355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шмелев » Том 8(доп.). Рваный барин » Текст книги (страница 38)
Том 8(доп.). Рваный барин
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:14

Текст книги "Том 8(доп.). Рваный барин"


Автор книги: Иван Шмелев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 41 страниц)

Тут все загалдели и застучали палками кто во что. Унял Браун компанию, сказал мирно:

– Не надо переходить меру. Будем, друзья мои, праздник праздновать. Выпили мы все немножко.

– Все, да не все! – крикнул Иван. – На все то еще время придет, – пить будешь!

По-своему крикнул – не поняли его немцы!

– Уложу его на лопатки!

Знали все быка-Клюпфа: всех укладывал на лопатки. Закричали немцы:

– Зо! Зо-о!! Выходи, русский Иван… он тебя в две минуты положит на лопатки!

Стало всем опять весело, закричали Клюпфу: хох-хох!

Увидал Иван, что смеется Тильда, сверкают у нее жадные зубки-кусачки; увидал и Терезу-овечку: робко выглядывает из-за спины жениха, пытает стеклянными глазами. Хлынуло на него ражем.

– Эх, уж и покажу вам кузькину мать! СтавьсяП Выбрали судей для порядка. Сели на колоду. Ударил Терезин дедушка в ладошки, понюхал табаку, – начинай!

Клюпф был пониже Ивана, но шире в плечах, грузней. Прихватил Ивана под поясницу, стал под себя давить. Давил-давил – лопнули штаны, насмешили. Вытянулся Иван, навалился, захватил бычью шею, – нет, не сдюжишь. Прошел срок, ударил в ладошки Терезин дедушка:

– Довольно. Пива Клюпф много выпил!

Выпустил Иван Клюпфа – синей синьки. Плюнул в сухой кулак:

– На кулаки ставься! Эх! удивлю чертей!!

Не дали судьи, закричали: с пьяным нетрудно сладить! Тогда Фриц крикнул:

– Давай на мешках пробовать, кто сильней!

Лежало во дворе пять мешков с парниковой землей, больших, тяжелых. Взвалил себе Фриц мешок, велел Ивану наложить другой сверху. Наложил Иван. Прошел Фриц по всему двору – не погнулся. Велел третий накладывать. Прошел – чуть погнулся. Скинул мешки, велел Ивану носить.

Три мешка навалил Иван, прошел по всему двору соколом, «чубарики» высвистывал. Ничуть не погнулся, крикнул:

– Наваливай!

Тяжелые были мешки, пятипудовые. Прошел Иван по всему двору – не погнулся. Чуть поплясал даже:

 
Йехх, ж-журочка-журавель…
Журавушка-д-журавель!
 

Хохнули немцы, палками застучали.

– Эх, побил Фрица!

– Нет, Фриц может!

Навалили Фрицу четыре мешка. Прошел, бурый, Фриц, выпучив глаза, закачался, скинул. Крикнул лихо Иван:

– Эх, удивлю чертей! Наваливай весь пяток, немцы!

Стали немцы кричать:

– Довольно! Сорвешь спину, Иван! Видим, не слабей Фрица!

– Наваливай! Нох афладен!!

Стали наваливать на Ивана… Гора горой. Не видать его стало под мешками. Навалили. Выправился Иван, переступил шага два, нашелся – пошел ходко. Поднялись немцы с колоды, с лавки, вытянули шеи, головы, ждут – качнется. Натужился Иван во все жилы, стал как клюква. Прошел мимо Брауна – усмехнулся:

– Садись, хозяин! Прошел мимо Фрица, бурый:

– Сажай и свою и мою кобылу!

Ступил мимо Тильды, глянул в жадные ее зубы, – хрипнул:

– Стан… цуем… што ли…

Признал мутившимися глазами Терезу, – целует ее Генрих в розовое ушко, в хмелевую головку, – закачался: гак-нуло у него в груди каленое железо.

И вот когда хлынуло в него темной волной и заколыхалась под ним земля, – услыхал Иван, зовет будто его чей-то родимый голос: «Ваня!»

V

Очнулся Иван на земле. Уже темнело небо. Яснели звезды. Лежали мешки у глаз. Толпились-гудели немцы. Кричал Браун:

– Глупая игра! Можно потерять человека! Фриц смеялся:

– Что, Иван! Земля всех накроет! Вставай, выпьем.

– Вставай, Ифан! Вставай, русский медведь! – орал Клюпф. – Ты сильней всех, кабан! Хох! Выпьем, мой друг, на брудершафт! Хох!

Не мог подняться Иван. Подняли его немцы, усадили на колоду. Принесла ему стакан молока Тильда.

– Выпей, Йоганн, молока…

И вдруг – хлестнуло из Ивана кровью, кривой струей брызнуло в молоко и на белую руку Тильды. Взвизгнули девушки, Тильда отдернула руку с розовым молоком в стакане, побледнела.

Взял у ней Фриц стакан, усмехнулся:

– Что… чужой еще крови не видала… Поди вымой…

– Тильда, Тильда! – звала старая немка. – Время доить, Тильда!

Кукушка прокуковала – восемь. Пошла Тильда переменить платье. Немцы ушли допивать пиво, а Фриц повел Ивана в сарай, на койку.

– Не знаешь ты меры, Иван, – вот и потерял силу. Все это твоя глупость. Надо и шутить разумно.

Едва выговорил Иван:

– Плевать.

Ночью опять шла кровь – залила всю рубаху. Томила жажда. Не было подле Ивана человека. Иван слабо вбирал губами горячий воздух, колыхался на высоких, под небо, возах сена и слышал жалеющий его родимый голос…

Светать стало. Прокуковала пять раз кукушка, – и пришел – застучал Браун:

– Как, Ифан? Можешь окапывать картофель?..

Неподвижно лежал Иван – плат белый. Какая уж тут картошка! Постоял-постоял Браун…

– Ифан! Ты бы выпил немного пива… и покушал свинины?..

Не отомкнул глаз Иван. Выговорил чуть слышно:

– Сыт… бу… дя.

Не понял Браун. Стоял-топтался, советовал растереть грудь и спину оподельдоком или муравьиным спиртом: верное, старинное средство. Сам он всегда растирает грудь муравьиным спиртом.

– На родину… Расею желаю… везите… чую…

Не понял Браун: бредил Иван на чужом языке – на своем, медвежьем.

Пришел Фриц, поглядел на восковое лицо Ивана. «Готов», – подумал. Сказал, что надо везти в больницу.

Воли искал Иван, искал губами. Невнятное говорил себе, немцам, темноте сарая. Хватал воздух губами: бредил на неведомом языке, – на своем, медвежьем…

Повез его в больницу сам Браун.

Когда подсаживали в плетушку, Тильда привстала на колоду, чтобы лучше видеть. Встретился с ней Иван глазами. Усмехнулся слабо: видишь, какой теперь, не то что… Оглянул двор немца, крепкую, дикого камня, стройку, телок, которых выгоняла в загончик Лизхен; поглядел на расшитые занавески на окнах, на красные сережки фуксий, на зеленые, густые гряды огорода, к саду. Эх, перетащить бы в Сквор-цовку!

Сгорбился и привалился к немцу.

Когда проезжали мимо голубого домика Виндэ, Иван поглядел на садик, но не было там праздничной Терезы.

Прощай. Прощай, синеглазая, ласковая, не наша. Вспомнил, как сказал вчера пьяный Клюпф: «Ты сильней всех, Иван!» Накатило досадой, и сказал немцу Иван:

– Все умею… Все бы ваше хозяйство справил… плевать. Покачал Браун головой, ответил через сигарку:

– Нет. Не справить тебе, Ифан. Ты… ты картофельный голёва, Ифан.

Сказал, как говорил часто. И добавил:

– Не картофельный голёва так не кончает. Думм!

– Плевать! – сплюнул Иван кровью. – Отдам тебе рубль заветный…

Не ответил Браун. Нашарил Иван кисет, вынул заветный рублик, погладил на ладони…

– На, немец… Поминай Ивана.

Посмотрел Браун в лицо Ивану, взял рублик из холодных пальцев, достал кошелек бисерный, кувшинчиком… Да не дал ему Иван: вытянул рубль из пальцев.

– Пущай гуляет!

И, собрав последние силы, пустил его на ребро в небо, как, бывало, запускал лещедкой.

Прудом грюнвальдским, плотиной как раз ехали они – пруд на версты. Далеко блеснула серебряная капля. И канула.

– Пущай… гуляет! – болью усмехнулся Иван, кривя губы.

Строго оглянул его Браун и засопел сигаркой.

VI

За ужином сказал Браун:

– Мы потеряли доброго Ивана. Доктор сказал, будто лопнуло у него в груди, где пробила пуля. Ты, Фриц, его рассердил. А он – глупый и не знает меры. А был золотой работник. Надо просить опять. Говорят, новую партию прислали русских Иванов на работы. Не надо было его задорить!

– Он хотел перед девушками похвастать силой, – сказала Тильда. – Такой бабник! Теперь я могу сказать: очень он таскался за мной, бедняга.

– Что такое? – строго закричал Фриц.

– Вздумал еще! За кого же ты меня считаешь?! – крикнула возмущенно Тильда.

– Ладно. Налей мне пива.

Тильда налила ему и себе, протяжно заглянула в глаза и чокнулась – не отняла кружки. Любовно глядела на них старая немка. Кукушка прокуковала – десять.

– У него уже помутилось… – показал на голову Браун. – Он зашвырнул в пруд свой серебряный рубль, две марки!

В этот час в чистой палате грюнвальдского медицинского пункта умер Иван.

Дежурный доктор отметил в своем журнале: «Русский пленный. Иван Грачев, 26 лет, № 24727, умер в 10 ч. 16 с. мая от кровоизлияния в легкие (легочный удар). Заявлена причина: поднятие чрезмерной тяжести на спор, в игре (до 30 рус. пд.). Причина способствовавшая: боевое ранение в грудь (сквозное). Прекрасно выраженный экземпляр славянского типа. Всестороннее измерение сделано (стр. 169). Сообщить г. профессору Клейден (Берлин)».

Записав показание фельдшерицы, доктор приказал перенести труп в прозекторскую – для вскрытия.

1918–1923

Сказки

Степное чудо
(Сказ)

Какого царства, какого государства – не сказано, – только и не в турецкой земле, – лежала широкая степь, подремывала, снами перемогалась, Миколе-Угоднику моли-лась. <…> А народ на той степи жил не так чтобы разумный какой, но только лаптем щи не хлебал, а как быть полагается. В колокола позванивал, попов не то чтобы уважал, а обиды не делал. И разбоя большого не было, – так, маленько пошаливали разве. Родителей не то чтобы почитали, а бивать на миру совестились. Жили ни богато, ни бедно, мимо чужого не проходили, а чтобы силком, к примеру, – закона не забывали. Микола-Угодник не пустое место, – нет-нет, а погрозится, строгий. Да и Илья-Пророк – нет-нет, да и прогромыхает. Тоже и Матерь Божию почитали, помогу бабью, – скорбей тоже повидала, ласковая.

С этими-то помогами и жила степь, помаленьку и грамоте разуметь стала, лапти поскидавала, посконь на ситцы по-сменяла.

Забрел раз на ту степь иноземный торговый человек, оглянул ширь-ровень и говорит:

– Много земель видал, а такую степь впервой вижу. Быть ей богатой над богатыми, счастливой над счастливыми. То все возишки были, а тут возище! Хоть и не споро едет, а раньше другого легкого на горе будет. А сорвется – и черепья не соберут!

Прослышали про то мужики степные и говорят:

– За-чем… У нас и поговорка такая есть: «Тише едешь – дале будешь».

Так и жили.

А степь-то была какая… – не оглянешь! Друг про дружку путем не знали, что с одной степи кормятся. И про степь-то свою не знали, какое и звание-то у ней. Степь и степь.

Как ставились в солдаты, спрашивало их начальство:

– А ну, знаешь, какого государства будешь? Не знали:

– А со степу мы! А то и так;

– Мы-то?.. Коркино, може, знашь? Оттуля. Ну, и побойчей бывали!

– А Луговскова уезду!

А то и грамотные случались:

– Смологонской губерни, Дегтёвскова уезду, Лаптевской волости, села Посконь!

– А государства какого? Родина у тебя имеется?!

– Имеем. Родина наша будет… село Посконь.

– Ну… отечество твое какое? оте-чество?!

– Отечество… Отечество наше будет… Михайлов?.. Иван Михайлыч.

– А, дурак… ну, а госу-дарства?!.

– А Бог его знает, что за государство! Про его и старики не знали.

Так вот, на самой на той степи, по осени, непогожей ночной порой, зашумело и зашумело, – будто сваи вколачивают! И такой хруст пошел, – не то кости ломают, не то сухостой валится. Да такой вой поднялся, – волки не волки… – а будто и с бабьим схоже. Попрятались мужики на полати да за печь, Миколу-Угодника поминают, – жуть! Поутру ходили на степь глядеть, – нет ничего! Может, и примерещилось…

Шел в ту пору дарьинский мужик Родивон в Михайлов-ку, за колесом к кузнецу.

Идет по большой дороге, чуть свет, травку стало видать маленько. Версты три прошел – слышит: позывает, – к низинке, будто. А с дороги-то не видать, туман. Приостановился Родивон и слушает:

– Оооо… о-ох…

Жалостливый был Родивон, и взяло его за сердце.

– Воет-то как неладно… – думает, – никак, баба?.. Вон оно дело-то на что выходит… ночью-то намедни!..

Спустился в ложок, – и стихло. Окликнул, – идти-то боязно:

– Чего ты там… ой!?.

И слышит опять: стонет.

Плечом поежил, мурашков стрясти чтобы, шагнул в лог поглубже, глядит – баба! Лежит, ногами к нему, полсапожки гвоздочками подбиты. Подивился: баба, а полсапожки и доброму мужику впору! Ближе подвинулся…

Самая заправская баба, во всем снаряде. Сарафан – зеленый, с позументом, как у Дарьи в укладке берегется; рукава холстинные, красными городками шиты, – в Дарьине старые бабы носят; шушун откинут, рукавчики чутошные, красным подшивом оторочены…

Пригляделся: красное-то оно красное, да кровь! Помаленьку стал с головы оглядывать…

Голова непокрыта, коса закинулась за ольховый куст…

Глядит Родивон – мать ты моя-а!.. Ну, и косища! Русая да толщенная, – в руку не заберешь. И вся-то кровищей залита! Глянул к кусту – блестит. Парчовая кичка, позументом запутана, повисла.

– Богатая была баба… – думает Родивон, а самому жуть. Стал дальше оглядывать.

Лоб чистый, не так чтобы высокий, а как бабе пригожей полагается. Брови… Ну и брови! А как глянул во все лицо, – и жуть пропала.

– Ну, и баба была… приятная баба! – думает Родивон. – Маленько на Дарью мою похожа. Грудь-то – гора! десятерых прокормит…

Очаровался Родивон над бабой – и про колесо забыл.

– Эй, родная!.. – позвал тихонечко, чуть не плачет. – Да кто же это над тобой так?.. Да его, прямо…

Отозвалась баба – застонула. Дрогнули-поднялись ресницы, и зашлось в Родивоне сердце: глянула на него полными слез глазами.

– Бабочка ты сердешная… – заплакал Родивон, припал на колени. – Да чьих ты будешь-то? да откудова ты сюды попала?.. Всех баб здешних знаю, а тебя и видеть не видывал! Да кто ж это над тобой намудровался, наиздевался так?..

Глядит баба на Родивона, как святая икона…

– О-о-ох… – стонет, не сводя глаз, – дети родные… Закрыла глаза, – и пошло по лицу, как облако.

– Обмерла… – думает Родивон. – Дети?!. Ах, сукины дети… а?!

Поглядел на бабу… Ку-да ее донести – саженная! Постоял-постоял, шапку помял…

– Ладно. Схожу за колесом, объявлю. Дадут подводу – может, еще отходишься…

Взглянул на лицо…

– Навряд… Житья-то твоего осталось до вечера.

И пошел от нее, скушный.

Идет и думает:

– Мать-то такую расчудесную!.. За что ж они ее так испозорили, а? Может, делиться начали?..

Выбрался Родивон из лога, оглянулся. Лежит баба, полсапожки ясными гвоздочками играют. Подумал:

– А ведь неладно так-то… Народу всякого шляется, еще разуют? А полсапожки важнецкие. Сыму-ка я с ее полсапожки для сохранности?..

Воротился к бабе, стал легонечко с ее полсапожки стаскивать. Тянет да приговаривает:

– Для сохранности я-то, не сумлевайся. Может, и чуешь ты, голосу только подать не можешь. Так вот, ей-Богу, греха на душу не возьму, Микола-Угодник видит! Убогова человека да разувать… Я Дарье своей намедни справил, только гвоздочки дороги… А их, сукиных сынов… мы сыщем!., будь покойна… сыщем!..

Лежит баба – не шелохнется.

– И с чего жалею-то я тебя так, а? И с чего ты приятная такая?.. Над матерью так!.. Ну, бывает… ну, поскандальни-чают, поохальничают… ну, вдарят раз… Касьяшка намедни старухе руку поленом перешиб… дак он на всю деревню один такой! Бога-то еще помним. Коли слышишь, вот тебе сказ: для-ради сохранности разул! Ну и полсапожки!.. Подковки, никак, серебряные?., больно светлы?..

Вышел Родивон на дорогу, полсапожки за верха держит. И что за диво?! И матерьялец легкий, а оттянуло руку! Опустил полсапожки наземь, а нога сама в полсапожек лезет. Влезла с сапогом, а все свободно!

Подивился Родивон, всунул другую ногу. Попробовал ступануть – не сдвинешь! Испугался тут Родивон:

– Ох, не простая баба, не человеческая!

Скинул полсапожки – бежать! И слышит за собой: топы-топы… Оглянулся, – за ним идут! Схватил себя Родивон за шапку… – мать родная! Идут полсапожки к нему, боле саженя забирают, не убежишь. Да и бежать не может: свело ноги.

Дошли до него – и стали.

Покрестился Родивон, закрестил полсапожки – стоят, не движут. И отлегло от сердца. Вспомнил: крест ведь на ней видал!

– Литой крест! А полсапожки я для сохранности. Стало быть, ей желательно, чтобы, полсапожки ейные в сохранности у меня остались… Ох, не простая баба!..

Взял полсапожки уважительно – руки о травку вытер, – пошел про чудесную бабу объявить. Зашел за изволок – нет его…

Шел той дорогой солдат с похода, мешок за спиною нес. Устал, свернул цыгарку и привалился. Пригрело солнышком – задремал. Только задремал – слышит: воронье кричит. Глядит – сила воронья, кружат в сторонке, неподалечку.

– Падаль, не иначе… – думает, – а может, что и живое не дается? Вот они, сволочи, и кружат, шпикулянты…

Вспомнил тут солдат про мешок: много добра несет! Развязал, на досуге стал переглядывать…

– Брюки новые, офицерские… сапоги лаковые, с самого ротного, довелось, послал Бог счастья! Маньке шелку-бархату кусок цельный, – ахнет! Подметок три пары, сахару десять фунтов, ложечки серебряные, вина бутылка, чаю замечательного три завертки, понсигар… А это чего? Цир-куль: планты мерить. Табачку три фунтика, ланпочка иликтрическая, на ворота, для красоты! Часов двое – золотые, серебряные! Мать честная!.. А тут… билеты государственные! В овине до время спрячу… Как опять все наладится, вдарюсь в самую шпикуляцию, трактир открою… И Божье благословение имеется, в рамочке… Микола-Угодник, будто… по строгости? Высеребрен-то как ясно!..

Думает про добро солдат, а воронье – кар-карр!

– Взглянуть, что ль, пойти, чего базарют?..

Взвалил мешок, в степь пошел. Поднялась воронья – туча тучей. Спустился в ложок, глядит…

– Женщина!?.. Нарядная, а босая… Разули, черти!.. Ай загуляла, молодка?.. – окликнул солдат, веселый. – Подымайся, гулять пойдем! Ну, и бочищи!.. Эй, Дуня!..

Шагнул поближе – все тут и увидал солдат. Перевел дух: утерся…

– Фу, черт, как напужала… за Маньку принял: нет, не Манька. А здорово похожа… Чи-стая раскрасавица… была!..

Присел на карачках, в ногах заслабело. Цыгаруц сосет – попыхивает, а руки – дрожью.

– Стало быть, тут убийство… И разули. А креста не сняли. А золотой, будто?.. Теперь бы за этот крест…

Глядит – в ухе серьга, жемчужная. Подумал солдат:

– Ей в могиле без надобности, а нам сгодится. Я, годи, тебе и могилку вырою. А крест я с тебя сыму… я тебе за ево сосновый вытешу…

Потянулся солдат крест сымать…

Подняла женщина ресницы – стрелы, повела строгими глазами, как на святой иконе, да как глянет!..

Обомлел солдат, не дыхнет. И слышит, будто из-под земли, голос:

– Не тронь!

И с того взгляду строгого, с того голосу подземного, повернулось у солдата сердце. Поглядел на свои штаны – кровь. На руки поглядел – в крови руки…

И слышит за собой оклик:

– Эй, чего у вас тут не вышло?!.

Глядит, двое еще стоят. Один – матрос, на шапочке буковки линялые: «Три Святителя». Другой – заводской, с ключом, с молоточком, – слесарь. У матроса лицо румяное, сытое. У заводского – худищее, брови к носу.

Говорит им солдат:

– Женщину вот убили!..

А матрос и спрашивает, веселый:

– А за чего ее успокоил-то?

– Как так, я успокоил?! – так и взвился солдат. – Ты ее саданул, может… а мы такими делами не занимаемся! По шпекуляции – это так, а душегубством… не занимаемся.

А матрос смеется:

– А грабли чего в крови? Товарищей не опасайся!

– Какой я, к шуту, тебе товарищ?! – осерчал солдат. – Чего – грабли? Руки у меня с войны все в крови, не отмываются!..

– Ладно, – матрос смеется, – одна не в счет. Карманы-то у ней имеются? Стой, мы ей легистрацию наведем сейчас… А ну, мамаша?..

– Брось, товарищ… – говорит заводской сурьезно. – Мертвую тревожить не годится!

Выругался тут матрос нехорошо:

– По-шел ты… живых тревожили, не боялись! Не засть. Сам, небось, по карманному производству руку набил… Эй, мамаша… А ну-ка покажь, и где тут у тебя… кармаша?..

– Нет, брат, – стал заводской серчать, – не по карманному производству мы, а по металлу…

А матрос гогочет:

– Во-во! По металлу и я охоч Вон и крестик… чем не металл? Солдату-то не доспело Проба-то на нем имеется?.. Дойдет и до него черед, сначала пощупаем мочалу А ну, помогай, товарищ.

– Нехорошо! – говорит заводской, брови к носу – Капиталистов мы щупали, а над мертвым ругаться рабочий человек не может. И крови рабочий человек не любит Не товарищ я тебе по такому делу.

А солдат сидит – обомлел, другую цигарку вертит.

– Не това-рищ! – кричит матрос, – а как винцо пить да денежки делить… – первые?! Другие за вас кровяную работу делай? На готовенькое бы только… черт… да й ней все карманы вырваны!.. Ай да солдат! Да ты ее еще, может, и…

– Не трожь, живая!! – как крикнет заводской, не в себе… За голову схватился – бежать!

Будто – чего почудилось! А матрос ничего, ругается:

– Зайцы – черти! Напакостили да – в кусты?!.. А ты прямо действуй! Я мощи вскрывал, да не боялся! «Три Святителя» у меня на голове, сам четвертый! Я ее счас дознаю, живая она ай мертвая. Жилку такую знаю…

Обругался нехорошим словом и схватил руку женщины… Тут и случилось.

Поднялась рука – полнеба закрыла. Дрогнул матрос и пал под накрывшей его десницей.

Глядит солдат: что такое… матроса нет?! И видит: растет женщина, ноги по всему логу, руки на степь закинулись!..

Поднялись у солдата волосы дыбом, пополз на карачках в степь. И мешок свой бросил.

А уж и ночь на степь пала. Воронье по местам село. Ни зги не видать – темно. Только совы за мышами шарахают. Вылез бес из болота, постоял – послушал… И говорит:

– Ладно идут дела! А ну-кась?..

Привалился к земле – и слушает: чу-уть позывает – стонет, как мушка у паука в тенетках.

– Скоро можно и шапку надеть… лихо! – думает себе бес.

И давай плясать – гукать! Плясал-плясал…

– А ну-кась?..

Привалился – и слушает: та-ак, будто комарик чутош-ный, позывает-стонет.

Потер бес лапы, шапку из-под хвоста вытянул, на корявую головешку насунул – в поход собрался. Идет – попрыгивает, падалью от него порыгивает. А совы так вкруг него и летают, так и шарахают…

Остановился и думает:

– Главное бы дело выгорело! Пьяница, может, какой пройдет, крест сымет?.. А там плевое дело – в болото затащить. Тогда и вся степь наша! Подох Гришка-матрос, дрогнул! Верного друга потеряли. А ну-кась?..

Припал бес к кочке – и слушает: та-ак, в полчуть, ровно травка по ветерку позукивает.

– Последняя ее кровь ходит… – говорит бес, язычище до пуза вывалил. – Пять минут и разговору осталось. Только бы пьянчужка какой набрел. Разбойник с нее креста не сымет, а пьяница задумается.

И давай вызывать скрозь землю:

– Эй, Мишка, иди!

– Эй, Гришка, иди!

– Васютка, Стешка, Аксютка, Лешка, Сысой, Ивашка, Косая Машка, Хрипун – Костюшка, Стигней, Настюшка, Федул, Микнтка, Пахом, Улитка, Вавилка, Прошка, Ермил, Ерошка, Максимка-Бубен, Хохол из Лубен, Дурак-Трохимка, Снохач-Яфимка, Похабник-Пашка, Блудилка-Дашка…

Всех степных пьяниц перебрал – не слыхать! Осерчал бес, с досады под хвост полез…

– Вот, черти! С матери родной сымали, а с этой – чего боятся?! А я-то им в ухи дул: мачеха она вам лихая!..

Хвостищем за ухом поскоблил – и вспомнил:

– Касьяшку-пьяницу помянуть забыл: живореза-то самого!..

И давай:

 
Товарищ Касьяша,
Варится у нас каша,
Лежит на степе падаль,
Златого креста не надо ль?..
 

Слушает – не идет Касьяшка!

– И чего ее боятся, черти?! Это мне все старый Микола портит! Почитай, всех забыли, а его все помнят.

И опять, давай:

 
Товарищ Касьяша,
Пришла пора наша!
Сымай крест с падали,
Чтобы все перед нами падали!..
 

Слушал-слушал, да как задерет хвост дудкой… – идет! Да и заерзал что-то…

То тем, то другим ухом приладится… Скосил морду – и говорит:

– Твердо чтой-то шагает ноньча?.. Я его ход знаю… Слушает: шагает неспешно, с усталью, – топ-топ-топ…

– И каблуки слыхать!?.. А у него и лаптей-то отродясь не было!..

Слушал-слушал лопоухий бес, а шаг все ближе…

Сел на кочку, бельма выпучил – не поймет… А тут, будто, как ветерком пахнуло. Глянул – да и присел-пришибся: старый Микола из-под зари грозится! Темное лицо, во все небо! Погрозил – и пропал зарницей.

Заерзал – затрепыхался бес, крикнул:

– Матери твоей черт!..

Да как лязгнет зубом, как копытами наподдаст, так по деревням все собаки и взвыли. Поджал хвост да и бух в болото.

Шел с далекого края воин. Шел без дорог, прямиком, через болота да буреломы, оврагами да лесами, глубокими снегами. Ноги сбил, порвался, изголодался. Родину шел-искал. Спутал к ней бес дороги, завалил-завеял, волков рыскать на волю выпустил. По слуху шел, прямиком, откуда позывает. Шел-шел – и не стало слышно. Остановился, как на распутье, поднял глаза к темному небу и помолился:

– Господи!..

Смотрит – рука на небе! Подняла та рука край тучи и показала зарю. А из-под зари старый Микола смотрит… Миг один – и пропал зарницей.

Всполохнулось у воина сердце, и крикнул он во всю степь ночную:

– С нами Бог!

И еще видит: бежит золотой комарик, – чутошный огонечек с неба, – свечечка копеечная. Убогие старушки такие ставят. Может, и нашлась на всей степи одна святая душа, молилась в ту ночь за сына…

Пала та свечечка на темную степь и не погасла: чутошным огонечком встала.

Не проглядел ее воин. Идет и идет, а огонечек его ведет.

И довел до лога.

Встал воин на краю лога – видит: лежит женщина, разута-раздета, в головах у нее свечечка теплится…

Ударило его в сердце, кинуло в лицо кровью, зажгло слезами глаза – застлало. Признал воин светлое лицо то и крикнул голосом во всю степь ночную:

– Родимая!..

Услыхала родимая звонкий голос, подняла свои ресницы-стрелы, взглянула глубокими, полными слез глазами… Заглянул воин в страждущие глаза: не смерть ли?.. А тут и светать стало.

Стоит воин один в логу. Помертвело его лицо, – только глаза горят. Порвано на плечах, порвано на груди, и на ногах – все порвано…

Огляделся, – один туман!

Покрестился широким крестом на небо.

А свечечка и снялась с земли, и в руку ему дается.

Поднял воин тот знак Господень, рванул на груди рубаху… – и увидало белое небо пятнышко на груди – знак жертвы.

Принял воин святой огонь и прожег себе грудь Крестом, через то кровяное пятнышко. Тут и погасла свечечка.

Встал воин в головах, уперся в сырую землю, подвел руки под плечи женщины…

И крикнул на степь, в туман:

– Эй, люди!.. Слушает… Нет ответа.

Увяз воин в сырой земле, последние силы набирает. А родимая не опускает стрелы-ресницы свои, глядит на него глубокими, полными слез глазами.

И в другой раз крикнул:

– Эй, други!..

Слушает: петухи по деревням перекликаются? Вот-вот разорвется сердце. А Она смотрит, смотрит… И крикнул криком нечеловеческим:

– Эй, братья!..

Пошел по степи шорох. Петухи кричат по деревням, будят. И слышит человечий голос:

– Иду…

И слышит еще:

– Иду…

Много-много. Шумит – шевелит травой… И мужик с колесом бежит:

– Я, Родивон из Дарвина…

И еще, много-много – будто трава степная…

Подняла женщина ресницы-стрелы, глядит радостными, полными слез глазами. Слышит: шумит и шумит по степи!..

Закинула белые руки за голову и потянулась… Ноги из лога вышли, руки на степь закинулись…

Да где ж коса-то ее?

Далеко стоят леса, осенние, золотые в солнце.

А лоб белый?

Вытянулись белые пески.

А глаза, полные слез, святые?

Нет глаз: синие моря, синие… далекие, чуть видны.

И не высокая грудь, а горы ушли под небо. И шушун самотканый – поля оглаженные, и сарафан – уж не сарафан, а луга, реками-позументами шитые… А руки белые – пути, без конца, без края…

Стоит Родивон – видит. Заплакал и поклонился земно Испугался – вспомнил. – А полсапожки-то я куда?!

Проснулся – темно в избе. Шумит за окошком степь, шумит ветром.

– Сон приснился… – думает Родивон. – За колесом к кузнецу все шел…

Утер кулаком глаза. Пора и за колесом идти. Слез с печи, подошел к оконцу, глядит в степь – опомниться все не может.

– Сон-то какой привиделся!..

И стало ему и жалостливо, и сладко. И пожалел, что это во сне было. Вспомнить хотелось невиданные глаза те, – не мог вспомнить. Стоял у окна и слушал: шумит по степи ветер.

– За колесом, что ль, собрался? – окликнула его Дарья. Опомнился Родивон, сказал:

– За колесом… да светать чтой-то не светает.

– Чего ж спозаранков-то поднялся?..

– Да так…

Оделся и пошел к кузнецу за колесом. Чудно! Только вот во сне было…

Прошел версты три, – вот и ложок тот самый. Остановился, послушал – не позывает ли. Нет, не позывает. Сошел с дороги, заглянул в лог…

Шумят на ветру ольховые кусты – и только.

Алушта

Октябрь, 1919 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю