка. – Карасину расход большой, – чисто его пить начали. И, вообще, такое развитие, что… Очень мелкая бакалея трогается… чай-сахар там и мыло-с… и карамелька не залеживается?! Оживать стали, не иначе. Приказчик со складу был, говорит – так палубник подбирают, не напасешься. А это – укрываться стали которые. А как снежку подвалит, станут дорожки, пойдет с лесу возка, – кошельками заторгуем… Сынки-то мои-с? В действии, в полном действии… И благодаря Господу Богу и его угоднику святителю Николаю Чудотворцу… лампадочка у меня дённо и нощно, – покуда живы и здоровы. Кавалерист который, Николя, в Восточной Пруссии был, очень отчаянные у них сражения были – читать страшно, но благодаря Богу… А вот я вам покажу-с…

Он вынимает из промасленного ящика, где лежат фитили и красные лампадочки с белыми глазками, папочку из синей сахарной бумаги, и дает розовенький, «дамский» конвертик, на желтой подкладке которого стоит фиолетовый штемпель: «Гюстав Шибулинский, писчебумажная фабрика, Гумбинен». Отпечатано по-немецки.

– Нарочно-с, как знак победы, письмо мне написал на вражеской бумаге, на счете даже. Счет-с ведь? Линеечки-то, как у нас?!

Да, письмо на счете. В заголовке значится – Insterburg, den 29. XL 1912, Мануфактурная торговля. Зильберг и Розенкранц. В большом выборе мануфактурные товары en detail Damen und Herren Konfektion. Rechnug fur Herr Karl Triebe…

Стоит на счете для г. Карла Трибе: 2 – шерстяной материи по 3 марк. и 1 шерстяной платок – 4 марк.

– Шерстяная материя? Да ну?! Ловко придумал! Это он: дескать, по торговой мы части, вот вам, папаша, ихняя торговля. Инте-ресно… Шерстяной платок! А может, не было под рукой бумажки чистой, нашел там где… Конечно, там стрельба и разрушение… дома падают от орудий. Жуть, сударь, там! – говорит ласковый, румяный старичок, смотрит с улыбкой на измятый счет-письмецо и разглаживает фиолетовыми, ознобленными в холодной лавочке пальцами.

Письмо на счете. Война, сметающая счета из Инстербур-га в Калужскую губернию. Шерстяная материя г-жи Трибе… Г-жа Трибе из Инстербурга и Семен Афанасьич Рыбкин, торгующий керосином, чаем и дегтем…

– Покуда хорошо. А другой мой, отчаянный-то, на немке который жениться все угрожал, покуда в Двинске. Пишет – скоро окрещусь огнем! Вот какой! И торговлишка ничего-с, и покуда все слава Богу-с! У меня вот заступа и укрепле-ние-с…

И опять, как в первый наш разговор, показывает на образ Николы Чудотворца.

– Через воспрещение водочки этой прямо чистое пре-вращение-с. Только бы вот красненьким не забаловались.

А «красненькое» уже приоделось в цветастые этикетки, надело золотые, серебряные, синие и красные шапочки и все чаще и чаще попадаются по канавам и задворкам разбитые черногорлые бутылки. Уже бегают по селу ребятишки и гудят в гулкие, отбитые горлышки.

IV

Как-то заявился поправить печь каменщик и печник Иван, всех дел мастер, потолковал о войне, о немцах, которые, слыхал ои, – газету читали в чайной, – все коньяк да Ром пьют и всегда при себе имеют на случай, если простуда какая; попросил, нет ли какой водчонки, и сказал неопределенно:

– А баловство-то свое я, надо быть, бросил. Разве этого когда… портевейну выпьешь.

И когда сказал про «портевейн», выставил ногу и сдвинул картуз.

– По богатому теперь, конечно… только какое это вино, – один разговор. Сердце жгет, а… настоящего чувства нету? И голова болит, и… градусу, что ль, нету настоящего?..

Голос у Ивана – бухающий, глаза тревожные, ошари-вающие, лицо обтянутое, цвета синеватой глины. И дух от него едкий. Говорит, икает и все потирает грудь.

– Должны изобрести ученые люди средство от этого… от алкоголю, раз все привыкли, а то разоримся в отделку… – говорит Иван, выпрашивая мутным взглядом. – Ну, что такое это виноградное вино? Вот Василь Прохоров, трактирщик… угощает меня, хорошо. Пью. Почему такое не ощущаю ничего? Говорит – надо желудок тонкий, а то скрозь не вникает и действия нету. Господское вино, говорит. А?! – «Возьми, говорит, хересу… замечательный херес у меня есть, испанской херес!» – Почему херес? Непонятно. – «Все равно, а ты прими, от него сразу прояснит». – Взял херес, – шесть гривен полбутылки. Выпил духом, не закусывал: его всегда без закуски надо, а то не окажет. Ничего, а сердце жгет! Почему не действует, ежели хе-рес? – «Не знаю, говорит, батюшка хвалил. Возьми на пробу рому самого отчаянного, с картинкой, Борис Иваныч, урядник, остался доволен». – Да-вай. Нарисовано хорошо… по морю корабль на парусах, горы и дерева, сидит в кусту арап в белой шляпе, безо всего, только тут у него полотенцем закрыто, и из толстой бутылки потягивает, а тут все ему на головах несут всякие фрухты и бутылки… и красавица с ним губастая под большим листом сидит и папироску курит. И как чертенята пляшут. – «Это, говорит, ихние короли пьют. Вот и печать, смотри, – ихний знак, что настоящий ром». – Сколько? – «С кого два рубля, с тебя за печку, – печь ему склал! – рубликом удовольствуюсь». – С крестником мы были, стали пить… Ро-ом!.. Мать ты моя-а!.. Никогда пить его не буду. Померли, было. Рассуждать можно, умственное все ничего, а сели с крестником на копылья – глина глиной. В сторону, понимаешь, мотает, а ходу настоящего нет. А трактирщик гогочет! – «Ежели бы хочь на о-дин гра-дус перепустить… – три дня, так и просидишь. Мадеры хочешь, – сейчас облегчит?» – И уж разговору у меня не стало никакого. Что т-та-кой, а?! Потом три дни в голове звонило, и все красное: небо – красное, трава – красная, известку мешаю – красная! А?! Потом уж я всю эту музыку постиг. А вот. Приходит из Лысова Степка, племянник, объявляет: такое хозяин у нас варенье варит, чисто крыс морить собрался. А это он у лы-совского погребщика подручным. Может, видали: мурластый из себя такой, трактир у него и погребок. Один он сын, люди воевать пошли, а ему счастье – один сын, и морда, как зерькало. Вот он при трактире-то и выдумал вино делать. Купил двадцать четвертей красного и теперь такое вино производит – не дай Бог. Секрет из Москвы достал от брата, как составлять, пакетов всяких приволок, купоросу, коры там всякой, порошков, капель лимонных для отшибки… да еще, само главное, спирту казенного, синенького-то! И пошло писать! Как заперли трактир, так, говорит, всю ночь с хозяином и не спали. Поставил Степку перед иконой, велел побожиться, стращал все. Дал рубль. – «Узнает полиция – обоим нам в тюрьму не миновать на три года! А будут хорошо покупать, – мне хорошая польза и тебе рубль накину. Отравы через это нет, даже напротив, укрепляться будут, ученые составляют секрет за большие деньги. Везде так заведено, а то настоящего вина не хватает и кислое оно, а тут на вкус ни сравнить!» – Вот. Всю ночь с хозяином не спали, воду ему все таскал из колодца, а он на карасинке свою кашу варил. Веслом в кадушке помешает чего, понюхает, подольет чего. Патки крутой добавлял кусочки, глядя по сорту. Бутылок наготовили! всякого-то сорту! И ром у них, и пор-тевейн, и херес этот самый… А жена билетики резала и наклеивала. Тот разливает, она – шлеп да шлеп. И нашлепала бутылок – полон погреб. А?! Ну, что делают?!! Да, ведь, уморит народ! Нет, говорит. Хозяин при нем полстаканчика выпил, но только его стошнило, – говорит, от своей работы стошнило, как знато, из какой силы приготовлено, а если холодненького, то как самое хорошее вино, заграничное. На прахтике испытано, по науке! И теперь такие деньги загребает! А настоящее-то ежели продавать – никаких капиталов не хватит, и все равно нарвешься… Нет никакого выхода.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю