Текст книги "Земная твердь"
Автор книги: Иван Акулов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц)
Окна распахнуты настежь, и в большом сумрачном кабинете, как и на улице, пахнет землей, солнцем и еще какими-то терпкими запахами весны. Где-то в скверике напротив – шумный птичий грай. От него звенит в ушах, но звенит светло, радостно. Он не мешает. Думать и работать с ним даже легче.
В кабинете идет серьезный разговор. Лица у всех строгие, деловые и все-таки нет-нет, да и сорвется с чьих-то уст восторженный шепот:
– Хорошо-то как!
– Конечно. Весна, – отзовется такой же тихий голос.
Уже третий час длится совместное заседание бюро Карагайского горкома комсомола и штаба комсомольско-молодежного отряда. Обсуждаются кандидатуры парней и девушек, изъявивших желание поехать в составе карагайского отряда молодежи в Богоявленский леспромхоз.
Докладывает начальник штаба Виктор Покатилов, белолицый парень с застенчивым взглядом черных глаз. Он негромко называет фамилию очередного.
– Сережа Поляков, слесарь автомастерских. Возражения есть? Нету. Галя, выписывай путевку.
– Миля Калашникова, официантка из столовой швейной фабрики. Кто ее знает?
– Я знаю, – отозвалась звонкоголосая Ия Смородина и поправила очки: – Я знаю ее как примерную работницу и активную комсомолку. Надо дать ей путевку.
– Пиши, Галя… Владимир Молотилов. Кончил десять классов. В прошлом году поступал в училище Малого театра, но не прошел по конкурсу. Больше нигде не желает учиться. Просит зачислить в отряд. Суждения?
– Взять надо, – предложил большелобый Костя Околоко и, тряхнув растрепанной шевелюрой, добавил: – В школе учился неплохо. На гитаре играет. Самодеятельность поведет. Находка парень.
– Галя, пиши… Следующий… Петр Сторожев, монтер со швейной фабрики.
– Варнак? Знаем, – крикнул кто-то.
– Я скажу для сведения, – из-за своего стола поднялся секретарь горкома Игорь Славутин и сообщил:
– Вчера вечером ко мне приходил рабочий швейной фабрики Клюев и просил, чтобы мы не отказали Сторожеву в путевке. Я пообещал помочь.
– Зачем вы это сделали? – возмущенно спросила Ия Смородина. – Зачем? – Она встала, сняла свои очки и, пристукивая ими по столу в такт словам, говорила, обращаясь к Славутину:
– Парень грубый, никакого участия в общественной жизни не принимает. Мы на фабрике это знаем. Можно ли ему доверять? Я против.
– Ворует, говорят, – вставил тот же голос, что назвал Петруху варнаком.
Остальные молчали.
– Так что же – отказать? – как-то неуверенно спросил Виктор Покатилов. – А правда ли это все? Может, болтают зря.
– Постойте, ребята, – попросил Игорь Славутин. – Я вчера с Клюевым беседовал. Парень – сирота, понимаете…
– Мы понимаем тебя, Игорь, – с ехидством возразила Ия Смородина: – Вам нужно избавиться от хулигана. А ты, Игорь, подумал над тем, что карагайские посланцы на ударной стройке могут из-за этого самого Сторожева положить пятно на весь наш город. Так нельзя, Игорь. Словом, я против.
– И я.
– И я.
– Честь родного города нам всем дорога, – вмешался Покатилов. – О человеке речь идет.
– Да что там, ведь все же ясно, – снова затараторила Ия Смородина, без надобности поправляя очки: – Пишите: отка-зать!
Вскипел беспорядочный говор, но Славутин не сел – право голоса за ним. Утихли. Секретарь заговорил ровно, спокойно:
– Я знал, что шум будет из-за Сторожева: личность известная. Но беда в том, что мы знаем его по слухам, и только с одной стороны. Давайте послушаем его самого. Он здесь, в горкоме. Я вчера попросил, чтобы он зашел.
Петруха, действительно, уже битый час сидел в приемной и ждал вызова. Ему было неприятно ловить на себе частые взгляды секретарши, которая всем своим видом злорадно говорила: «Сиди. Заставят – сутки просидишь. Судьбу твою решают». Может быть, она и не злорадствовала. Наверное, это только казалось Петрухе, но он упрямо спорил с нею в своей душе: «Я к ним не за милостыней. Кланяться и упрашивать не стану. Если надо сам уеду…»
Всю минувшую зиму Петруха прожил в каком-то невеселом сне одиночества. На фабрике он почти не завязал никаких знакомств, да и не с кем было завязывать их. Если Клюева не было на работе, так и папироски, пожалуй, ни у кого не позаимствуешь: кругом женщины, народ любопытный и недоверчивый. Петруха сторонился их. Изредка Сторожев заходил на перекур к конюху фабрики, однорукому Михаилу Сапожкову. Конюх все время в углу фабричного двора, у конюшен, и громко разговаривал с лошадьми.
– Встала? Ногу! Опять? Косись еще.
Когда к нему приходил Петруха, они садились на телегу под тесовым навесом, и Сапожков, доставая левой рукой из нагрудного кармана гимнастерки папиросы, также немногословно говорил:
– Кури. Пригревает. Весна.
Петрухе нравилось сидеть рядом с ненадоедливым человеком. От него пахло сеном, конским потом, тележной мазью, и приходили на память дни жизни в деревне.
Однажды в прохладно-синий день марта Петруха встретил Сапожкова необычно веселым. Конюх ухватил Петруху за руку и предложил:
– Пойдем покурим. Садись давай.
Он достал папиросы, одну из них раскатал на своем колене, прикурил от Петрухиной спички, взметнулся голосом:
– Счастливый день у меня сегодня. Вчера прихожу домой – жена подает повестку – явиться в военкомат. Чепуха, говорю, какая-то ошибка. А жена в слезы. Чего, говорю, ты слезишься – куда меня, на трех-то колесах. А сам, слушай, ночь не спал – все передумалось. Утром надел военную форму свою прежнюю – я храню ее – и в военкомат. Прихожу. Здравия желаю. – Здравия желаем. Чин по чину. Так, говорю, и так, Михаил Сапожков.
Он игриво коснулся козырька фуражки аккуратно сложенными пальцами левой руки и, улыбнувшись одними глазами, продолжал:
– Орден, говорят, тебе пришел. Какой такой орден? На Березине, спрашивают, был? – Был. – За переправу. Слушай, через тринадцать лет нашли. Я растерялся, а потом по-солдатски гаркнул: «Служу Советскому Союзу!»
При этих словах Сапожков встал на ноги, принял выправку и щелкнул стоптанными каблуками своих кирзовых сапог. Петруха глядел на преобразившегося конюха и видел во взгляде его за веселыми, прыгающими искорками всю ту же упрямую тень постоянных, крепко осевших в душе нелегких человеческих дум.
Сапожков опустился на край телеги, заправил в карман выбившийся пустой рукав телогрейки и со вздохом сказал:
– Эх, Петруха, солдат я лихой был. Не хвастая, скажу: любили меня в полку. Конюхом я здесь по нужде, как обезноживший иноходец в обозе. По душе мне надо работу искрометную, чтобы ты вертелся и все вертелось вокруг. Но души одной мало. Так вот и работаешь, будто с постылым человеком водку пьешь. А ты, Петруха, по-моему, тоже не в том застолье, – переметнулся вдруг Сапожков. – Живешь ты у нас на фабрике особняком. А знаешь, почему это? Не ты стоишь над делом, а оно над тобой. Ходишь ты тут, как солдат без ремня.
Будто холодной водой в жаркий полдень окатил Сапожков Петруху своими словами: вздрогнул парень, но не возмутился – верно говорил конюх.
– Предприятие у нас тихое, как женский монастырь. Уезжай куда-нибудь. Слушай, в газету заглянешь – голова кругом: там строят, там ищут, тут еще что-то. Да будь я на твоем месте – эх, ищи Сапожкова – где покруче.
Мысль оставить Карагай давно точила Петрухину душу. Парню хотелось вырваться куда-то на простор и дохнуть новым воздухом, зажить иной жизнью. И эта беседа с Сапожковым его подтолкнула.
– Сторожев, войдите, – оторвал Петруху от размышлений чей-то голос из приоткрывшейся двери.
В кабинет вошел неторопливо. Огляделся исподлобья и уткнул глаза в передний угол, где стоял коричневый сейф с блестящими ручками. На нем… что на нем? Не мог разглядеть Петруха, сознавая, что его самого разглядывают молча, жадно. Почему-то заныла тупой болью переносица. Он понял, что это от напряжения, и не опустил плечи, выдержал, сломал чей-то холодный взгляд. Но чувство скованности не покидало до поры, пока паузу не нарушил Славутин.
– Ребята хотят, чтобы ты, Сторожев, рассказал о себе. Речь идет о зачислении тебя в отряд, и члены штаба должны знать, кто ты и что. Говори давай.
Простое и дружеское обращение секретаря разом погасило в парне настороженное и враждебное чувство ко всем сидевшим тут.
– Прожил я будто и не мало, – дивясь спокойствию своего голоса, начал Петруха, – а рассказать о себе нечего. Это верно.
Виновато улыбнулся и хотя не глядел на ребят, но понимал, что взял верный тон, что на язык подвернулись те нужные слова, которых, казалось, раньше и не было у него.
– Учился. Потом стал работать на швейной фабрике монтером, – продолжал говорить Петруха, – но разве это мужицкая работа. За что-то крепкое, крепкое хочется взяться, чтобы жилы гудели… И чтобы люди за человека тебя стали считать, – твердо закончил он.
Большинство членов бюро и штаба взяло сторону Петрухи. Только Ия Смородина с прежним возмущением стояла на своем:
– С таким подбором людей завалим дело.
Слов ее Петруха не слышал. Он широким шагом махал по городу, не замечая ничего вокруг. Уж далеко от горкома остановился, сунул руку в карман, где лежала путевка в родные края, и повернул в сквер.
Все тут было затоплено светом. Земля курилась теплом.
Петруха сел на скамейку против большой клумбы, заваленной смолистым черноземом. По ту сторону девушка-маляр в синей спецовке красила цветочную тумбу – острый запах олифы расплескался далеко окрест, и казалось, что под светлым небом все обновляется, все украшается.
Сидеть не хватило сил. Петруха встал и снова пошел, а проходя мимо девушки-маляра, шутливо бросил ей:
– Эй, курносая, красоты своей не попорти.
Все последнее утро прошло в суете. Едва выкроилась минута, чтобы сбегать проститься с Камой. Здесь, на берегу, увидев пароходы, услышав рабочий шум порта, Петруха понял, что он будет тосковать. Видимо, не бесследно прожиты годы! Видимо, сердце сумело сберечь и хорошие чувства. Под влиянием нахлынувших добрых мыслей ему захотелось сходить к тетке Зое Яковлевне, но уже не было времени, и он почти бегом пересек Нижнюю улицу.
Когда прибежал на вокзал, у вагонов бурлила людская сутолока. Звенели голоса девчонок. Стоял смех. Какой-то старичок с клинышком седой бородки на белом отечном лице ласково мигал глазами и строго пристукивал тяжелой тростью об асфальт.
– Смотри у меня, пострел, – письма – каждый день. Ну, ладно, через день. А то сам приеду – пощады не будет.
Широко расставив толстые и короткие ноги, стояла плотная, как вылитая из чугуна, женщина и, растирая слезы по лицу, жалобно причитала:
– На меня, Катенька, не сердись. Бранилась я, тебя жалеючи. А теперь казниться стану. Слез своих не выплачу…
Похожая на свою мать, пухлая девушка, с двумя длинными косами, брошенными на грудь, кусала губы и повторяла:
– Мамочка, не плачь. Не плачь, мама.
В голове состава кто-то истошно звал:
– Садовские! Ко мне!
У товарного склада сбилась куча парней. В середке, на багажной тележке, кинув ногу на ногу, чубатый баянист чеканил куплет за куплетом, а молодые, звонкие голоса глушили друг друга в задорной песне.
Засмотрелся Петруха на ребят и не заметил, как к нему подошел Евгений Николаевич. Он в белой вышитой рубашке, причесан с пробором, весь свежий и праздничный. Даже два стальных зуба блестят как-то необычно ярко.
– Разве так хорошие люди поступают, а, Петр Никонович? – с упреком начал Клюев. – Уезжаешь за тридевять земель и даже не зашел проститься. Думал, буду ворчать? Надо бы обругать тебя, да некогда уж. На-ко вот: это жинка моя пирогов тебе послала. Бери, бери.
Петруха взял емкий сверток из рук Клюева и не знал, что надо сказать. Потом, неловко улыбаясь, промолвил:
– За что же это? Ведь я, Евгений Николаевич, хамил вам столько – в глаза бы плюнуть надо.
– Кто прошлое вспомнит, тому глаз вон. Хорошо, что правильно оцениваешь свои дела. Спасибо. Не обманул. То, что настоял на своем, поехал, одобряю. Обратно – не моги. Руки не подам. Крепко держись за ребят – это твоя семья. Кажется, все. Давай поцелуемся.
Клюев облапил Петруху за плечи и по-мужски поцеловал его.
– Да не хотел говорить, но скажу: будь помягче к людям. Все.
Уже перед самым отходом поезда Петруха пробрался в свое купе, втиснулся с какими-то двумя попутчиками в щель приоткрытого окна и усердно замахал рукой.
Долго он глядел в окно, прощаясь с убегавшей назад липовой рощей, с опутанным трубами элеватором, складом пустых ящиков и бочек, кирпичным заводом, с обезглавленной и обшарпанной часовенкой, приспособленной под нефтехранилище. Все это знакомо Петрухе. Все это остается, как было. И не потому ли в сердце стучится грусть?
В пригороде состав катился весело, податливо, а когда вырвался на широкую равнину, будто оторопел перед ее непоглотимой широтой и разом потерял прыть.
Дороженьке нет ни конца ни краю – торопиться бесполезно.
Петруха закрыл окно, опустился на лавку и, перемигнув все еще назойливо мельтешившую в глазах кустарниковую даль, увидел напротив у окна синеокую белокурую секретаршу со швейной фабрики. Она невидяще глядела в окно, а слезы, несдержанные, крупные, катились по ее щекам и кропили желтую кофточку на груди.
IIIМягко катится тяжелый вагон, добросовестно отсчитывая каждый стык рельсов. Раскачивает его из стороны в сторону, как детскую люльку. И намотавшиеся при посадке, пережившие расставание люди притихли: отдыхают, собираются с мыслями.
Петруха глядит на Зину. Ему жалко девушку, жалко по-братски. Как она не походит на ту вертушку, которая смеялась тогда в телефонную трубку! «Заговорить надо с нею. Наверно, сейчас не отвернется. Вот достану папиросу и спрошу, можно ли здесь курить. А там – слово за слово и…»
Вдруг скользящая дверь купе отползла в сторону, и в узкую щель притвора плечом вперед влез Владимир Молотилов с бутылкой вина и ворохом кульков в руках. Петруху он узнал не сразу, а когда освободился от покупок и сел на лавку рядом с Зиной, то изумленно ухнул:
– Петруха! И ты?
– Как видишь.
– Ну, привет тебе, дорогой.
– Здорово, артист.
Знакомая враждебность прозвучала в голосе Петрухи, и что-то неприятно дрогнуло у Молотилова в груди: «Отравит все. В одном купе – с идиотом. Только бы не задирал». С наигранным равнодушием предложил:
– Давай выпьем за новую житуху. Зина, развертывай закусь. Там есть колбаса, котлеты, мандарины. Икры хотел купить – нету. Вагон-ресторан еще называется.
Петруха, тоже неприятно удивленный встречей, машинально закурил папиросу – пыхнул дымом на все купе.
– Товарищи, может, договоримся здесь не курить, – попросила Зина.
– Да, конечно, конечно, – согласился Владимир. – Ты, Петруха, давай – в коридор.
– А может, вы прогуляетесь? – ехидно спросил Сторожев и после затяжки выбросил дюжину лохматых дымовых колец.
– Петруха, мы не шутим, – багровея, сказал Молотилов.
– Довольно разоряться. Выйду.
Когда за Петрухой закрылась дверь, Зина возмущенно спросила:
– И зачем таких берут туда? Я знаю его – это страшный грубиян. Одни глазищи его что значат. Ведь он там будет головы снимать.
– А, ну его к черту. Чтоб мы еще говорили о нем.
Когда Петруха, высмолив в тамбуре несколько папирос, потоптался по вагону и, взяв пачку журналов у проводницы, вернулся в купе, Молотилов, легко и мягко трогая струны гитары, пел грустную песенку:
На свете жил один солдат,
Веселый и отважный…
Зина завороженно смотрела на парня еще красными от слез, но повеселевшими глазами. А он говорил ей в лицо вкрадчивым шепотом:
И все просил: «Огня, огня!»,
Хоть был солдат бумажный.
Песенка была непонятна Петрухе. В грустной мелодии и грустных словах ему чудилось что-то фальшивое.
В огонь? – Ну что ж, иди.
Идешь?
И он шагнул однажды.
И там погиб он ни за грош:
Ведь был солдат бумажный, —
тихо закончил Владимир и сразу же не утерпел, похвастался:
– Из Москвы привез песенку. Самая модная. – И заиграл какой-то задумчивый вальс.
Ласковые, теплые звуки захватили и Петруху. Парню вдруг сделалось чего-то жаль; как будто он по вине своей забыл что-то в прошлом. Оглядываясь на прожитую жизнь, он не находил в ней ничего, что бы тревожило память. Но вот вспомнилась грозовая ночь, утро… Синие глаза белокурой девушки – недружелюбные, чужие, но ведь красоту от них не отнимешь – запомнились.
Петруха внимательно слушал Володин вальс, а сам глядел на милое лицо девушки. Она знала, что парень следит за нею, но почему-то не сердилась. Может, грели жалостью девчонку эти суровые и участливые глаза.
Чем дальше от родного Карагая уходил поезд, тем туже охватывала Зину тоска по дому. Забросит ветер в открытое окно дымную гарь от паровоза, а ей чудится пряный запах праздничного печенья, только что с жару. Сейчас уходящее за Каму солнце бросило горсть искр в буфет, в стеклянную посуду… и везде мать, ее руки, ее голос, ее залитые слезами глаза…
Зина даже не знает толком, куда ее везут и что она там будет делать. С разными судьбами едут люди. Все чего-то ждут впереди, к чему-то готовятся. Только Зина ничего не ждет. У ней все осталось позади.
Была у Зины своя маленькая жизнь со своими радостями и печалями, и девушка любила ее, не требуя от нее лишнего. И вот нет больше этой жизни, разбита она. Кем разбита – винить совсем некого.
Началось все с того, что в канун женского дня мать опустила голову на плечо дочери и призналась, что выходит замуж.
– Прости меня, доченька. Прости, – захлебываясь в рыданиях, просила женщина. – Я отдала тебе лучшие годы. Я жила тобой. А теперь я совсем одна… Ты все-все поймешь потом, после…
– Я понимаю тебя, мама. Понимаю, – горячо шептала Зина, целуя мокрое от слез лицо матери.
В маленькой квартире появился чужой мужчина. Он был изысканно вежлив, солидно откашливался в кулак и часто, очень часто говорил Зининой маме:
– Спасибо, золотко. Это хорошо.
Отчим совсем не докучал Зине и в то же время решительно мешал ей думать, ходить, есть – вообще жить. Девушка никак не могла привыкнуть к мысли, что у матери теперь близость с другим человеком. Этот человек навсегда отнял у Зины друга и советчика. Что ж делать.
Зина страстно желала пусть запоздалого, но спокойного счастья матери и решила сделать все, чтобы не помешать этому счастью. «Самое лучшее, – решила Зила, – уехать из Карагая. Уехать и совсем не напоминать о себе».
И вот увозит ее поезд все дальше и дальше от родного дома, от всего близкого и привычного. Закипают слезы у девчонки, не подвластные ей, текут из глаз.
Петруха понимал Зину и жалел ее. Не будь Владимира, он нашел бы, какое слово сказать ей. Может, и приняла бы, не оттолкнула она его доброту.
А Владимир все играл. Только сейчас из-под пальцев его струились мелодии безысходной печали. Они остро тревожили Зинину боль. «Перестал бы он, – думал Петруха. – Разве не видит, что девчонка извелась». Наконец, когда Зина, вздрогнув плечами, уронила голову и заплакала, Петруха не выдержал:
– Брось, Володя.
– Это же музыка, – Владимир с усмешкой на алых губах укоризненно протянул: – Что ты в ней, в музыке-то, смыслишь, простота!
– Замолчи. Слышишь!
В это время Зина подняла голову и, смигнув слезы с мокрых слипшихся ресниц, сказала:
– Хорошо он играет. Не нравится – оставь нас.
Владимир погладил кончиками пальцев на верхней губе мягкую поросль усов, ядовито уточнил:
– Вот так.
– Эх вы, хлюпики, – вспылил Петруха. – Хоть утоните в слезах. «Обманет он ее, – тут же с сожалением думал он. – Разве она не видит. Девка. Может, им и нравится, когда с ними так. Черт их знает».
IVА поезд все дальше и дальше идет на север. Мимо него в живом хороводе проносятся луга, деревни, пашни, перелески, озера, города, будки путевых обходчиков, стога прошлогоднего сена, мосты, а сколько пересечено дорог! Их так же много, как много в России песен.
Зачарованный быстрым движением, Петруха забывал обо всем на свете и подолгу смотрел в окно. Встречный ветер выхватывал у паровоза ошметки черного дыма, трепал их, как бросовую ветошь, цеплял за придорожные кусты, деревья и телеграфные столбы. О стекла упругим крылом бился ветер.
То ли вид у Петрухи был в такие минуты бесшабашный и разухабистый, то ли, наоборот, светилось радостью и добрело его скуластое рябое лицо, только Зина косилась на парня, ловила себя на этом и снова косилась. Иногда даже ей хотелось узнать, что за человек этот Сторожев и чего от него можно ждать. Она уже отметила, что у него большие руки, в которых есть что-то медвежье и доброе.
Владимир если не играл на гитаре, то выпытывал неизвестно у кого:
– С чего же начнется наша жизнь? Интересно все-таки.
– С работы, – не вытерпел и со злостью ответил наконец Сторожев. – Прежде всего работать, а потом все остальное.
– Что, топор в руки и – норму, да?
– А как же ты хотел. С ложкой-то ты и дома давал норму. Амба. Свой хлеб жрать едешь. Понял?
– Петька! Что ты разыгрываешь из себя ветерана труда? Ну, я не работал ни разу в жизни. И что? Мы еще посмотрим, кто из нас на чужой хлеб едет. Ты думаешь, мы испугались тайги. Да? Не из пугливых. То, что мы погрустили, так это для порядка. У всех в груди кошки скребутся: в чужой край жить едем. Раньше туда преступников ссылали. И у тебя небось не соловьи поют на душе-то. Только мы говорим об этом прямо, а ты молчишь. Рисуешься – воля железная.
Владимир разошелся не на шутку: говорил складно, не давал Петрухе промолвить и слова. Гибкие руки его быстро двигались. Лицо горело. Таким Зине он нравился еще больше.
– Копался ты, Петруха, где-то в подвале и ослеп там. Нас тебе не понять. Ведь ты едешь-то затем только, что в лесу тебе будут больше платить. Длинный рубль тебе нужен. А мы едем по комсомольскому долгу. Да и вообще, кто ты?
– Хватит! – рявкнул Петруха и, оборвав Молотилова, сказал, будто гвоздь вбил: – Я тебя знаю и скажу: удерешь ты из лесу. Смоешься, солдат бумажный.
Эти слова были произнесены с такой силой, что Владимир даже оробел, замолчал, слегка приоткрыл рот. Но тут же оправился и сурово погрозил указательным пальцем:
– Ты брось каркать. Я знаю, в чей огород твои камешки. В ее, в Зинин. Помочь ей надо – она все-таки девушка. А ты…
– Надо полагать, ты ей поможешь, знай носи, – улыбнулся Петруха.
– Слушай, пойдем в коридор, – вскочил Володя. – За такие словечки, если бы не Зина…
– Пойдем, пойдем.
– Володя! Ты никуда не пойдешь. Не пой-дешь! – Зина уцепилась за руку Молотилова и заставила его сесть рядом.
– У девчонки хороший нюх – слушай ее, – Петруха ненавистно поглядел на Владимира, схватил с крюка свой пиджак и шумно вышел из купе. Как только за ним закрылась дверь, Владимир вскочил и заговорил громко:
– Ты видела мерзавца? Теперь будешь знать его. Отступи я от него – он распоясался бы окончательно. Однако этого хама надо проучить. Надо проучить его. Я думаю, ты сходишь к начальнику штаба Виктору Покатилову и расскажешь ему о поведении Сторожева. Он же оскорбил тебя своими хулиганскими выходками. Варнак.
Зина было заупрямилась, но Владимир с обидным удивлением пожал плечами:
– Смотри. А я думал, у тебя есть гордость.
И Зина пошла.
– Едем покорять тайгу, а в своей семье не можем навести порядка, – жаловалась она начальнику штаба. На шум ее голоса из соседнего купе прибежала Ия Смородина и со злорадной улыбкой застрекотала:
– И что я говорила? А я это и говорила. Я знала наперед.








